Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
ожет, есть мое изображенье.
Мои слова живут в ее висках,
а рядом -- в раковинах слуха
уже лежит мой голос,
так в моллюсках
таятся жесткие песчинки,
их терпеливо обволакивает время,
чтоб превратить в жемчужины.
Я думаю о ней как о стране,
куда меня солдаты не пускают,
куда не выдается виза,
куда не перекинуть трап.
Мне жаль себя в себе похоронить.
Мне снятся в Индии ее груди
беспамятные опийные маки
в сплетении индиговых корней.
О, как она в себя впадает,
ее изгибы изгибают взор,
и впадины ее уносят голос,
и тени отнимают тень.
На отмелях ее, на теплых пляжах
с собой играет, затмеваясь, свет,
от запаха ее слабеют руки, --
вдохни -- и белые светила
вдруг распадутся в тысячи кусков,
в осколки крови новых поколений.
Мы колыбели множества вселенных
и мир -- ребенок наш.
Смотри, смотри -- куда он убегает.
Тибет далек, но слышен колокольчик.
Ее цветным песком изобразили.
Какой буддизм нас всех перемешал.
Я вижу -- светится она,
невнятных трав волнистое простанство
на нежный и лишенный блеска
и юный вавилонский перламутр,
как беспрбудный сон спадает, --
томится утро розовым младенцем,
все волоски его, все отголоски...
так спутанные струны инструментов
хотят звучать и музыкой поют
ветвей под небом медленно живущих.
Два легких полумесяца взлетают,
как будто предлагая улететь,
две шелковистых, затененных арки,
смущаясь, приглашают в свою сень,
два бедных крылышка настороженной птицы
над нежным выступом у вавилонских век
глазные яблоки под дугами лелеют,
две стайки птиц летят не улетая
над парою белеющих небес
миндального прозрачного оттенка,
в их центрах теплые моря,
два черных солнца из глубин их смотрят
сквозь влажно зеленеющий простор,
и оба моря изгибают спины,
полупрозрачным ходят колесом
и говорят на языке дельфиньем,
а вы читаете его словарь.
...........................................................
Как только облачко на море набежит,
густыми непроглядными столбами
ресниц -- весенний дождь волосяной
тебя от мира грустного укроет
и растворит монетою в морях.
Высокая и тонкая гряда
с прекрасной иудейскою горбинкой
и острием-корабликом, ты дышишь
и крылья бабочки трепещут под тобой,
и плоть твоя просвечивает еле,
как розовый и нежный сердолик
туманным вечером пяти тысячелетий.
Откройся дышащая сцена
всех слов ее, рыданий, поцелуев,
тоски ее, улыбок, слепоты,
дыхания счастливые покровы,
изменчивые, грозные два войска,
что вечно маневрируют друг с другом,
две вечных недоучки страсти,
две ученицы ревности сухой,
две школьницы -- вот-вот, сейчас заплачут,
наказанные, встанут в два угла,
толкаются, целуются, сольются,
да тут же разбегутся кто куда --
потом поймай их, приласкай, погладь,
пока никто не видит, как мальчишка, --
так две волны столкуются, столкнутся
и -- побежали в стороны -- играть.
Ее лицо -- открытая печаль,
влечение, сиянье, удивленье
распахнутое улице, ребенку
и чудаку -- как приглашенье жить
или заплакать безутешно вместе.
Ее лицо, как девочка в матроске --
была такая легонькая блузка --
гюйс треугольником на худеньких лопатках
и белые полосочки летят.
Ее лицо, как факел незажженный,
к которому так страшно поднести
сухие губы, только карий глаз
еще чуть-чуть на волосок приблизить.
Ее лицо, как озерцо в тумане,
в котором тихо лебеди плывут,
и розовые странные созданья --
фламинго -- изгибают шеи
в египетском иль греческом дворце,
в цветущей недоступной Галиллее.
Ее лицо -- беспомощный ягненок,
так остренькие звонкие копытца
свои перебирает, спотыкаясь,
по улицам стучит, где тьма народу,
что боязно и страшно за него --
а вдруг его толпа затопчет...
Ее лицо -- невиданная птица,
внесенная в единственную книгу,
которую читаю я и Бог,
оно сквозит через страницы,
мерцает, как дрожащая звезда,
то затуманиваясь, то возникая
в зерне зерна
и в сердцевине сердца,
в луне Луны
и солнце Солнца.
12 февр. 1984
x x x
Бесцветных мотыльков ночных,
мохноголовых бабочек полночных,
шуршащих в притолках дверных,
на балках и панелях потолочных,
внезапно возникающих извне
за стеклами, сюда потом проникших,
отшелестевших шубками в луне,
теперь повисшей на ветвях поникших,
покинувших ее на небесах,
общупанных их крылышек касаньем,
в ее пыльце на загнутых усах,
в парящем неуклонном угасаньи,
между домов и влажных скатов крыш,
когда уже все фонари потухли,
когда машин, шагов не слышно, лишь
звенит тихонько лампочка на кухне,
когда весь мир, укутан мглою, спит,
включая черный след луны, весь стынет,
кордебалет порхающих сильфид,
штурмующих стеклянную твердыню --
похож на дни твои, подобье дней,
живое кружево -- до полного отпада,
сцепясь в одушевленный сонм теней,
штурмует неподвижную преграду.
Секундный выключателя щелчок --
бестрепетной руки движенье
окрасит красным лампочки зрачок
и успокоит их одушевленье,
забрезжит слепо небо из окна,
отчеркнутое резкими углами
соседних крыш и воздуха волна
плеснет в дома знобящими крылами.
22 июня 84
ОДА
Выдох вянет у рта.
Вся урла
от меня отошла.
За окном кумачевая реет киста
на старинном и милом мне доме.
Одинокий субъект жрет портвейн из горла,
ибо нет утешения кроме.
Пересохшие патлы осенних дерев
за окном распадаются на составные
клочья,
ибо ветер терзает их, озверев,
и честные
прохожие сочно
матом греют друг друга, душевно прозрев.
Сколько лет
протяну еще я на Малом Каретном
под урчащий победно
близ меня в трех кастрюлях обед?
Это вечный кортеж мимо двери моей
в тот таинственный мир,
где цветет сельдерей.
Там порхает инжир.
Там народный кумир
с голубого экрана
объявляет соседям наличье канкана
что плясуньи с Урала в Москву завезли.
Суп дымится, и попки девчачьи вдали,
так как нетути крупного плана.
Поутихли оркестры,
но приблизился гомон толпы,
переулок наполнился людом,
в утвержденном реестре
для вечерней пальбы
предназначено крупное место --
здесь поздней запиздюлят полнеба салютом.
Космонавты с орбиты отстукали текст.
Солнце взлезло на крыши.
Продают в бакалеях и булочных кекс,
и в аллеях
на скамейках кишит бюстатых невест
и мордатых парнишек.
То и славно, что праздник --
всенародный крутой выходной.
На камоде
хвостик нюхает слонику слоник.
Сочлененные пасти
рупоров заливаются песней одной,
сочетающей всех сочетанием вроде
джин-тоник.
Воспоем этот день воспаленной губой --
состругаем, бояре, под праздники оду
не в прибыток себе,
но токмо мечтой голубой,
так Неглинка в трубе
под нелегкой московской землей
в океан и на волю несет свою пленную воду.
20 окт. 84
ВОСПРИЯТИЕ ВЕСНЫ
x x x
На тротуарах, чистых как невесты,
среди любителей-собаководов,
детей плетущихся из школы,
встречаю я приход весны,
все время небо ощущая над собой,
как будто возвращенное из ссылки.
Читаю... и глазам не верю --
да нет же, точно, вон какая надпись,
глядите сами: ГОЛОВНОЙ ЗАВОД.
Там неуклонно движется конвеер,
и головы, и головы плывут,
и кто-то им прикручивает уши,
привинчивает бородавки,
лекалом меряет косые скулы,
лопаточкой ровняет крылья носа
и кто-то прорезает рты;
занесена рука и ставит штамп на темя --
чернильный треугольник ОТК,
а после шелковою ниткой пришивает
веселые блестящие глаза.
Куда ни двинешься -- глядят из подворотен
хранящие убитый снег дворы.
Домишки смотрят точно с перепоя --
помятые и грязные ужасно,
и каждому течет за воротник.
Вот-вот они, болезные, очнулись
и окнами блуждающими водят,
как будто потерялись здесь и надо
им срочно отправляться на вокзал.
Звоню приятелю, узнав мой голос,
он спрашивает: -- Как? Ты в Горьком? --
И я не знаю, что ему ответить,
что, собственно, имеет он в виду:
в подпитьи ли, обмане, заблужденьи,
весельи, -- я не знаю, право,
но в чем-то "горьком" явно нахожусь
(а детям тут охота крикнуть "сладкий",
противно детям "горький" говорить).
Разглядываю лица и одежду:
знакомых нет (и не было быть может)
и надо жизнь здесь начинать с нуля,
как набирают телефон бесплатный:
-- Алло! Пожар! Милиция! Больница...
Или : "Прошу вас, назовите номер.
Здесь жил когда-то старый мой приятель.
Его зовут... и назову его.
А мне ответят: "Нет такого". Ишь ты!
Как любят "нет такого" говорить.
Да разве я кого-то переспорю?
Вот я в витрине скромно отражаюсь.
Вот в трубку телефонную дышу.
А все ж, желаете до правды докопаться?
Могу вам адрес тут же обозначить:
там есть стеллаж, как постамент, из стали,
под изваяньем юности бумажным,
взгляните сами - кто стоит на "А"?
А здесь я прохожу под тыщей окон,
дымлю своей двадцатой папиросой,
блаженно забывая о зиме.
2 марта 85.
x x x
Ночь приходит, она
в шубке из черных кошек.
Черствая в небе луна --
в восьмикопеечный коржик
в школьном буфете, давно,
со стаканом мутного чая,
липа скребет окно,
двор -- метелка Бабая.
Два раздолбая растут,
сокрушая казенную мебель.
Как облака плывут
медленно в синем небе...
Между паркетин и
небосводом витаем,
пьем из Кастальской струи
и сигареты стреляем.
Нас из пиратских шхун
вынул времени вектор.
Мост не взорвали, -- лгун
оказался директор.
Сдержишь шаги свои,
узрев за чьей-то спиною
мрамор лестницы и
служащих "Метростроя"*.
20 марта 85
________
*здание горьковской школы No49 было отобрано под "Метрострой"
x x x
Затеряться в толпе незаметных людей с восторгом,
затереться в трамвайную прозу c cорванным горлом,
передавать нагретый пятак на билетик,
занимать сидячее место в транспортном кордебалете.
Причесывать волосы по утрам, исчезая из зеркала, узкой расческой,
не останавливаться, проходя, у газетных киосков,
забывая ночь на свету -- обрывки ночного бреда,
вечно дымя на ходу недокуренной сигаретой.
Видеть как лед плывет по гладкой воде в апреле,
подталкиваемый вперед солнечною форелью,
греметь опавшей листвой, просыпающимся бульваром,
ощущая над головой небо, ставшее старым.
Видеть в черных деревьях графику собственных мыслей,
замечать одиноких женщин, усвоивших несколько истин,
до которых других доводит отчаянный возраст,
увидев N, -- удержать естественный возглас.
Ходить по правой стороне одной и той же улицы годами,
встречать одни и те же лица над торопливыми шагами,
каждое утро за тысячей спин вбегать на уползающий эскалатор,
мимо блузок и шуб, вот еще один падает в мраморную прохладу,
мимо шоколадных панелей и теплящихся лампионов,
мимо таких же, как ты -- призеров и чемпионов,
под баритон или альт ошеломительных правил,
мимо миллионов лиц -- миллионов стершихся фотографий.
Ждать поезда -- нарастающий звук -- вас уносит поезд,
ждать вечера, ночи, утра, лета, не беспокоясь,
что они никогда не придут -- для тебя исчезнет
весь этот мир возносящих и опускающих лестниц.
Новые двери, вещи, лица, глаза, объятья,
новые президенты, слова, войны, платья,
новые зимы, песенки, дети, тарифы,
новые календари, грачи, елки, цифры...
Я устаю от своего лица, от своей походки,
я отличаю в толпе, кто мои одногодки,
я видел девочку из нашего класса, теперь -- певица
в шикарном ресторане, куда вечером не пробиться.
Как блестят у нее глаза над рукой с микрофоном,
она поет не одна -- на другой -- такое же платье с серебристым шиффоном,
очень белые плечи у обеих певиц, очень стройные спинки,
но не надо приближаться -- не увеличивать лиц --
пусть не меркнут картинки.
Пусть мигают цветные лампочки и высокий голос
заполняет притихшую залу от потолка до пола,
пусть его вожделенно слышат опоздавшие "гости", давая швейцару
сколько положено -- с одного, сколько положено -- с пары.
По часам, по кругу вечно бегущие стрелки,
вечно застывшие, вечно замершие на делениях мелких,
маленькие шажки, маленькие остановки жизни
в бесконечно привязанной к тебе отчизне.
День и ночь чередуются, как карты в пасьянсе,
меняются местами, как пара на киносеансе,
чтобы увидеть вдвоем звучащее как далекая арфа
за головами передних рядов завораживающее ЗАВТРА.
17 марта 85
x x x
Валерий Чкалов, фонари,
край башни, уханье оркестра,
звезда над полюшком горит,
упасть приискивая место.
Топтанье сдвоенных фигур
по набережной вдоль ограды,
и приблатненных местных дур
неодобрительные взгляды.
21 марта 85
x x x
Лицо с возрастною оснасткой
в подробной штриховке морщин
мне кажется тесною маской,
такой, как у прочих мужчин.
Мне эти ухмылки и знаки
и ерническое торжество
с глазами бездомной собаки
на свете знакомей всего.
24 марта 85
x x x
Прошла зима и облупился пласт
оштукатуренной стены,
как будто воспаленный глаз
глядит в меня из старины.
Он был бордовым -- этот дом,
а двор под ним -- в булыжных лбах
и небо с хлопавшим бельем
скрипело на шести столбах.
"Дом -- это грусть", идешь назад,
но странно движешься вперед,
остановив в прошедшем взгляд --
увидишь в будущее ход.
Так электричкой на ходу
из -- двери в -- дверь -- через вагон,
вошедшие назад идут,
но входят в новый перегон.
Подобье странного моста
уводит из тенет ночных
на отслужившие места
к покинувшим навечно их.
9 апр. 85
x x x
Мой дед домашнее вино
сквозь марлю процедил в графин.
Горит свеча, и мне темно.
Я маленький, и я один.
С меня сползли мои чулки,
а он сутулится и сед
он -- стар, все станут старики,
и мы умрем, как все, как все...
Он говорит и шепчет вслух
нездешние слова молитв,
и плачу я о нас о двух.
Часы стучат, свеча горит.
15 апр. 85
БЕЛЫЕ СТИХИ
I
Я с вечностью приятельство забросил,
я нынче не поглядываю в небо:
как там Господь и живы ль звезды,
и как луна, скрипит еще старуха
разбитой колесницей тьмы?
Что смерть: здорова ли? гуляет?
блестит по вечерам косою? --
улыбкой черной опьяняя полночь,
и также ль навещает безнадежных,
заказы принимая на гробы:
-- Пришлем, пришлем, уж вы не беспокойтесь,
Я тут забылся, первый признак счастья,
подробности позвольте опущу,
но к состоянью этому, как, впрочем,
к любому, быстро привыкают,
так, кажется, я тосковать начну,
продлись блаженство две еще недели,
-- печально мы устроены друзья.
II
Как там трава? Корнями обнимает
тех, кто ходил по ней... нет, ей не дотянуться,
но их дыханье шевелит ее
податливые ветру стрелки;
она в апреле будет зелена,
и ты, знакомец мой, позеленеешь,
злость зеленит, а мудрость серебрит.
Тут в рыбных отдыхает магазинах
мороженный, но серебристый хек --
лежит и пахнет, --
мутными очами
обозревая непонятный мир,
мечтая, может быть, о сковородке,
о жирных красногубых едоках,
хотя бы так судьба его согреет.
III
Что думаешь о собственной планиде?
-- Такое чувство, что меня она
интересует мало,
но это только видимость...
IV
Жизнь смотрит на себя с другой
какой-то новой точки. Я на звездах
сейчас живу, как раньше -- на песчинках.
Стоит луна, и звуком полнолунья,
звенящая на самой высшей ноте,
все тянется, закладывая уши.
Такая у нас ночью тишина.
V
Лентяй, болтун, мечтатель неподвижный,
ты все еще живешь на свете,
поправить думаешь свое существованье
передвиженьем в сторону заката,
в себе не изменяя ничего,
с собой не споря, но противореча
всему, что видишь в этом бедном крае.
От этой площади пустой,
ночных скитальцев, воспаленных
сухим существованием своим,
бежать и впрямь бы надо.
Ну, вот он -- преданный тебе
слуга-глагол, все время наготове:
"бежать", "бежать"...
Узнать бы нам куда?
VI
В морозный вечер переулком темным
вхожу в утробу желтую метро,
как к электрическому Левиафану.
Мне время кажется библейским,
а мы живем в дохристианской эре
и ждем явленья нового мессии,
которому досуг есть нас спасти.
Я замерзаю в мире помраченном
войной и иродовой властью,
я силюсь вспомнить, кто я и зачем,
и для чего душа моя смотрелась
в луну, подставленную небом?
Какой сомнительный источник света...
ноябрь 85
ОДИССЕЙ
На полированные островки
меланхолического заведенья,
под вечер, из людской реки
ценителей кофейного сиденья,
разносчиц улетающих ресниц,
пестреющих нарядно плавниками
в размытой ряби проходящих лиц
под плещущими светом фонарями --
выуживает, отворяясь дверь,
и очередь, подставив чью-то спину,
сопит и извивается как зверь,
заглатывая фимиам машинный.
Здесь продают с наценкой огурцы
под причитанья стереосирены,
дешевый кофе с запахом грязцы
и цветом в колер знойного шатена.
Здесь можно времени сухой песок
не замечать, сквозь пальцы сея,
и разбавляя темных зерен сок
кусочком сахара и грустью Одиссея.
11 апр. 85
x x x
Птичьи головки в небо воздев,
шевелятся флаги у глаза,
проплывает черный морской лев --
мокрый футляр контрабаса,
вносят деревья зыбкие телеса
в напряженный гул транспортных остановок,
дождь в пространстве стоит как слеза,
не касаясь сердечек новых
зеленых листиков на ветвях,
молодой земли, поднимающей травы,
табачного столбика, зажатого в губах
трехмерного лица без траурной оправы.
Не то чтобы я себя люблю --
просто больше чем о других знаю,
нечто вроде якоря кораблю,
собственно "я" себе представляю.
Что-то должно упираться в грунт --
ножка ли циркуля, нога объекта,
имя, становящееся во фрунт
за пятнадцать лет до конца века.
Трется цепь о крошащийся матерьял,
уходя на дно в туманных потемках --
и гуляет в далеких зеленых морях --
в странных современниках, собеседниках, потомках.
11 мая 85
ЭКЗЕРСИС
I
В полосе отчуждения
известные учреждения,
служа миру,
по радио строить лиру
и подводить часы,
близ цветущей лозы
умолкающей героини,
вклеивающей в усы
упоительное лобзанье на семейной перине.
Думаешь: все рифмы еще впереди,
суринамская пипа*
достойна всхлипа,
пока одиночество отстукивает время в груди.
В этой белой стране
рельеф лежащего тела,
изгибающегося на простыне,
очерчивает пределы,
________
* вид жаб
за которые не хочется выходить --
это гладкая поверхность кожи --
я забываю, что я -- один,
мы так беззащитны, так похожи.
Смешиваем вдох-выдох-вдох --
когда становимся сплошным касаньем --
в этой белой стране правит бог,
исполняющий прихоти и желанья.
Уплываем, держась друг за друга.
Черное небо кажется лугом.
Позвонками касаемся звезд и планет -
там не понимают слова "нет".
.............................................................
.............................................................
.............................................................
.............................................................
Я плохой переводчик. Я забыл языки.
Ты живешь в сплетеньи сосудов руки.
Ты по венам течешь, ты толкаешь кровь
(я не знаю рифму к этому слову) --
может быть -- это твои покровы,
может быть -- это безвыходный лабиринт).
Мы вошли вдвоем -- мы сгорим,
как сгорает от собственной краски роза --
остается в пространстве застывшая поза,
лежат на скатерти свернутые лепестки,
как ослепленные лампочкой мотыльки.
Торопись, торопись,
поднимай ресницы,
вспоминай жизнь --
зеркала и лица,
пожиратель губной помады...
...проводя по ней взглядом,
хочется сказать "не шевелись".
Я как колючки, что жаждут в пустыне воды.
На меня наступает песок, построившись в ряды.
Наступает атасное утро после ясной ночи.
По радио поют пионеры -- дети рабочих.
Солнце в окне дудит, как горнист.
Смерть все длиннее. Все короче жизнь.
Всякая жизнь.
Моя жизнь.
II
Наташа Шарова целовалась у лифта,
не убирая рук с лифа.
Ее никогда, к сожаленью, не узнает страна.
И когда ее предадут могиле --
Господом будет посрамлен сатана,
но не задудят по ней заводы и автомобили.
О ней никогда не будет поставлена пьеса,
в которую она выпархивает из леса,
намалеванного на широченном холсте,
прижимая к незапятнанной шейке лесной букетик.
На ней не скоро женится перспективный медик,
конструктивно и пламенно заявляющий о ее красоте.
Они не поплывут по сцене в скрипучей лодке.
У него не будет конкурента в пилотке,
отавлившего