Страницы: - 
1  - 
2  - 
3  - 
4  - 
5  - 
6  - 
7  - 
8  - 
9  - 
10  - 
11  - 
12  - 
13  - 
14  - 
15  - 
16  - 
17  - 
18  - 
19  - 
20  - 
21  - 
22  - 
23  - 
24  - 
25  - 
26  - 
27  - 
28  - 
29  - 
30  - 
31  - 
32  - 
33  - 
34  - 
35  - 
36  - 
37  - 
38  - 
39  - 
40  - 
41  - 
ал  на
пальцы, обожженные железом, и, спрятав руки  в  карманы,  стал  оглядывать
ограду, постепенно приходя в себя: "Спокойно, милый, спокойно..."
   Завывающий рокот мотора  возник,  приближаясь,  в  переулке,  свет  фар
побежал по мостовой, зеленым глазом светил сквозь снег фонарик такси.
   "Михеев?.." И он тут же увидел, как  впритык  к  его  машине  подкатила
"Победа" Михеева, -  распахнулась  дверца,  и  Михеев,  без  шапки,  почти
вывалился на мостовую, побежал к нему на подгибающихся ногах.
   - Корабельников!.. Корабельников!.. Ты-и!..
   - А шапка, Илюша, где? - как можно спокойнее спросил  Константин.  -  В
машине?
   - Ты... ты что наделал? - набухшим голосом  крикнул  Михеев  и  схватил
Константина за плечи, потряс с какой-то  сумасшедшей  силой.  -  Ты...  Ты
погубить меня захотел?.. Ты зачем пистолетом?..  Откуда  у  тебя?  Ты  кто
такой? Зачем?..
   Он все  неистово  тряс  Константина  за  плечи,  табачное  дыхание  его
смешивалось  с  кислым  запахом  полушубка;  выпукло-черные  зрачки   дико
впивались в зрачки Константина.
   - Успокойся, Илюша. - Константин отцепил руки Михеева, проговорил: -  И
не кричи. Пойдем сядем в машину, подумаем... - И, подойдя к своей  машине,
раскрыл дверцу. - Лезь. Я с другой стороны.
   "Он все видел. Где же он был? Почему я его не видел тогда?"
   - Что ты наделал, что  ты  натворил,  а?  -  бормотал  Михеев,  потирая
кулаком лицо. - Господи, надо  было  ведь  мне  поехать  с  тобой!  С  кем
связался!.. Го-осподи!..
   - Слушай, Илюша,  успокойся,  приди  в  себя,  -  заговорил  Константин
медленно. - Как думаешь, кто были те... которые парнишек?.. Не знаешь?
   - Почем я знаю! - крикнул Михеев, кашляя от возбуждения. - Люди были  -
и все!.. Тот, задний, подбежал ко мне как бешеный, а сам вроде  выпимши...
Ну я и говорю...
   - Что ты говоришь? - быстро спросил Константин.
   - Ну и говорю: водители, мол, такси...
   - Так, - произнес Константин. - Ну?
   - Что - "ну"? Что ты нукаешь? Что ты еще нукаешь, когда делов  натворил
- корытом не расхлебаешь!.. Что ты наделал? Не понимаешь,  что  ль?  Малая
девчонка какая!
   Помолчав, Константин спросил:
   - Ну а за что они парнишек... как по-твоему, Илюша?
   - Мое какое дело! Я что, прокурор?  -  озлобленно  выкрикнул  Михеев  и
дернулся к Константину. - Ты зачем  пистолетом  баловал?  Ты  зачем?..  Не
знаешь, что за эти игрушки в каталажку? Защитник какой! Какое твое собачье
дело? И чего ты лез? И зачем ты, стерва такая, пистолет вытащил? Откуда  у
тебя пистолет? Жить тебе надоело?.. На курорт захотел?..
   Голос Михеева срывался,  звенел  отчаянной,  пронзительной  ноткой;  он
снова вцепился Константину в плечо, стал трясти его, едва не плача.  Молча
Константин снял со своего плеча руку  Михеева,  стиснул  ее  и  сидел  так
некоторое время, глядя ему в  широкоскулое  лицо.  Михеев  тяжело  задышал
носом, подавшись к нему всем телом:
   - Что? Ты что?
   - Слушай, Илюша. - Константин с  деланным  спокойствием  усмехнулся,  и
только это спокойствие, как он сам понимал, выдавало его. - Тебе  лечиться
нужно, Илюша! У тебя, дружочек, нервы и излишне  развитое  воображение.  -
Константин засмеялся. - Ну вот  смотри  -  похоже?  -  И,  хорошо  понимая
неубедительность того, что делает, он нащупал в кармане железный  ключ  от
квартиры, зажал в пальцах, как пистолет, показывая, поднес к лицу Михеева.
- Ну, похоже, Илюша?
   - За дурака принимаешь? - крикнул Михеев. -  Хитер  ты,  как  аптекарь!
Глаза у меня не на заднице. Ну ладно, поговорили,  -  добавил  Михеев  уже
спокойнее: - Я в тюрьму не желаю. Я еще жить  хочу.  Я  не  как-нибудь,  а
чтобы все правильно... Поехал я, работать надо...  Я  отдельно  поеду,  ты
отдельно... Вот так... не хочу я с тобой никаких делов иметь.
   Михеев заерзал на сиденье, нажал дверцу, вынес ногу в бурке, неожиданно
задержался, растерянно пощупал голову.
   - Эх, стерва ты, из-за тебя шапку потерял. Двести пятьдесят  монет  как
собаке под хвост!
   - Слушай, Илюша, - сказал Константин. - Здесь я  виноват.  Возьми  мою.
Полезет - возьми. Я заеду домой за старой... Вот померь.
   Он снял свою пыжиковую шапку, протянул Михееву, тот взял ее,  некоторое
время подозрительно помял в руках; натянул, вздыхая через ноздри, сказал:
   - А что же ты думаешь - откажусь, что ль? Нашел дурака! Эх, связался  я
с тобой!.. - и вылез из машины.
   Константин подождал, пока Михеев развернет свою  "Победу"  в  переулке,
потом тронул машину и уже неторопливо повел ее, петляя  по  замоскворецким
уличкам, в сторону Павелецкого вокзала. Он не знал, куда ему ехать сейчас:
то ли к вокзалу - поджидать утренние поезда, то ли вот так ездить по  этим
переулкам, до конца продумать все, что случилось...
   Не переставая падал снежок, замутняя пролеты улиц.
3
   В конце сорок девятого года Константин перебрался в опустевшую квартиру
Вохминцевых, вернее, перенес свои вещи со второго этажа на  первый  -  так
хотела  Ася;  и  его  освободившуюся  холостяцкую  "мансарду"   немедленно
заселили -  через  неделю  комнату  занял  приятный  и  скромный  одинокий
человек, работавший инженером в главке.
   Семейство Мукомоловых прошлым летом переехало в Кратово, недорого  сняв
там половину дачки - поближе к русским пейзажам, - и  лишь  по  праздникам
оба бывали в Москве. Константин редко видел их; квартира  стала  нешумной,
казалась просторной, но к этой тишине, к  этому  простору  дома  никак  не
могла привыкнуть Ася.
   В новом своем состоянии женатого  человека  Константин  жил,  словно  в
полуяви. Иногда утром, просыпаясь и лежа в  постели,  он  с  осторожностью
наблюдал за Асей, чуть-чуть приоткрыв веки. Она невесомо двигалась  вокруг
стола, ставя к завтраку чашки, звеневшие  каким-то  прохладным  звоном,  и
Константин, сдерживая дыхание, зажмуриваясь,  испытывал  странное  чувство
умиленности и вместе с тем праздничной новизны и почти не верил,  что  это
она, Ася, его жена, двигается в комнате, шуршит  одеждой,  отводит  волосы
рукой и что-то делает рядом; и он не мог полностью представить, что  может
разговаривать с Асей так, как никогда ни с кем не говорил,  прикасаться  к
ней так, как никогда ни к кому не прикасался. Он вспоминал ее стыдливость,
ее неумело отвечающие губы, то, что было ночью; в ее  закрытых  глазах,  в
напряженной линии бровей было ожидание чего-то еще не  очень  нужного,  не
совсем испытанного ею; и он слышал иногда еле уловимый голос ее,  пугающий
откровенностью вопроса: "А тебе обязательно это?"
   Он молчал, боясь прикоснуться  к  ней  в  эти  минуты,  смотрел  на  ее
стеснительно повернутое в сторону лицо,  и  что-то  непонятное  и  горькое
вырастало в нем. Когда же после такой ночи,  проснувшись,  он  смотрел  на
нее, свежую, уже одетую и  будто  обновленную  чем-то,  знал:  только  что
стояла в ванной под душем. И Константин тогда  со  смутной  болью  как  бы
вновь  слышал  в  тишина  ее  слова,  знал  также:  сейчас  Ася  не  будет
вспоминать, что говорила ночью, что она радостна ощущением своей  утренней
чистоты. И он ревновал ее неизвестно  к  кому,  не  до  конца  понимал  ее
стремление по утрам словно отделаться от той, другой  жизни,  без  которой
она, как казалось ему, могла обойтись и без которой не  мог  жить,  любить
ее, обойтись он.
   Он всегда опасался открыть глаза утром и не увидеть Асю.
   Тогда сразу портилось настроение, пустота комнат уныло пугала  его.  Он
оглядывал ее вещи, учебники по медицине на столе, поясок на спинке  стула,
мохнатое влажное полотенце в ванной, которым она вытиралась.  Насвистывая,
ходил из комнаты в комнату, не находил себе дела.
   Ему казалось, что он отвечал за каждую ее  улыбку  и  ее  молчание,  за
пришитую к его  кожанке  пуговицу,  за  растерянный  подсчет  денег  перед
стипендией, за ее слова: "Знаешь, я еще могу походить год в этом пальто  -
не беда. Медики вообще народ нефорсистый, правда, правда".
   В сорок девятом году он намеренно завалил два экзамена  в  институте  и
без сожаления ушел с четвертого курса, устроился в таксомоторный парк -  и
был доволен этим. Он был уверен, что именно так переживет трудную полосу в
своей жизни и в жизни Аси, а позднее сумеет вернуться в институт.
   Константин пришел домой в одиннадцатом часу утра.
   Привычная процедура конца смены: сдача путевки, мойка машины,  разговор
с кассиршей Валенькой - и он был свободен на сутки. Но он не торопился  со
сдачей путевки и денег и не торопился с мойкой машины  -  все  делал,  как
обычно, шутя, но в то же  время  поглядывал  на  ворота  гаража,  поджидал
машину Михеева, - ее не было.
   Потом, потрепав по румяной щеке Валю, он сказал ей что-то  о  коварстве
румянца (пошлость!) и легковесно поострил с  заступающей  сменой  шоферов,
сидя в курилке на скамье.
   "Победы" Михеева не было.
   Ждать уже стало неудобно.
   Константин вышел из парка, по обыкновению весело помахав Валеньке, и не
спеша двинулся за ворота.
   Все настойчивее падал снег. Он уже валил крупными  хлопьями,  приглушал
звуки, движение на улице. Обросшие  снегом  трамваи  -  мохнато  залеплены
номера, стекла - медленно наползали на перекрестки и беспрерывно  звенели;
вместе с ними побеленные до дуг троллейбусы пробивались  сквозь  снегопад.
Неясными тенями скользили фигуры прохожих.
   Снег остужал лицо, пахло  пресной  и  горьковатой  свежестью,  но  было
тяжело дышать, как в воде, давило на уши.
   "Михеев, - думал он под толчки своих шагов. - Задержался. Это ясно.  Не
набрал денег за смену... Опоздал... Я позвоню в парк из дома.  Ася...  Она
уходит в поликлинику в десять. Как хорошо, что она ушла! Я все  обдумаю...
У меня будет время обдумать".
   В парадном он снял кожаную, на меху куртку,  стряхнул  снежные  пласты,
смел веником с ботинок. В коридор вошел утомленно - здесь сумрачно, тепло,
из кухни душно шел сытый запах квартирных супов.
   Он открыл дверь своим ключом.
   С улицы сквозь толщу мелькающей пелены не пробивалось ни одного  звука.
Только глухо просачивались неразличимые разговоры из кухни. И два голоса -
мужской и женский - с бесстрастной красотой дикции сообщали  придавленному
снегом миру о наборе рабочей силы, о том,  что  в  московских  кинотеатрах
идет новый фильм, - Ася  забыла  выключить  радио.  Константин  прошел  во
вторую комнату и выключил. Потом, не снимая ботинок, лег на диван, положил
руки под затылок; волосы, мокрые от растаявшего снега, холодили голову.
   "А что, собственно, произошло? - попытался он себя успокоить трезво.  -
А, черт совсем возьми! Тысячи такси в Москве... Да станут  ли  искать?  Да
что, собственно, произошло?"
   Он пригрелся на диване, тяжелая дремота скосила его, понесла,  он  стал
падать куда-то, и чьи-то лица, подступая из темноты, провожали его в  этом
неудержимом, все ускоряющемся полете, и позванивало от скорости  опущенное
стекло дверцы, и не было силы  поднять  стекло,  густой  снег,  летящий  в
глаза, ноздри, душил его. И он чувствовал, что  произошло  что-то,  должно
было произойти... Телефон, телефон звонит!..
   Константин, очнувшись, огляделся еще не проснувшимися глазами. Все  так
же шел снег. Тикал будильник на письменном столе. Телефон молчал.
   "Михеев! - подумал он. - Это Михеев!.."
   Он соскочил с дивана, быстро набрал номер телефона диспетчерской.
   - Валенька, - сказал Константин ласково, - как там мой  кореш  Илюша  -
вернулся?
   - Десять минут назад домой ушел, - посмеиваясь, ответила кассирша. -  А
что, соскучился?
   - Тронут  сообщением,  Валенька,  -  сказал  Константин.  -  Ну,  пока,
красавица!
   Он говорил пошлость, знал, что это пошлость, но все же  говорил  так  -
это освобождало его от чего-то.
   Константин положил трубку.
   На столе под стеклом лежала фотокарточка  Аси  -  кто-то  "щелкнул"  из
одноклассников (стоит на полевом бугре, ветер скосил в одну сторону платье
над коленями и волосы на одну щеку, лицо загорожено книгой от солнца). Эту
фотографию он любил и не убирал, хотя Ася иногда протестовала: "Спрячь ее,
я тебе не кинозвезда!"
   Константин, помедлив, задернул занавеску на окне и после этого вынул из
бокового кармана маленький "вальтер".
   Пистолет умещался на ладони весь, со скошенной перламутровой рукояткой;
были выбиты мизерные цифры на металле - "1763", и рядом -  знакомое:  "Got
mit  uns".  Над  спусковым  крючком  -   никелированный   прямоугольничек:
"Вильгельм фон Кунце".
   Изящный, аккуратный пистолетик напоминал  игрушку,  которую  все  время
хотелось держать в руках, трогать отшлифованный металл.
   "Вальтер" этот попал к Константину в сорок третьем.
   Низенький "бээмвэ" без камуфляжа, запыленный,  гладко-черный,  на  всей
скорости вкатил в то опустевшее село в двух километрах  от  левого  берега
Днепра, откуда утром отошли немцы к переправе.
   Всю войну он ползал за  немецкую  передовую  за  "языками",  ползал  на
животе и локтях, а эти на машине сами перли ему в руки  -  и  он,  стоя  у
крайнего плетня, первый полоснул из автомата по моторной части, по скатам.
Их было трое, немцев. Двоих он уже не помнил,  третьего  запомнил  на  всю
жизнь. В нем было что-то прусско-театральное,  даже  виденное  уже:  сухое
лицо, прямая, с ограниченными движениями шея, надменные седые  брови,  две
старческие складки вдоль крупного носа;  кресты  и  медали  зазвенели  под
полами черного глянцевитого плаща, когда разведчик нестеснительно  обыскал
его; от оберста пахло духами, он был до бледности выбрит.
   Он отдал оружие - "парабеллум" на  широком  ремне,  новенький  планшет;
когда отдавал все это, нервно пожевывал бескровные  губы,  но  глаза  были
спокойны, задумчиво-выцветшие.  Потом  от  деревни  шли  осенними  весами,
опасаясь столкнуться на дорогах с оставшимися группками автоматчиков.
   А на третьем километре этот оберст коротко  сказал  что-то  другому,  и
тот, сконфуженный, с заискивающим потным лицом,  залопотал,  показывая  на
ноги, на свой зад, на землю. И Константин  понял:  просили  отдых.  Оберст
сидел на пне, привалясь спиной к дереву, в  распахе  непромокаемого  плаща
неширокая  грудь,  металлические  пуговицы  подымались   дыханием;   вдруг
маленькая рука дернулась под плащ  к  левой  стороне  груди,  стала  рвать
пуговицы, и искоркой блеснуло в руке, словно бы  треснуло  за  его  спиной
дерево. И он, привстав, откинув на  влажный  песок  крохотный  пистолетик,
упал лицом  вниз,  кашляя  судорожно,  спина  туго  выгибалась,  он  будто
давился. Лоб был прижат к козырьку высокой,  соскользнувшей  фуражки.  Был
виден седоватый затылок с глубокой выемкой шеи.
   Он выстрелил себе в рот. Константин не сумел предупредить этот выстрел:
при обыске в селе разведчики не нащупали плоского пистолетика  под  ватной
набивкой мундира. И Константин не мог простить себе этого. Таких  "языков"
он не брал ни разу.
   Через час после допроса пленных и просмотра карт и бумаг  ПНШ-1  вызвал
Константина.
   - Люблю я тебя, Костя, и осуждаю, - сказал он, довольно  подмигивая.  -
Доставь ты этого оберста - носить бы тебе звездочку. Да ладно, бог с  ним.
Бумаги и карты распрекрасные приволок ты - цены им нет! Возьми-ка вот этот
"вальтеришко", помни оберста. Пистолетик-то не так  себе  -  фамильный.  С
серебром. Считай своей наградой. Беру  это  дело  на  себя.  Ну,  давай  к
хлопцам. Водки я там указал выдать.
   Таким образом стало у него два пистолета:  свой,  уставной  ТТ  и  этот
немецкий "вальтер". Всякого оружия хватало вдоволь, но этот пистолетик был
как бы шутливой наградой.
   Он сдал свой ТТ в Германии в дни демобилизации, "вальтер" же не сдал  и
в Москве: он не мешал ему. Сначала  пистолет  умещался  в  любом  кармане,
потом забыто валялся в книжном шкафу за старыми томиками Тургенева.  Но  в
сорок девятом году было тщательно найдено для него  секретное  место  -  в
толстом томе Брема он вырезал  в  серединных  страницах  гнездо,  пистолет
вплотную входил туда, и Брем был спрятан в углу шкафа.
   Он стал носить его только после того, как трое парней ноябрьской  ночью
по дороге  в  Лосинку  ударом  сбоку  вышибли  его  из  машины,  а  затем,
оглушенного, поставили перед собой (сзади третий железными пальцами сжимал
и отпускал сонную артерию на шее), с  заученной  ловкостью  проверили  его
карманы.
   Он не хотел больше испытывать унижающее бессилие и чувствовать на  себе
чужие натренированные пальцы.
   Константин достал из книжного шкафа том Брема - и "вальтер" прочно  лег
в свое гнездо. Он поставил Брема во второй ряд книг, за  старым  собранием
сочинений Тургенева. И это почти успокоило его.
   "Да что, собственно, случилось? - опять подумал он,  пытаясь  настроить
себя на обычную волну. - Все обошлось и прекрасно обойдется. Все  в  жизни
обходилось. Предопределять судьбу? Зачем и для чего?"
   Сев на край стола, он поглядел  на  фотокарточку  Аси  и  набрал  номер
поликлиники. Долго не подходили  там,  наконец  бархатистый  профессорский
баритон дохнул в трубку:
   - Да-а! У телефона.
   - Анастасию Николаевну. Кто? Представьте себе, муж.
   - Узнал по голосу, молодой человек. Сейчас. Если потерпите.
   Далекий щелчок - это положили трубку на стол,  потом  неясный  говор  в
мембране и ее голос:
   - Костя?
   Неужели так просто можно сказать: "Костя?"
   - Я жду тебя, - тихо сказал он, глядя на  ее  фотокарточку:  ветер  все
прижимал юбку к ее коленям, я жарко,  как  перед  грозой,  светило  летнее
солнце. Сколько тогда ей было лет?
   - Ты ужасающий экземпляр, - сказала Ася со смехом, и голос  и  смех  ее
имели свое значение, понятное только ему.
   - Я жду тебя. Вот... и все,  -  повторил  он,  не  отрывая  взгляда  от
фотокарточки (о чем она думала тогда, защищаясь  книгой  от  солнца?).  Он
сказал: "Я жду тебя", вкладывая в эти слова свое  значение,  которое  лишь
она могла ощутить и понять по звуку его голоса. - Я жду тебя. И как видишь
- немного люблю тебя... Чепуха? Дичь? Сантименты? Позвонил муж, оторвал от
работы? И лепечет какую-то чепуху. Идиотство, конечно. Так и  скажи  этому
профессорскому баритону. Я просто соскучился. Я так  соскучился,  что  мне
хочется выпить...
   - Какой же ты у меня дурачина, Костя! Ужасный! - сказала  Ася  и  опять
засмеялась. - Ты просто Баран Иванович, ты понял? Я не буду задерживаться.
   - Я жду тебя.
   И, уже повеселевший, Константин соскочил  со  стола,  прошел  в  первую
комнату, насвистывая, выудил из глубин буфета  начатую  бутылку  "Старки".
Налив рюмку, он выпил, затем сказал: "Есть смысл"  -  и  закусил  кусочком
колбасы. А после этой рюмки и пахучего кусочка колбасы вдруг почувствовал,
что сильно голоден, и почему-то захотелось яичницы с жареной  колбасой,  -
последний раз ел вчера в четыре часа дня.
   В кухне пустынно, тепло после готовки квартирных  завтраков.  Методично
капала вода из крана.
   Константин с грохотом  толкнул  сковородку  на  плиту,  начал  с  таким
веселым нажимом резать колбасу, что кухонный столик закачался,  зазвенели,
стукаясь  друг  о  друга,  баночки  из-под  майонеза.  И  тотчас   услышал
бормотание, посапывание в дальнем конце кухни - как будто проснулся кто-то
там от грохота сковороды.
   Константин взглянул, почесывая нос.
   - Это вы, Марк  Юльевич?  Кажется,  вы  стоите  на  карачках?  Потеряли
что-нибудь? Будильник? Ходики? Бриллиантовую "Омегу"?
   Марк Юльевич  Берзинь,  заведующий  часовой  мастерской,  латыш,  новый
сосед, по какому-то сложному обмену переехавший с семнадцатилетней дочерью
в смежные комнаты Быкова, стоял на четвереньках под своим кухонным столом,
повернув лысую голову в сторону Константина;  хищно  поблескивала  лупа  в
глазу, спущенные подтяжки елозили по полу.
   - Вы напрасно острите, вы понятия не имеете, - сказал он.  -  Я  всегда
говорил: мыши - это позор  советскому  быту.  Мы  живем  не  где-нибудь  в
Аргентине. Я, как дурак, расставляю мышеловки по всей кухне.  Я  разорился
на мышеловках. - Марк Юльевич  вздохнул.  -  Вы  посмотрите.  Наклонитесь,
наклонитесь.
   Ко