Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Паустовский К.. Книга о жизни 1-4 -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -
ветов -- свидетелей кругосветной славы -- хорошо видно море. Оно не сверкает лазурью, бирюзой, сапфиром, аквамарином и прочими красотами южных морей. Оно зеленоватое и тихое. Единственным его украшением являются облака. Море охотно отражает их, понимая, что они оживляют его простор. Облака медленно подымаются с юга. Они похожи на средневековые города с крепостными башнями, соборами, базиликами, триумфальными арками, блестящими рыцарскими знаменами-орифламмами и дальним планом снежных гор -- Монбланов и Монтероз. Какой-то сумасбродный художник причудливо осветил эти города. И облака сияют, разгораясь к закату, всеми полуцветами вечерней зари -- от синего до золотого и от пурпурного до серебряного". Я читал эту запись, и что-то знакомое мучило меня. Я искал хотя бы какого-нибудь названия, имени, чтобы узнать этот город. Я уже догадывался в глубине души, о каком городе идет речь, но не был еще окончательно уверен в этом. Ara! Вот! Наконец! "Удивительно, что в книгах одного замечательного нашего писателя -- уроженца этого города -- не отразилось ничего, о чем сказано выше,-- ни моря, ни порта, ни акации, ни черных парусов". В этих словах заключалась разгадка. Ну конечно, все это было написано о Таганроге -- родине Чехова. Как только я догадался об этом, все прочитанное ожило, потеряло налет отстраненности, какой был во время чтения, и приобрело резкую выпуклость и реальность. Да, это был Таганрог. Таким я его увидел в 1916 году, когда приехал из Юзовки и прожил в нем до поздней осени. Таким я увидел его потому, что был молод и романтически настроен, зачитывался стихами и морскими книгами и видел то, что мне хотелось видеть. Поэтому я долгое время боялся попасть в Таганрог в зрелые годы, чтобы не разочароваться и не застать его совершенно непохожим на тот город, каким он впервые явился передо мной. Что делать! С возрастом мы теряем спасительную способность преувеличивать. Но в 1952 году осенью я случайно попал в Таганрог и убедился, что в молодости я был все же прав. Таганрог был так же хорош. Он не потерял свою прелесть, хотя она и приобрела иной характер. Сейчас это был город учащейся молодежи -- юношей и девушек, звонких перекличек на улицах, смеха, пачек книг в руках, пения и споров. А там, где в 1916 году были невзрачные окраины, появились новые маленькие нарядные города -- рабочие поселки около новых заводов. Они окружали старый Таганрог шумным кольцом. Но в самом Таганроге было по-прежнему пустынно, уютно и тихо. Рыбачьи банды на черных парусах отрывались от берега и уходили в море так плавно, что с горы, где стоит бронзовый Петр, казалось, будто ветер разносит по морю черные осенние листья. В 1916 году я поселился в Таганроге в гостинице Кумбарули -- большой, пустой и прохладной. Она была построена еще в те баснословные времена, когда Таганрог был богатейшим городом на Азовском море -- столицей греческих и итальянских негоциантов. Тогда в Таганроге блистала итальянская опера, в нем жили Гарибальди и поэт Щербина, влюбленный в Элладу, в нем жил и умер плешивый щеголь Александр Первый, окруженный изысканной свитой. Но вскоре Одесса и Мариуполь отняли у Таганрога его богатства, и город затих и опустел. В гостинице Кумбарули были такие высокие комнаты, что вечером потолки тонули в темноте, свет ламп не доходил до них. Потемневшие фрески на стенах изображали классическую страну с руинами, каскадами и томными пастушками в красных юбках. Пастушки вязали, конечно, венки. Первые два месяца я работал на котельном заводе Нев-Вильдэ. Он принадлежал бельгийской акционерной компании. Завод стоял за городом в знойной степи. В мастерских был слышен треск кузнечиков. Когда я приехал, на заводе шла сборка единственного гидравлического пресса для выделки снарядных стаканов. По светлым и пустым мастерским ходили инженеры-бельгийцы в панамах и разноцветных подтяжках. Они относились к нам, русским рабочим, высокомерно и недоверчиво. Во всяком случае, у них не сходила с лица кислая гримаса. На заводе по существу шла непрерывная итальянская забастовка. Работали уныло, вяло и так медленно, что за два месяца мы едва собрали только станину для пресса. В городе было уже голодно, не всегда хватало хлеба. Цены росли, и питались мы преимущественно сельтерской водой с галетами. Эти соленые морские галеты целыми ящиками добывали из-под полы в интендантских складах и делили поровну между рабочими нашего цеха. В гостинице жить было дорого, и я вскоре снял комнату у некоего Абраши Флакса -- развязного и шумного комиссионера. Абраша Флакс был уверен, что помимо работы на заводе я пишу еще рассказы о Джеке-Потрошителе и знаменитых американских сыщиках Нике Картере и Нате Пинкертоне. Другой литературы Абраша не признавал. Его беспорядочная квартира была завалена растрепанными книжонками, отпечатанными на дрянной серой бумаге, но с цветными обложками, изображавшими чудовищные преступления бандитов и не менее чудовищные подвиги сыщиков. Особенно запомнилась мне одна обложка, где был изображен Нат Пинкертон, попавшийся в лапы убийце-негру. Негр держал Пинкертона на вытянутых руках, схватив его за талию, над бездонной пропастью, а Пинкертон хладнокровно наводил на убийцу два револьвера. Мораль этой картинки была ясна,-- если негр разнимет руки и выпустит Пинкертона, то сыщик успеет влепить в негра две пули. Очевидно, убивать друг друга ни сыщику, ни негру не было никакого резона. Абраша Флакс восторгался этой обложкой. У Абраши была жена -- маленькая, плаксивая, вся в черных кудряшках, с жалобным голосом и въедливыми глазами. -- Вы не смотрите, что она маленькая,-- говорил мне доверительно Абраша,-- а вы смотрите, что она злая, как бешеная кошка. Чем с такой жить, так лучше утопиться в море. Абраша не топился, но искал веселых отвлечении на стороне. Однажды я встретил его на лодочной пристани с жеманной волоокой девицей. На ее шляпке качались бархатные красные маки. Девица игриво вертела на плече японский зонтик с изображением купающихся негритянок, Абраша взял лодку и поехал с девицей кататься по морю. Когда лодка отошла подальше от берега, девица начала подозрительно хохотать и повизгивать. Лодочник Лагунов, человек суровый и недовольный, сказал, что Абраша Флакс -- маклак и бабник и когда-нибудь ему умоют за это его сальную личность. Давать такому человеку лодку для катанья -- только поганить море. Каждый раз, когда мадам Флакс узнавала о новой измене Абраши, в доме подымался неистовый содом. Прежде всего мадам Флакс выбегала в капоте во двор и кричала трагическим голосом, воздев к нему худые руки: -- Слушайте, честные женщины! Слушайте все! Опять он спутался с этой дрянью, с этой паршивой Люськой! Чтобы мне домой не дойти, если я не убью эту гадюку и сама не отравлюсь кислотой. Дайте мне ее! Дайте! После этого мадам Флакс бросалась на улицу, очевидно в аптеку за кислотой, а может быть, на поиски Люськи. Сердобольные хозяйки со двора догоняли ее, приводили, рыдающую, домой и наперебой успокаивали: -- Не волнуйтесь так, мадам Флакс, это же разрывает сердце. Пожалейте свои женские нервы! У каждого мужчины есть свои недостатки. -- Приведите мне маму!-- рыдала мадам Флакс.-- Мою добренькую старенькую маму. С Телеграфного переулка, дом пять! И сестрицу Берту. И тетю Софочку. И моего умненького Боречку. Пусть они судят его Страшным судом! И приведите мне его самого, этого негодяя, иначе я не знаю, что я с собой сделаю. Она начинала кататься по полу, бить ногами и визжать. Женщины охали, метались, поили ее валерьянкой, пока наконец не появлялась суровая тучная старуха с седыми усами -- добренькая мама. Она кричала еще из передней громовым хриплым басом: -- Тихо мне! Что это за гармидор и цыганский базар! Вылейте на нее ведро холодной воды! Мадам Флакс мгновенно затихала и только стонала тоненько, как раненая птица. -- Мне уже обрыдло,-- гремела добренькая старенькая мама,-- возиться с этой ненормальной дурой! Заткнись, припадочная! На кого ты похожа! На последнюю расхлыстанную Хиврю. Встань, умойся, и чтобы я больше не слышала от тебя ни одного слова, идиотка! А через час или два во дворе, как раз под окном моей комнаты, собирался семейный суд. Приходили все, в том числе и сестрица Берта с маленьким умненьким Боречкой. Было необъяснимо и мерзко, что визгливая семейная склока обязательно выносилась на люди, во двор, и обсуждалась при жадном любопытстве соседей. Во двор вытаскивали круглый стол, покрытый вязаной скатертью, и расшатанные венские стулья. Все рассаживались на стульях вокруг стола. Один только Абраша сидел с убитым видом несколько в стороне, как подсудимый. Суд начинался не сразу. Ждали раввина. Пока же все молчали, с укором поглядывая на Абрашу. На суд Абраша всегда приходил в растерзанном виде -- в рубашке без вортничка, подтяжках и расшнурованных ботинках. Может быть, он хотел вызвать этим жалость, а может быть, этот вид выражал, по мнению Абраши, раскаяние и заменял древний обычай посыпать голову пеплом. Потом приходил добродушный старый раввин, сморкался на весь двор, садился в мягкое кресло, долго вытирал клетчатым платком бороду, говорил: "Опять начинаются фигли-мигли",-- и происходило разбирательство. Велось оно по-еврейски, но это обстоятельство нисколько не мешало многочисленным русским зрителям переживать все перипетии семейной драмы. Все кончалось примирением. Раввина уводили угощать в квартиру, и на некоторое время устанавливалась тишина. Работы на заводе Нев-Вильдэ было немного. Я рано возвращался домой, много писал и читал. Я записался в городскую библиотеку. Там в отдельных шкафах стояли книги, подаренные Чеховым. Их на руки не выдавали, но иногда показывали читателям. Это были книги полузабытых писателей -- Потапенки, Щеглова, Эртеля, Измайлова, Баранцевича, Муйжеля, с авторскими автографами или с дарственными надписями Чехова -- тонкими, без нажима, похожими на докторские рецепты. Жизнь шла так спокойно, что я установил в ней даже некоторый твердый порядок. Писал я дома, читать же уходил в порт, на один из разоруженных корветов, чаще всего на "Запорожец". Я сдружился со сторожем, и он пускал меня на корвет в любое время. Иногда в теплые ночи я даже оставался ночевать на "Запорожце". Я брал шлюпку у лодочника Лагунова, подплывал к корвету, привязывал шлюпку к отвесному железному трапу и подымался по этому трапу на высокую палубу. Я привозил с собой немного еды, а чай мы кипятили вместе со сторожем. Мне казалось, а может быть, это было и действительно так, что я здоровею от солнца и легкого голода,-- я его испытывал тогда все время. Я читал подряд и выучивал наизусть всех поэтов, книги которых брал в библиотеке. Меня покоряла музыка стихов. Только в стихах раскрывалось до предела певучее богатство русского языка. В стихах слова звучали как бы наново, как бы только что найденные и сказанные впервые. Я бывал потрясен их точностью, выразительной силой и блеском. Я мог без конца повторять отдельные любимые строфы. Каждый день они менялись. Одна строфа уступала место другой. То я вспоминал Лермонтова: "Немая степь синеет, и венцом серебряным Кавказ ее объемлет", то пушкинские слова о том, что "каждый день уносит частицу бытия", то тютчевский весенний гром, похожий на то, как "ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила", то фетовскую весну: "Из царства льдов, из царства вьюг и снега как свеж и чист твой вылетает май". Я был окружен толпой поэтов. Я беседовал с ними. У меня кружилась голова от множества их мыслей и образов, литых и драгоценных. Откуда все это бралось, из каких глубин ясной и горячей души! Я чувствовал себя владетелем богатств. Со мной говорили Леконт де Лиль и Гейне, Верхарн и Берне. И при этом они говорили мне все лучшее, что они могли сказать. Разве это не было счастьем? Меня удивляли тогда еще, в молодости, и удивляют сейчас люди, которые не понимают или не замечают этого. Я был твердо уверен, что иностранные поэты лучше звучат в русских переводах, чем на своем родном языке. Особенно мне запомнились тогда стихи Эредиа. Они подходили к Азовскому побережью с его обрывистыми мысами, степями и ощущением древности. Стихи Эредиа я знал наизусть. Мне трудно удержаться, чтобы не повторить их сейчас: Разрушен древний храм на мысе над обрывом. Перемешала смерть в рудой земле пустынь Героев бронзовых и мраморных богинь, Покоя славу их в кустарнике дремливом... И рядом звучал забытый Мей: "Феб златокудрый закинул свой щит златокованый за море, и растекалась на мраморе вешним румянцем заря". И тут же пели широкие и светлые, как дыхание утра, строки Александра Блока: О, весна без конца и без краю -- Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита. Стихи были для меня такой же реальностью, как хлеб, работа на заводе, как солнце и воздух. Они заставляли 'меня жить в постоянном напряжении, в неожиданном* и разнообразном мире. Они несли меня, как пенистый поток несет оторванную от дерева ветку. Я не мог сопротивляться им. Все окружающее я видел сквозь прозрачное вещество стихов. Сначала мне казалось, что это окружающее приобретало иной раз от прикосновения поэзии то содержание, какого в нем и не было, приобретало преувеличенный блеск. Но это было не так. Ни тогда, ни сейчас я ни на минуту не жалею о своей юношеской одержимости поэзией. Потому что знаю, что поэзия -- это жизнь, доведенная до полного выражения, раскрытие мира во всей его глубине, трудно охватываемой ленивым взглядом. В Таганроге я впервые жил около моря не как гость. Впечатления не проскальзывали, а откладывались и крепли. И потому особенно я любил стихи, наполненные своеобразием приморской жизни. Я проверял их на всех явлениях, происходивших вокруг. Я часто выезжал на шлюпке далеко в море, обычно к вечеру, после работы. Садилось солнце. Я останавливал шлюпку. С весел падали капли. Зрелище заката вызывало в памяти слова: "Солнца диск золотой, уходя из лазурной пустыни, погружается медленно в светлое лоно зыбей..." Меня удивляла точность этих слов. Действительно, золотой диск солнца уходил из пустыни неба и медленно погружался в легкую морскую зыбь. В этих словах не было ничего выспреннего, нарочитого, но в них вместе с тем заключалась широкая торжественность. Я никак не мог найти то мгновение, когда она возникла в этих стихах и дальше уже лилась свободно и сильно. Я любил маленькие пароходные конторы в порту, сизые от табачного дыма, с расписаниями по стенам. Служащие этих контор были большей частью греки. Невольно я переносил на них содержание стихов: "Я так часто бросал испытующий взор и так много встречал испытующих взоров, Одиссеев во мгле пароходных контор, Агамемнонов между трактирных маркеров". Я верил в то, что между этими людьми разыщу своего Одиссея. Так и случилось. Звали его Георгий Сиригос. Это был пароходный агент -- сухой человек с коричневым лицом и черными печальными глазами. На худощавой руке он носил янтарные четки. В любую погоду Сиригос выходил на рейд к пароходам на маленькой шлюпке. Он считался лучшим знатоком Азовского моря. По цвету неба он мог сказать, какой завтра будет ветер и пойдут ли в донские гирла косяки сельди. Он определял направление ветров с точностью до одного градуса. Никакой компас не мог бы определить вернее. У Сиригоса была красавица дочь. Она часто приходила в пароходную контору к отцу, садилась на подоконник и читала запоем книгу. Когда ее окликали, она отвечала не сразу и, подняв голову, как будто просыпалась от глубокого сна. Ее синие глаза никогда не улыбались, а от длинных черных кос шел запах лаванды. На тонкой руке она носила оловянный матросский браслет. Она никогда ни с кем не разговаривала. Иногда я ее видел в порту. Она сидела на молу, свесив ноги. Волны, разбиваясь, забрызгивали ее черное платье. Как все гречанки, она любила черный цвет. Множество моряков сваталось к ней, но она всем отказывала. Сиригос и его дочь долго занимали меня, и кто знает, сколько я придумал романтических историй, где главными героями были Сиригос, его дочь и я. Примерно в миле от Таганрога в открытом море стояла на низких скалах проблесковая мигалка. Ее звали Черепахой. Я часто ездил к Черепахе. В тихую погоду я привязывал шлюпку к ее железной решетке и удил с борта рыбу. Попадались почти одни черные бычки с сосредоточенным выражением на мордах. Они как будто даже не огорчались неприятному происшествию с собой, а только старались сообразить, как это случилось. Прозрачная вода переливалась между камнями. Вдали на мысу был виден Таганрог, купола собора, маяк и рыжие откосы берегов. Однажды я увлекся рыбной ловлей около Черепахи и не заметил, как подошли сумерки. Я сидел спиной к открытому морю и вдруг услышал тихий набегающий гул. Я оглянулся. С моря шел ветер. Серая мгла висела по горизонту. В ней мутно блеснула молния. Вода вокруг сразу почернела и пошла железной рябью. Я отчалил от Черепахи и начал грести к Таганрогу, Ветер свежел с такой быстротой, что уже через несколько минут волны начали захлестывать в шлюпку. Как часто бывает на море, особенно на Азовском, ветер стал поворачивать, задувать от Таганрога, и меня начало сносить в открытое море. С шумом и плеском прошел рядом маленький смерч. Быстро темнело. Зажегся таганрогский маяк. У этого маяка фонари были устроены так, что на разных расстояниях от порта они давали огонь разного цвета. Сейчас я не помню уже последовательности этих огней, но, кажется, у самого порта маяк давал красный огонь, дальше -- зеленый и на самом большом отдалении -- белый. Я оглянулся. Маяк горел белым огнем. До порта было еще далеко. Ветер дул с бессмысленной яростью. Он наскакивал порывами, круто бросался в стороны, кружился и злорадно свистел в веслах. Волны с размаху били в нос, шлюпка взлетала в темноте, и я слышал, как море тяжелыми бросками швыряет в нее ведра воды. Ноги у меня были уже по косточку в воде. Надо было ее отлить. Я бросил весла и нащупал черпак. Но волны тотчас повернули лодку бортом, меня закружило, и я понял, что первый же большой вал накроет шлюпку и перевернет ее. Я схватил весла и снова начал грести из последних сил. Мокрая рубаха прилипла к телу и очень мешала. Руки жгло,-- должно быть, я сорвал на них кожу. Когда я оглянулся, маяк горел зеленым огнем. Порт был уже ближе. "Еще немного,-- говорил я себе.-- Еще! Сейчас появится красный огонь. Тогда ты спасен". Я потерял ощущение времени. Было, должно быть, около полуночи. Тяжелая тьма гудела и бесновалась вокруг. Даже не было видно пены от набегавших валов. Я греб и стонал от напряжения. Мокрые волосы падали на глаза, но я их не откидывал,-- все равно вокруг ничего не было видно, а мне нельзя было бросать весла хотя бы на секунду: тотчас ветер отжимал шлюпку дал

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору