Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
неизвестно куда,
но явно не возводить над болотами города.
Во втором акте не обнаружится ее недальновидная мать,
и когда Наташа будет пластично-кротко стирать
медицинский халат в оцинкованном корыте,
улыбаясь так, чтоб увидел зритель,
как она трогательна и ранима,
даже когда ее пилит мамаша неутомимо,
не вышагнет из боковой кулисы отец --
долбануть, понимаешь, кулаком по столу, и положить конец
недостойной сцене в предыдущей картине,
не вспомнит дедушку, подорвавшегося на мине
еще, понимаешь, в 1915-том году,
и, видимо, отродясь моловшего ерунду,
не снимет кепку с прилизанных седин,
не вынет угретую на груди
(с боковой резьбой!) многоугольную деталь,
за каковую в третьем акте, понимаешь, получит медаль,
а уж по каковому поводу не стащит с гвоздя гитару
и что-нибудь не сбацает с патефонного репертуару.
А Наташа не шепнет разомлевшему медику "я -- твоя".
Папаня, понимаешь, не пересвищет на свадебке соловья.
Его не обнимет друг-лекальщик Пахомыч,
прикипевший сердцем к этому дому.
Он не будет приговаривать за чаем "мы еще повоюем".
Не обзовет медика (в сердцах) "ветродуем".
Не засверлит с папаней в полуночном цеху.
Не пожалуется медику на свербенье в боку
"особливо, ежели, скажем, дождь или сухо".
Отчего медик не преклонит красное ухо
к немодному, но выходному его пиджаку.
И никогда в развязке нашей волнительной пьесы
не прогремит и не вдарит заупокойная месса,
при звуках которой, двигая стульями, встанет на сцене народ.
И когда Пахомыча протащат сандалетами вперед --
не разведет руками, понимаешь, потрясенный папаня,
не подаст ему накапанной валерьянки в стакане
Наташа Шарова в оттопыренном на животе платье,
а потом, очень стройная, в очень домашнем халате,
не склонится с медиком и папаней в приятном финале
над плаксивой подушкой, которую втроем укачали.
III
Моя бедная героиня,
цирк сожгли, ускакала четверка
лошадей в голубых султанах
и неоновых трубках синих,
из бетона воздвигли орган
по проекту чухны,
свиданья
назначаются там, как прежде,
и с помадой стоят цыгане,
в проходных
те же
дяди торгуют водкой,
и бульвар поруган разрытый.
Ты была на нем самой кроткой
веткой, к телу его привитой.
Моя бедная героиня,
на каких ты теперь подмостках
перед зеркалом губы красишь
и талдычишь свои монологи
о себе, о дочке ли, сыне,
о творящемся безобразьи,
и уже подводишь итоги
красоте, растворимой боем
часовым, от театра кукол,
уносимой снежинок роем
или листьев в кулису, с круга
поворотного в мощной арке
театральной... хлопки и крики
проникают за пышный бархат,
и цветы, в основном -- гвоздики.
18 мая 85
ПРАЗДНИК
Знамена, знамена, знамена, знамена
и транспоранты,
оркестры, гитары и клавиши аккордеона,
солдаты, солдаты, солдаты и демонстранты,
слова и портреты, слова и портреты
и мегафоны,
шары и букеты, шары и букеты...
-- В колонны! В колонны!
Трибуна, трибуна! Трибуна!! Трибуна!!!
У-р-р-р-а-а-а под трибуной!
Под небом в широких знаменах пурпурных,
под маршем бравурным!
И пенье, и пенье, и пенье, и пенье,
фанфары и голос!
И мечется город в горячке весенней,
подпитый, веселый,
и дети и взрослые, трубы, спортсмены --
все в громе и гвалте...
и пестрыми клочьями праздничной пены --
бумажные розы и кожа шаров на асфальте.
25 мая 85
x x x
В белом гольфстриме простынных складок
хлеб твоих губ не горек, не сладок --
только нежен -- из дышащего тепла
подними незрячие купола,
влажных ресниц сторожащие тени,
руки, ищущие сплетенья
с медленным временем любящих рук --
это убежище, тающий друг.
Головы наши летят на закат.
Жутко над крышами траурных башен --
вид голых улиц воистину страшен...
хочется смыться за рамку -- за кадр.
Ноет полчерепа, ищет, коричнев,
взгляд совершенно другое, другое,
что-то извне непомерных количеств
каменных лиц и гранитных покоев.
Я не хочу уточнений, не нужен
этот букет, расцветающий в горле --
это другое, и я не разрушен,
даже когда этот воздух разгромлен.
Шорох -- и шаркнули в небо шары!
Стянуто горло в два конуса, будто
тихо, песчинками, через шарфы
ночь переходит за стеклышком в утро.
16 ноября 85
КРЫМСКИЕ СТИХИ
I
Там где медная птица на дереве медном сидит,
там где двое волчат под сосцами у медной волчицы,
вдруг за тридевять верст я услышу, как море гудит,
будто встав на дыбы, доплеснуться сюда оно тщится.
Обезлюдевший пляж миллионы его языков
лижут так далеко, что не верится в "Черное море",
только ты, человек каменистых его берегов,
мне напомнишь, что вкус его вечен и горек.
Перепутанный, душный, каштаново-рыжий поток,
сладковатые губы и черносветлые пряди,
вечноспрятанный, бледный, задумчивый маленький лоб --
ты подобием моря мне видишься в каждом наряде.
Ты как воздух морской -- ослепляющая новизна.
Я хочу искупаться, я усну на полоске прибоя, --
ты штормишь, ты на сушу выходишь из сна
и меня забираешь, как камешек карий с собою.
II
В это небо войду половину его перекрыв,
как бы ты ни глядела -- мою в нем поверхность увидишь,
через воздух густой, время пенными свитками свив,
я с тобой говорил бы сейчас, как новый Овидий.
Я бы вспомнил, как разрушаются царства и жалко уходят цари,
как псари, только то и живет на земле, что невечно --
имена наших чувств с бесконечной печалью внутри, --
остальное, как маленький день, быстротечно.
III
Завтра август растает, как медленнотающий воск.
Завтра август тягучий остынет, расколется август хрустальный,
мы от грусти цикад, от мохнатых медлительных звезд,
как глаза у людей в полнолунье, тихи и печальны.
Завтра август сухой рассеет невесомого облака тень,
и как горько во рту и глазах, как солоно-горько.
Войско дышаще-жаркое, имперская августа лень,
-- Август, где ты -- ау! --
-- Там, где шкурка миндальная да апельсинная корка.
IV
Здесь обрыв, оборвешься, того и гляди,
и колючки торчат у лица и груди,
и дрожит напряженный шиповник
в красных пятнах, как злющий любовник.
Сухоруких кустов непролазная цепь,
а с горы видно горы и море и степь
цвета серого черствого хлеба,
и отсюда дорога -- на небо.
V
Я войду в световую крупицу полуденной царственной лени
световою иглой -- спицей солнечной в трепетный глаз
синеглазого моря, ресниц его радужных пленник,
я античной монетой сверкну, в грохочущей пене светясь.
Растворяйтесь мои золотые пылинки
в полновесных и твердых острых брызгах и гребнях волны,
это тело -- из местной ослепшей обветренной глины,
это время -- из здешней, ослепляющей полночь луны.
Я не помнил, как вышел из моря -- из дома, теперь я вернулся,
лучшей смерти и жизни, чем слиться с ним нет человеку нигде,
совпаденьем дыханья и красносоленого пульса --
вод морских с красной глиной перед небом морским в наготе.
VI
Я любил перебирать камешки розовые, зеленые,
делавшиеся прозрачными в воде и от касания языком --
маленькие гильгамеши гальки, теплые, вольные --
каждый казался свернутым лепестком
розы дремотной, розы голубоватой,
из синей вазы, разбитой на глубине
моря с вкрапленьями Илиады,
с глазком Атлантиды на сонном дне...
VII
Лето всегда в Крыму,
пароходик в дыму
задирает на рейде
то ржавый нос, то корму.
Дует устойчивый ост,
не покидает пост
в розовом небе солнце --
дожидается звезд.
Космос над головой
точно дом угловой,
мы там окно снимали
в комнатке голубой.
VIII
Цвета жженого сахара загустевшая в августе осень,
перезрелого солнца слезящийся, киснущий вкус,
море мерно сверкает, глаза ослепляют на розе --
розе Черного моря -- стекловидные капли медуз.
В лепестках синих волн слоистый и йодистый запах,
осы света сквозят, жаля хрупкий хрусталик глазной,
солнце мреет в зените, забыв где восток и где запад,
солнце тихо звенит ослепительной нотой одной.
Оплывают черты неприметно горящих предметов.
Иссыхает пространство. Во рту засыпает язык.
Складок нет на земле. Жар ползет опаляющий ветра.
Роза синяя моря пахнет явственно солью слезы.
Губы мира черствы, гулом слов поднимается небо,
в арке розововлажной рассказана заново жизнь --
где-то к северу ближе каменеет она, как у греков Ниоба,
и на краешке моря отпечаток ступней ее быстрых лежит.
Цвета жженого времени осень...
апр. 86
ТРИ ОТРЫВКА О МОРЕ
I
За марлевой завесой снегопада,
за долгой изнуряющей зимой --
лиловый запах звезд и винограда,
продолговатых яблок зной,
там солнце, неподвижное как Будда,
в пространствах синевы и тишины
над полчищами каменных верблюдов,
лежащих на коленях у волны.
Там камешки, запутанные в стены,
напоминают миллионы глаз
мерцающих и крохотных вселенных,
внимательно исследующих нас.
Мы возникаем в закипевшей пене
из глиняных, омытых морем глыб,
мы кажемся им слепками видений,
приснившихся до кистеперых рыб...
II
Первый оратор, держащий соленые камни во рту,
перекатывающий медуз разбухшим языком,
созидатель стеклянных статуй в громокипящем саду,
сокрушающий их ряды чудовищным молотком,
меня преследует твой невменяемый громоздкий вид,
львиный рык и заросшая гривой кривая плоть,
под твоими лапами, пружиня, скрипит
корабельным канатом земная ось.
Раздвигающий плиты материков,
прилипающий кожей к промороженным полюсам,
самый старый и хищный из стариков,
глухо завидующий моложавым небесам,
над тобой кипит хрустальная взвесь --
арки радуг бессонных, о, мой бешенный старикан,
твой грохочущий бас -- лучшая весть
о бесмертной жизни, океан.
21 апр. 87
III
Южная ночь, как вино "Южная ночь",
жаркий космос в чешуйках луны с чумной желтизной,
море заклеено лентой скотч,
побережье пахнет весной.
Гулькает галька, хрустит песок,
в створки индиговой мидии входит нож,
сердце стучит слева наискосок
и сосок подружки, как южная ночь,
как южная ночь...
12 мая 87
x x x
Гранитно-чугунные сны о фонтанах зимой.
Эйфория высоких давлений воды.
В холода человека тянет домой.
Морозы рисуют ему ледяные цветы.
Он читает чужие слова весь день,
курит папиросы, видит треснувший потолок,
проплывает коммунальной рыбой вдоль стен,
телефон наелся звонков и умолк.
Серый свет, серый зернистый свет.
Вещи как лежали, так и лежат.
Одиночество -- повод заснуть и умереть.
Город сжат зимой, как пружина -- сжат.
Человек вмерзающий в пространственную спираль,
в ледяное железо населенных витков,
отдает по капле в бетонный Грааль
переулков и улиц стучащую кровь.
Одиночество: "Здравствуй, тикающая смерть секунд", --
-- с ним нужно учиться жить, вообще уметь
прикоснуться своей рукой, как чужой, к виску,
чтобы шевельнуть волосы и отогнать смерть.
11 мая 87
* С И Н И Й В А Г О Н *
x x x
Я буду детскую открытку
носить в советском пиджаке,
в американскую улитку
преображаясь вдалеке.
В немыслимой толпе Нью-Йорка
услышу - небоскреб шепнет
в ущелье улиц: "Бедный Йорик",
и череп мой перевернет.
3 сент. 87
x x x
Пространство к западу кончается --
оно приклеено к земле,
оно на столбиках качается
на проволоке и стекле
приборов пристальных оптических,
на дулах, выцеленных так
глазами зорких пограничников,
чтоб не свалить своих собак.
Пространство навзничь загибается,
скудеет метрами -- пробел,
собачьи морды поднимаются,
чтоб охранять его предел.
Оно сквозит и тянет сыростью
травы и тайною ночной,
оно ребенком хочет вырасти,
чтобы увидеть шар земной.
20 февр. 88
x x x
Серо-зеленое небо,
окна глотают туман,
запах горячего хлеба
сонным еще домам
слышен из переулка,
где дымит хлебзавод,
каждая свежая булка
вымытых пальцев ждет.
Разорались вороны,
значит надо вставать --
вылезать из попоны,
чтобы травку щипать,
утро гонит трамваи,
сжалась в капли вода,
и Москва уплывает
от меня навсегда.
19 марта 88
x x x
Маргарите
Возле фабрики Бабаева
только вьюга да метель
с фонарями заговаривают,
пахнет смертью карамель.
Возле фабрики Бабаева
я скажу как на духу,
что пора туда отчаливать,
и ладонь согну в дугу.
Возле фабрики Бабаева
беспризорный вьется снег,
надо снова жизнь устраивать,
потому что жизни нет.
Канитель, пустая улица
да бродяга с кобурой,
да дома широкоскулые...
Мы домой пришли с тобой
через сквер на месте кладбища --
десять метров конура,
свет от марсианской лампочки,
да обоев кожура,
две лежанки, стул со столиком,
листья липнут на окно --
клены выпили покойников
и теперь от них темно.
Твоей бабушки-покойницы
вдовий мир на три шага --
нет теперь той синей комнаты,
кленов, дома -- там снега...
Возле фабрики Бабаева
замыкается кружок,
наши жизни размыкаются,
вспоминай меня, дружок...
Ты купи конфетки сладкие,
подержи их на горсти,
а слова и рифмы жалкие
на дорогу мне прости.
Возле фабрики Бабаева
вьюга жжется без огня,
в ней и вьется чье-то тающее
"Вспоминай, дружок, меня..."
12 февр.88
x x x
Я войду в метро, троллейбус, автобус, трамвай,
я увижу начальника серый, черный, коричневый, синий костюм.
Я ходячая свая между ходячих свай
таких же, как я, как они, я -- угрюм.
Мне хочется лечь, удрать, удавиться, вылететь в окно.
Я не хочу считать деньги, терять ключи, кошелек.
Мне не помогает женщина и вино
забыть, что она одинока, что я одинок.
Только ребенком я верил в жизнь,
в то, что она -- поле чудес, увлекательный мир.
Кто бы ты ни был, дай мне руку, держись, держись, --
мы полетим вместе в мутный эфир.
Это -- мечта про звезды, освещающие твое лицо,
на котором тает глубокий снег, превращается в свет лед,
мы руки раскинули в тысячах солнц,
мы летим водвоем, нам тепло... какой прекрасный полет!
28 янв. 88
x x x
Как за каждой вещью стоит цена,
так была во мне, не извне стена,
я, смотревший на жизнь во все глаза,
до сих пор усвоил в ней пол-аза.
Она будто чужой спесивый язык,
я и слова сказать на нем не привык,
вот она -- дикий, таинственный текст,
разве справишься с ним переменой мест?
Я уехать хочу в чужие края,
да за мной потянется жизнь моя,
и я буду дальше ее губя,
в каждом зеркале снова встречать себя.
Я несвежий и грустный ее продукт.
Я проезжий тип, эмигрант и фрукт.
За моей спиной исчезает земля,
на которой сохнет моя сопля.
До свидания, пьющие сок берез.
Лет в двенадцать последние капли слез
источили в ладошку мои очеса
и с тех пор расплакаться мне нельзя.
Я как камень сух, я колючкой стал.
Я пришел на суд и я устал.
Хоть лежит на мне вина-не-вина,
я прошу, Ваша Честь, отпустить меня.
11 февр.88
x x x
Невозможно собрать воедино
этот темный таинственный блеск,
склеить кислой тоской муравьиной
в оглушительной кроне небес.
Разбредается счастье на части,
на суставы и пряди свои,
на мучительный рот, на безвластья
муравьиного прах и слои.
Темнокрылые губы и руки,
напряженные жизнью своей
в тридцати сантиметрах разлуки --
как за тысячу желтых полей.
Эта жаркая власть непонятна --
быстрых пальцев, ресниц, губ и глаз, --
за янтарной стеной многократно
этот бред загорался и гас.
Точно сон прерываемый явью --
горизонт и за ним -- горизонт,
да дорога, которую плавит
восходящее множество солнц.
11 февр. 88
СИНИЙ ВАГОН
Исчерпай это небо до дна,
пусть останется серое мессиво снега,
это прошлого века унылая нега,
это книга за сотню страниц до нашествия сна,
это стаи секунд, уплывающих через глаза --
через вереск соленых ресниц в берег синего моря,
это неба -- финифть, это -- камни темниц в облаках аллегорий,
это -- вздутые вены границ, за которые выйти нельзя.
Это -- синий вагон, отраженье лица в полированном дереве,
это -- мятый билет на помятой ладони моей,
это -- окраины, это -- платформы, это -- земляное тесто полей,
это -- вороны родины в верной истерике,
...................................................................
...................................................................
...................................................................
...................................................................
Элегическое "Ау!" выдыхается ртом
в сплющенные холодом звездчатые чешуйки воды,
это -- зима, раздирающая рот, замораживающая следы,
это -- снег -- не мой, сыпучий-скрипучий дом.
Исчерпай это небо меня!
2 марта 89
x x x
Все вокруг притворилось Италией,
все вокруг притворились не мной --
и смыкались, как ветви миндальные,
города за моею спиной.
Разве в жизнь эту легкую верится, --
кто мне мир этот весь нашептал?
И ударилось яблоком сердце
о Земли повернувшийся шар.
Рим, март 89
x x x
Я живу в эмиграции,
в иноземном песке,
все что вижу -- абстракции
на чужом языке.
Море точно абстрактное,
даже запаха нет,
только солнце громадное
наполняет мой бред.
Остия, апр. 89
x x x
Пусть бессмыслицей жизнь обернулась,
пустячком географии пестрой,
лоскутами пространства скупого --
и летает бесцветный наперсток
и латает запутанной нитью
белых, красных, сиреневых улиц
матерьял неизбежных открытий,
заучи же язык бирюзовый --
колдованье морское Европы.
Сердце было то влажным, то птичьим
в оглушающем мареве римском,
мостовые влачили конвеер
из слепящего лоском величья.
Поднимала у Форума пальма -
эмигрантка с песков аравийских,
над сиятельным городом веер
и бездомные кошки шипели
точно души в камнях Колизея...
8 июня 90
x x x
Закуси белую косточку на руке,
сделай больно коже -- очнись, очнись!
На каком тебя разбудить языке,
ты в Венеции, ночь, и тебе снится жизнь --
не такая, что мальчиком вообразил
этот мир клиновидным -- кулек? телескоп?
Ты в Венеции... белую косточку закуси --
этот город -- ковчег, и сейчас -- потоп.
Вот он мелкий народец каналов, мостов,
ставен, жалюзей, ангелов, мачт, фонарей,
львов, трагет, гондол, барок, крестов,
отпускаемых в небо взамен якорей.
Потому-то, наверное, острова
не уходят лагуной из этих широт,
ибо лучшее место найдешь едва --
как вода стеной над ним встает.
7 июня 89
x x x
Я -- "изысканный мужчина",
ты -- "изысканная женщина",
и легла меж нами чинно
Атлантическая трещина...
10 июня 89
x x x
Ничего не умеешь, имеешь, уметь не хочешь,
хочешь чтобы само пришло, сама пришла,
потому что в Вене-Риме-Нью-Йорке длинные ночи,
как в Москве, Вавилоне... кусок стекла
или просто дыра в стене, дверной проем, бойница,
проницаемые взглядом до той пустоты -- насквозь,
через которые втекают-вытекают лица,
все лица жизни, сколько их за нее набралось,
оставляя по себе нелепый, чужой, привычный осадок --
этакое никому-кому-нибудь письмецо --
рысьи бега сгибов, углов, овалов, отвердевающих складок --
это твое-не твое собравшее их лицо.
Комната, номер отеля, каюта, купе вагона --
неси меня-его-меня каменный, железный, деревянный конверт
ты разберешь эту скоропись жизни, Персефона,
в зеленой, бурой, сгоревшей своей траве.
Я о себе-тебе-не себе-толпе идущей
через дни к ночи, бесчисленные, отсчитанные дни,
в этом потопе ночей -- в удушье
еще шевелю губами -- веслами лиц, как они,
и она -- безответна, безадресна, податлива, черновата,
она замечает нас, когда устаем ждать, устаем жить,
и тогд