Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
е белым пожаром,
как вкус аспирина.
Ресниц дальнобойных прицельные залпы --
спокойно: по сердцу...
и если б увидел тебя -- не узнал бы,
разве б разделись...
x x x
Мы успеваем день заметить
как желтой бабочки полет,
над нами москворецкий месяц
на узком парусе плывет.
Его прозрачная забота
лишь в том одном и состоит,
чтоб проводить до перехода
твой голос в россказни мои.
Мы успеваем ночь потешить
на чьей-то кухоньке вдвоем,
она косматый факел держит
пока мы воду в чашки льем.
Горят глаза в ресничной сети,
как крики дев среди чумы,
и точно маленькие дети -
безумные, бормочем мы...
x x x
Перехлестнув на горле шарфик,
я штурмовал второй трамвай
и видел наступленье армий
черемухи на бедный край.
Мне было страшно оказаться
в их окруженье одному.
Мне было нужно прикасаться
к существованью твоему.
В ресничной лодке в дол височный
на веслах забирала жизнь,
и в ней с тобой мы очи в очи
зрачком и радужкой слились.
x x x
Брали приступом город деревья,
шли по белым дорогам пустым,
а за ними стояли деревни,
поднимали над крышами дым,
и луга, просыпаясь от влаги,
распластались на комьях своих,
и курились блаженно овраги,
отпуская на солнце ручьи.
Пахло бабочкой талое небо,
щекотало пространство пыльцой,
и шатаясь, скрипело на скрепах
непонятного счастья крыльцо.
Нам остался лишь выдох короткий
в этих странных полях до него,
и -- качнулось отвязанной лодкой
голубое земли вещество.
x x x
Это апрель. Я ни при чем.
Он подпирает локоть плечом.
Он достает из небытия
время и тело, душу твоя.
Я наблюдаю спокойно за ним.
Как хорошо вам на свете двоим...
x x x
Еще глоток горячий молока
и кончится моя простуда,
из голоса отхлынут облака,
из кухни загремит посуда,
там бабушка сидит с иглой
блестящей, с Диккенсом зеленым;
я мать увижу молодой,
и руку локоном крученым
она займет; войдет отец
дымящий серым "Беломором",
в окно из Стригинского бора
к нам донесется, наконец,
размеренное кукованье
и сколько нам до расставанья
судил небесный наш скупец.
x x x
Ночь идет вкось да на близком дне,
как земли ось, липком, как во сне,
я на ней гость, ох, не хватит мне
гостю бы вина, пересохших губ
в ковшике одна подсластить тоску,
капелька видна, да хозяин скуп...
апр. 93
* А П О Л О Г И Я *
"Черепа в этих могилах такие большие,
а мы были такими маленькими".
Сигитас Геда
I
Я уже перекрыл достиженья пилотов суровых тридцатых.
Я глаза накормил облаками из сахарной ваты.
Океан в паричках Вашингтона -- рулон неразрезанных денег Америки
был развернут в печатях зеленых к "Свободе", маячившей с берега.
Я отрезал от черного хлеба России треугольный ломоть невесомый
горько-кислый, осинный, с размолотым запахом дома.
К жесткой корочке губ, пересохших у гулкого речи потока,
я подам тебе глиняный ковшик муравьиного колкого сока.
II
Я узнаю зачем я пришел к вам, зачем вы впустили
в мятый шелк одиночества голоса голые крылья,
темный обморок речи с умыканием в круглом туннеле
состояния мира до глубокого сердца качели.
В горловую трубу кто глядит из оранжевой стужи,
поднимая ко лбу пальцев стиснутый ужас,
запрокинув лицо сохраненного жизнью ребенка
из лиловых лесов, в листьях, в комканых их перепонках.
III
С красно-каменным хлебом домов, с расчисленным миром квадратным
томов или окон, гребущих углом брат на брата,
я сживусь наконец, я привыкну к себе, к окруженью
крест на крест в хлябях хлебова жизни сражений.
Я беззвестный солдат не имеющей карты державы,
нет штандартов сверкающих в ряд, только тоненький, ржавый
от соленой крови карандашик пустяшный, железный,
да девиз "се ля ви!", да мотивчик марьяжный, болезный.
IV
Я увидел: нелепые, страшные, дикие, тихие,
семиглазые, шестирукие, осьмиликие,
говорящие скопом в слоистый песок целлюлозный
телом дырчато-белым, дево-драконом бесслезным.
Не ищите в них квелого олова, в черно-лиловом
невеселом полку слово шло умирать по песку, по болоту за словом,
невесомый молчанья обоз за шагающим строем распался,
и горой мертвецов накоплялись у пауз
их густые тела, в них еще моя жизнь остывала,
стебли черной тоски шевелила, в снопы составляла
лбов, запястий и глаз, век и ртов пересохших, осипших,
а потом звездным флагом, спеша, укрывала погибших.
Пусть лежат как лежат, пусть пухом им белым бумаги могила,
в пальцах намертво сжав до высокой трубы Гавриила
шорох жизни моей, чешуи языка полукружья,
говор русских корней, обороны смертельной оружье.
V
посвящается М.
Усеченье строки, потому что не хватит дыханья дочитать,
досчитать до конца в чистом поле шаги. Усыханье распева идущего
слева стихами, колыханием трав: "Мальчишки, что взять c них,
везло им -- не знали свинца! Вот и сбились с ноги. Птиц разве
помнят названья? Днем и ночью бродили в тумане...
-- Позовите того стервеца!
В самом деле, деревья деревьями звались. Гербарий был
беден и бабочка бабочкой млела. Но они отзывались, когда их нe
звали, нагретою медью, юнцы, и дрались неумело, не то что отцы!
Это пластик, эпоха, монтаж, гербициды, отбросы, эрзацы;
это власть, немота до последнего вздоха, мандраж,
комсомолки-березы, либидо, чем тут красоваться? Какой тут
кураж?
Bот лежат друг на друге, погибши за други, чужие, своя. На
чужой стороне в красных вишнях тела их, запутаны руки, и лежит
колея, по которой тащились они, вся забита их плотью, никто их
не спас, рук щепоти и ртов их обводья, говоривших за нас.
-- Разбудите-ка мне вон того и того мертвеца!
4-28 апр. 93
ВОЗДУХ
Прислушайся к его большому шуму,
разрубленный насквозь выходит воздух грубыми слоями
из пестрого столпотворенья парка.
Он повернулся ликом иссеченным
к собранью крыш над уличной трухой,
он машет им пустыми рукавами,
шуршит плащом, как сдутый дирижабль,
над мыльной оперой кипящего Гудзона.
Он ветви гнул, но стрелы не вложил;
не склонный к мщенью -- он не видит цели.
Дороже упоения победой
ему трубы и колокола звук.
Он проглотил огромную обиду.
Он собственным объемом тяготится.
Обходит всех, ресницы опуская.
Уступчив? Значит всем добыча -- он.
Что остается? Грусть от ускользанья,
а безразличный, гаснущий напор
толчками крови красной обернулся,
рисующей его на меловой бумаге,
и нет органа голосу его.
февр. 94
СЕМЬ ЛЕСТНИЧНЫХ МАРШЕЙ
I
На чистое звучание
меняет голос свой
привычное отчаянье --
им и живет живой,
подходит к небу сонный,
вернувшийся сейчас...
Громадно отдаленное,
не помнящее нас
пространство... в крыши рыжие
уставлено окно,
он смотрит в него, дышит
и нежное пятно
дыханья испаряется
с холодного стекла,
и вечность покупается
на денежку тепла.
II
Там ожили троллейбусы
и вздернули усы.
Уже жужжат пропеллером
по радио басы.
И закружились глобусы
в заставках новостей,
смотрите, вот подробности
полученных вестей.
Вот новые события --
их выше головы,
зачем же ночью спите вы?
все проморгали вы.
Вставай, дружок, наверстывай
что мимо уплыло,
и разливай наперстками
дыхания тепло.
III
Уходят ночи призраки.
Прощайте, не до вас,
и утро входит близкое
в умытый круглый глаз.
Так снова совмещается
рисунок бытия
с вчерашним обещанием
возврата в Мир и Я.
Мы заполняем сызнова
все контуры свои,
мы вызволены -- вызваны
из сонной колеи,
в которой исчезали мы,
какой-то были срок,
и не оттуда ль залита
нам чернота в зрачок?
IV
Неведомо где были мы,
мне не пересказать
нежитое бессилие,
что нежило глаза,
что я впритык разглядывал
до голубой зари,
скитался и разгадывал
под веком изнутри.
И нерадивым школьником --
учеником тоски,
я провожу угольником
по ужасу доски.
Не знаю, как я выкручусь,
какой я друг ночам...
Когда-нибудь я выучусь
бессмысленным вещам.
V
Кто помнит контур смазанный
мучительной земли,
селеновыми фазами
очерченной вдали?
-- И загремели крышками,
вставая в полный рост,
мы их подсказки слышали
как излученья звезд.
Их пальцы в кляксах двигались
к тому, что было ртом,
их жизнь клубилась выдохом
на воздухе крутом.
Не небо -- синь еловая,
в нее белым-бело
уходит "бестолковое
последнее тепло".
VI
Равнина, даль безмолвная,
забор, а там -- простор,
земля зеленокровная,
без звука разговор,
вся выглаженно-плоская,
зеркальна и странна,
свинцовою полоскою
над нею -- тишина.
Дыхание оборвано,
за битвой этажей,
а здесь -- пространство сорное
в обломках падежей.
И не хватает воздуха
вдохнуть, шагнуть сейчас
на улицы раскосые
в разрез глядящих глаз.
VII
Беззвучные известия
безжизненных полей,
как бедные предместия
и мерзость пустырей,
сюда не знают выхода
из собственных границ --
огромным общим выдохом
отсутствующих лиц.
И дерзкая забывчивость
проснувшихся честна,
нахмурена, улыбчива,
уступчива, ясна.
Дыхания сцепления,
тепла опрятный дым,
неровные движения
по лестницам крутым.
20 июня 94
КИНОТЕАТР "ВСТРЕЧА"
I
Ночь облегла, колеблется неба каштановый бархат,
на дребезжащем троллейбусе едем вдоль черного парка.
Окна в молочном наросте греются нашим дыханьем,
плещут туманные крылышки каторжного уюта.
Плохо стоять в темноте деревьям посмертным изданьем.
Жизнь в переулках гремит битой посудой.
II
Месяц декабрь и железный мороз нелюдим.
Если есть человек -- он как мы,
он бредет через срезанный сон, через вежливый дым.
Он в тяжелой одежде
покроя Усть-Кут и Нарым.
Он руки засунул в карманы
и кажется всех потерявшим.
Он держит
дыхания образ туманный,
чуть влажный,
папиросным цветком голубым.
Есть у него два билета
синего цвета,
типа "мне Родина снится",
один он кому-то продаст,
если нет -- он шапку положит на свободное рядом сиденье.
Тепло его головы
улетучится в сумраке млечном,
по которому скачут убийцы
и свистят безопасные пули.
III
У кассирши стрелковые были перчатки без пальцев,
она хорошо отрывала билеты.
Обращенье к мужчинам: "Мужчина!",
а к женщинам только "гражданка..."
Глаза -- два пограничника на советско-монгольской границе.
... прыйтулив к каменюге Павло карабин:
-- Спасибо, Джульбарс, шо прийнес мне зеленую эту хвуражку,
пусть клыками помял козырек,
дай, красавица, белую ляжку,
для тебя я припас пузырек
и надраил гвардейскую бляшку.
...Розенбаум зудит, что "продрог"...
Юнга тщательно производит отмашку
и мелькает-мелькает над палубой белый флажок.
янв. 90
ПОДВАЛ
Уходит вниз стена в засохших язвах
к живущим под землей,
в подвалах пахнущих мышами.
Свет маленький, как родинка, в окне
бесцветные травинки греет.
Они укрупнены
вниманьем настороженным ребенка,
боящегося их исчезновенья,
потери линий, липкой пустоты
неосвещенного пространства,
его подстерегающего всюду.
На поворотах лестниц затхлый воздух
играет серым черепом своим:
то ниточкой гнилой его потянет,
а то подбросит, расколов пинком.
Что мне мерещится за этим спуском,
который, может, быть всю жизнь продлится,
кого внизу я встречу?
Вот проходит
наполненная временем старуха.
Младенец толстый шлепает босыми
ногами по огромным половицам.
И грязный кот, как сморщенная тряпка
лежит в углу и сохнет.
На меня уставились все трое.
Мне хочется уйти отсюда,
но лестницы широкие ступени
куда-то провалились. Я вперед
иду и сразу попадаю
в какой-то узкий, страшненький коридор,
набитый скарбом, все в чехлах из пыли.
Здесь по-другому, кажется, темно
от лампочки в янтарной паутине,
и двери в клочьях ваты, из клеенки
торчащей, будто когти их скребли
неведомого зверя, но и он
не уцелел.
дек. 93
ФАБУЛА
Младенец белый, как сметана,
ступал по полу пухлыми ногами.
В углу шуршала радиотарелка,
прибитая к засаленным обоям
в коричневых, клопиных кляксах.
И отшуршав, загрохотала басом,
в котором цвел металл и назиданье,
стране притихшей объявив войну.
Был летний день, похожий на другие:
ревел с Оки колесный пароход,
чтобы ему расчистили фарватер.
Чекист, разбивший в кровь шпиону морду,
на утомительном (всю ночь не спал) допросе,
хлебал из оловянной кружки пиво
и воблой колошматил по столу,
чтоб размягчив ее, потом покушать.
Стахановец натруженной рукою
ласкал прядильщицу на черноморском пляже.
Она ему разглаживала кудри,
не зная, что его жена
в июле девочку родит, Марусю,
а ныне ждет ответа на письмо,
предполагая, впрочем, что гуляет
ее кудрявый сокол, или запил,
хотя, скорей гуляет с кем, кобель!
Светило солнце. В поле колокольчик
покачивал лиловою головкой.
К нему прижалась белая ромашка
под тяжестью гудящего шмеля.
В прозрачной синеве свистели птички.
Мужик, попыхивая самокруткой,
глядел на небо ясными глазами,
выискивая признаки дождя.
23 февр 94
ОРФЕЙ
Я удивляюсь тому, что тебя еще помню,
как аденоидов в детстве кровавые комья,
тащат из горла щипцами над кафелем в бурую клетку
пальцы врача в волосках, остальное кануло в лету.
Ты же осталась, какой мне казалась,
как на веках зрачки у Марии Казарес*,
вниз опускает ресницы, сама надзирает за нами,
как мы на фурках летим, воздух хватаем губами,
в узкую улицу лет, то есть в гулкие будни,
встретимся, не уцелев, в голосе струнных орудий,
жизнь зазубрив назубок, зауськанный зуд ее, резус.
Свист в перепонках стоит -- стеклом по стеклу, по железу...
июнь 93
__________________
*Мария Казарес играла Смерть в фильме Жана Кокто "Орфей". На
ее веках были нарисованы вертикальные зрачки; она ими видела.
ГЕРОЙ
Я не жил в городе,
где разводят мосты,
где пейзаж не портит
даже конус трубы
над красным заводом,
там поворачивает канал
мармеладную воду,
унося из окна
чей-то взгляд проверяющий:
"Я -- жив.
Я вижу ныряющий
под скулу баржи
ржавый катер..." Так,
примерно,
должен думать герой, отходя
от окна в трехмерный
зыбкий мрак,
неизвестно куда.
июнь 93
ЧЕРНОВИК
...на разутых плюснах отплеснулась от сна
ей тут холодно ропщет
какого рожна я должна быть нежна ни сестра ни жена
что хлопочешь
бессонный колобродишь колотишься время ушло
хорошо отболело отбилось от стада
людей и минут в только шепот и шок
только шепот и шок от распада
связей с Азией той желторозовой больною землей
глиной липкой длинной равниной долиной убогой
становящейся к утру сплошною золой
с догорающей в ней дорогою дорогой
кто над нею трубит кто на бледной крови
чертит кровью червленой горящей
намокает рукав и немеет рука
окропить помещенье и -- в ящик.
апр. 94
УТРО
Начинается утро
перламутровым перебором минут,
и ныряющей уткой
падает облако вниз
серой, перистой грудкой.
Сновиденья смыкают, как части рассудка,
ту и эту страну.
Начинается утро --
садок выпускающий птиц,
треугольными лицами раздвигающих воздух, спадающий ниц
к первым прохожим, шагающим гулко.
Так дворы
сосчитают шаги, шорох, шарканье, скрежет подковок.
Как проветрены улицы, даже те что стары,
даже те что с крестами церковок.
Поднимай же себя, смешной человек --
близнеца своей тени крестовой,
по биению спрятанных кожею рек
кровных, сложенных снова.
Я увидел, запомнил твой выдел, лицо,
я собрал тебя в новые звенья.
Начинается утро кольцо за кольцом --
узнаванье -- движенье -- забвенье.
апр. 94
ПОРТ
В. Гандельсману
Как зябнущий воздух был нужен, был жалок,
заужен в недужных портовых кварталах,
он жался под тонны бетона, к каркасам
скрежещущих кранов, к железу без мяса.
Там пахло подвалом и кислой водою,
там ночь голодала, питаясь слюдою.
Горели софиты и оба буксира
крутили баржу и базарили сипло.
Там цепи ржавели, душившие кнехты,
к груди сухогруза прижавшись заветной,
держа его жестко, короста аж слезла
с шпангоута бурого, с трубок железа.
Я видел все это из чрева трамвая,
он бег замедлял здесь, потом, наддавая,
взбирался на спину дрожавшего моста
и порт раскрывался, как ржавая роза.
Я помню, как свет проходил осторожно,
прикованный к ветру, как к тачке острожной
тоской пробужденья в пейзажах унылых,
у ртутной воды на мазутных стропилах.
Как там поднимаются лица с подушек
за окнами в локонах тюлевых кружев,
и как там не хочется из одеяла
высовывать руки, вставать, жить сначала.
апр. 94
x x x
Смерть не имеет значенья. Клейкая крышка черна.
Ходишь по вечерам к ней в заочную школу,
парта другими старательно иссечена --
так высекали на стеллах глаголы.
Жизнь не имеет значенья. Это то что забыл,
несколько правил простых досконально усвоив,
и расточив на урок ученический пыл --
что от нее -- принимаешь спокойно.
Если значенье чему-то еще придавать --
пусть это будут слова, слова на бумаге,
те что мерещатся утром неясно, едва,
в кровь проникая потом из воздуха, света и влаги.
19 июня 94
x x x
Когда разговоры скелетов зеленой луной зажжены --
полночная кислая плесень цветет на железе и окнах,
а лампы клубятся на лапах отцеженной тишины
колбами слепоты на чистом щелканье тока,
я слышу мышиный почти, стеснительный, парусный скрип
полок библиотек, книжек в обложках покойных,
всей теснотою своей сжавших осмысленный вскрик
в щелоком вымытых добела целлюлозных пеленах.
Но из щелей дверных, но из скважин замков
пьются эфиром ручьи непрозрачного существованья,
-- Кто там? -- там ничьи тихоходы смертельных стихов
стадом косматым бредут к водопою страданья.
19 июня 94
x x x
Не разобраться в дневных очертаньях,
я повернул в сторону лета:
птица с паузами читает
"Книгу Псалмов" и качает ветку.
Странно, что в гору идет дорога,
а подниматься по ней все легче,
странно, что тишь, не шурша осокой,
красной насечкой штрихует плечи.
Странно, что сон этот непрерывен,
он переходит в ночь, как в веру,
и зажигаются в небе рыбин
хорды, трогающие Венеру.
21 июня 94
x x x
Будет полдень, будет много солнца,
будет только абрис облаков
пробегать по небу сосен сонных
выше шелушащихся стволов.
Дальше я увижу на тропинке
бабочек ковровый магазин,
медленно бредущие пылинки
в ярусный Ерусалим разинь.
Поднимая к небесам запястья,
я туда их мигом донесу
в воздухе исполненном участья
даже к насекомым на весу.
Пусть хвоя усохшая устелет
пересыпанный, процеженный песок,
мураши в нем справят новоселье...
...с тиканьем невидимых часов
жизнь моя опять соединится
детскими сандальями шурша,
вслушиваясь в звяканье синицы
маленькой, пугливой как душа.
3 июля 94
x x x
Сухая кровь метафоры.
Предметы оставляют хвост кометы.
Движенья суетливых птиц у лиц.
Смерть фосфорна и ждет, как Пенелопа,
тебя, мо хитроумнейший Улисс,
пока ты перебьешь всех женихов
(так в эпосе) и в жизни точно так же.
5 июля 94
БАБОЧКА
"Искусство всегда движется против солнца".
В. Набоков
I
Из жизни бабочек и сумерек --
печали скрещенных орудий,
звучащих непрерывным зуммером --
Набоковым ветвей упругих,
выпархивает мягко прошлое
и крылышками помавая,
ощупывает время рожками
троллейбуса, сачком трамвая.
Всего за восемьдесят выстрелов
в минуту -- продадут билетик
к такому будущему чистому,
что надобны ему лишь дети,
сияющему белой лестницей --
за жестью крыш оно мелькает --
и жестом невозможно медленным
закручивает кровь в спирали.
5 июля 94
II
Сухой походкой эмигрантской,
с сачком альпийским на плече,
вдруг появл