Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Паустовский К.. Книга о жизни 1-4 -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -
-- Написать в те части, где они служили. Найти их товарищей, найти тех, кто был с ними в день гибели. Попросить прислать все их письма, дневники, документы -- все, что осталось. Я не подозревал, какое действие окажут эти слова. Появилась цель жизни. Появилась задача. Галя рассказала об этом маме, и со следующего же дня началась упорная, лихорадочная, не отступающая ни перед чем деятельность. Галя с мамой писали письма в действующую армию. Они всюду разыскивали сослуживцев Димы и Бори, даже лежавших по лазаретам или освобожденных из армии. Они узнавали фамилии солдат, бывших в подчинении у братьев. Всюду они посылали запросы. Мама, кроме того, начала хлопотать о пенсии. Начали приходить ответы. Почти все время у мамы с Галей уходило теперь на их обсуждение, на сопоставление фактов, чтобы точно выяснить обстоятельства гибели братьев, на повторные запросы по поводу неясных мест в полученных письмах. Дима, оказывается, вел дневник -- всего несколько страниц оборванных записей. Расшифровка этого дневника тоже занимала целые дни. В переписку было втянуто много людей. Каждый из них хотя и вскользь, но упоминал об обстоятельствах собственной жизни. Так появились новые заочные знакомства, освященные памятью братьев. Жизнь новых знакомых искренне интересовала маму и Галю. Мама, по своей привычке учить людей, как она говорила, "честным и благоразумным поступкам", писала им длинные письма со своими советами, уговорами и ссылками на опыт своей жизни. Со стороны это было трогательно и тяжело, когда старая несчастная женщина, очутившаяся у разбитого корыта, учила других правильно жить. Так горе постепенно растворялось в чужих жизнях, в судорожной деятельности, в горькой этой суете. Я был рад этому, хотя и понимал, что скоро придет отрезвление. Что будет тогда? У моей киевской тетушки Веры Григорьевны была на реке Припяти маленькая лесная усадьба по названию Копань. Тетя Вера давно уже сокрушалась, что усадьба стоит заброшенная и некому заняться хозяйством. Она несколько раз предлагала маме переехать с Галей в Копань, но мама не соглашалась из-за необходимости жить с Димой и Галей в Москве. Сейчас тетя Вера снова позвала маму с Галей в Копань. Мама охотно согласилась. Решено было ехать ранней весной. Мама с этой минуты успокоилась и даже повеселела. Наступил просвет. Мама уже строила планы, как она приведет в порядок усадьбу и добьется с ничтожными затратами такого ее расцвета, какой "Вере с ее безалаберностью, конечно, никогда и не снился". Обо мне мама не волновалась. Я как-то услышал разговор Гали с мамой. -- Почему Костик спокойнее нас с тобой? -- спросила Галя. -- У него другая жизнь,-- ответила мама. Он много ездил, видел и встречался с разными людьми. И у него, конечно, свои интересы. Вечный бродяга! Вроде отца. В этом отзыве была, конечно, доля осуждения. Отцовская "охота к перемене мест", по мнению мамы, привела к обнищанию и расстройству нашу семью. Для мамы существовал только долг. Один долг и ничего сверх этого. Все радости она находила в исполнении самой себе поставленного долга. А отец, по выражению мамы, "брал жизнь горстями", на что способен, конечно, только безнадежный эгоист. Такова была мамина жизненная философия в старости. Для поправки после ранения я получил в Союзе городов отпуск на два месяца. В марте я должен был вернуться в отряд. Пока же мне предложили в том же Союзе городов заняться отправкой из Москвы на фронт медикаментов и продовольствия. Это давало лишний заработок, и я согласился. Надо было накопить денег для маминой поездки в Копань. Обязанности мои сводились к тому, чтобы нанимать ломовых извозчиков, ездить с ними на склады, получать медикаменты и другие товары, доставлять на товарные станции и сдавать для отправки в отряды Союза городов. Каждое утро я приходил на Варварскую площадь. Там была биржа ломовиков. Законы найма были суровые. Ни с кем из ломовиков в отдельности сговариваться было нельзя. За это могли избить. Ломовики, огромные бородатые мужики в тулупах,-- поверх них они еще носили брезентовые фартуки,-- зычные ругатели и остряки, стояли толпой на площади. Каждый из них должен был быть на виду у старосты, чтобы не пытался перехватить нанимателя и обмануть артель. К ломовикам надо было пробираться через стаи откормленных голубей. Как только появлялся наниматель, староста срывал с себя шапку, все извозчики бросали в нее свои медные номера, и староста, позванивая шапкой, шел навстречу нанимателю. Наниматель вытаскивал столько номеров, сколько ему нужно было "полков" -- ломовых дрог. До жеребьевки происходил ожесточенный торг, хотя давно были известны освященные десятилетиями цепы за перевозку и погрузку. За месяц этой работы я изучил почти все товарные станции Москвы и множество ее амбаров и складов. Это был огромный и мало кому известный мир со своими нравами. Впечатление было такое, что крали все -- заведующие складами, сторожа, грузчики, извозчики и особенно весовщики на товарных станциях. Извозчики крали открыто, а когда попадались, то применяли испытанный прием -- лезли с ошеломляющей руганью в драку. Мало кому хотелось ввязываться в схватку с ражими этими мужиками, связанными к тому же круговой порукой. Воровали все, вплоть до старых 1воздей и старые рогож. Это делалось внизу. А что происходило вверху, об этом можно было только догадываться. Все темное, мелкое и алчное было взвинчено до истерии примером Распутина. О нем говорили всюду. Тобольский конокрад, кулак с блудливыми глазами, властвовал над страной, сидел на российском престоле. -- Чем мы хуже Гришки Распутина,-- гоготали ломовые извозчики и свистели вслед проходящим женщинам.-- Навались, ребята! Тащи, пока есть, что брать! Григорий Ефимович за нас постоит. Небось знаем, как ханжу варят, как коней по ярмаркам воруют. У всей этой банды воров было одно нерушимое святое правило -- делиться. Делиться с каждым, кто замешан в краже, давать ему его "законную" долю. А склады! Я видел огромные подвалы, набитые вещами для армии: папахами, что расползались в руках, продувными шинелями из сукна, похожего на рядно, фуражками, потерявшими всякую форму, с поломанными козырьками и кокардами, бутсами с подошвами из горелой кожи, бязевым бельем, раздиравшим до крови тело,-- столько в этой бязи было каких-то колючих остей. Все это зашивали в пахучие новые рогожки и отправляли на фронт. Пожалуй, рогожи были единственным добротным товаром в этом навале гнилья и брака. Я не мог дождаться окончания отпуска, чтобы поскорее вернуться в отряд. Издали он стал мне родным и милым. Казалось, что только там, на фронте, собралось все, что было в России здорового и честного, а здесь -- все сгнило. И зима в Москве была под стать этим мыслям -- с частыми оттепелями, с грязным снегом, моросящими дождями и гололедицей. Пруды в Зоологическом саду оттаяли. На одном из них пронзительно кричала, как бы спрашивая: "Что же это? Боже мой, что же это?" -- какая-то водяная птица. Крик ее был хорошо слышен в квартире. Я был занят только первую половину дня, рано возвращался домой, съедал скудный обед и уходил в свою клетушку. Мама с Галей шили, готовясь к отъезду. До половины ночи торопливо строчила швейная машина. Полы были засыпаны обрезками и нитками. Я сидел у себя и писал. Писал о войне, о своем поколении. Я был уверен, что это поколение перекроит мир. В поколении этом было много непокоя и мечтательности. Я простодушно считал, что эти свойства не позволят моему поколению прожить бесславную жизнь и уйти, ничего не свершив, а только, как любил говорить Романин, "начадив на всю вселенную". Несмотря на эту уверенность, я все яснее видел, что рядом с 'этим поколением интеллигентов и людей, ставивших себя вне какого бы то ни было класса, считавших себя "солью земли", живет напряженной, но пока еще неизвестной мне жизнью огромный слой народа, миллионы тех людей, что сами называют себя "наш брат рабочий". У них была подлинная жизненная сила, нетерпимость, трезвая правда, выношенная на своем трудовом горбу. Эту правду нельзя было заглушить никакими самыми прекрасными мелодиями стихов и затемнить никакой туманной философией модного в то время Бергсона. Ее присутствие чувствовалось всюду, как некий упорный и напряженный взгляд. И становилось совершенно понятно, что, не определив своего отношения к рабочему классу, к его борьбе, к его чаяниям, уже нельзя спокойно жить и работать в России. Я начал писать повесть о молодом человеке моего времени. Я писал ее долго и медленно. Она странствовала со мной все годы революции и гражданской войны и долго вылеживалась. В конце концов я напечатал ее под названием "Романтики", но это было гораздо позже, в тридцатых годах. Тогда же я написал несколько стихотворений и послал их одному крупному поэту. Я не надеялся, что он мне ответит, но он ответил. Я получил от него открытку. На ней крупным почерком было написано: "Вы живете напетым со стороны". Эта фраза занимала всю открытку. В то время я жил двойной жизнью -- подлинной и вымышленной. О подлинной жизни я пишу в этой книге. Вымышленная жизнь существовала независимо от подлинной и добавляла к ней все, чего в этой подлинной жизни не было и быть не могло. Все, что казалось мне заманчивым и прекрасным. Вымышленная жизнь проходила в скитаниях, во встречах с необыкновенными людьми, в удивительных событиях. Она была окутана дымкой любви. Это был по существу длинный и связный сон. Конечно, сейчас можно снисходительно улыбаться над тогдашним моим состоянием. Это легче всего. Мы умудрены опытом и как будто имеем право на такую улыбку. Так по крайней мере думают трезвые люди, считающие, что именно они занимаются единственно серьезным делом. Но по настоящему счету они не имеют права на эту улыбку. Они не имеют права посмеиваться над теми молодыми снами, которые заронили во многие души первые зерна поэзии. В этих снах, в этих выдумках была чистота, было благородство, и отблеск этих качеств лег на всю жизнь людей. Каждый, кто обладал этим свойством в юности, согласится со мной, что он был владетелем неисчерпаемых богатств. Он владел миром. Для него не существовало границ ни во времени, ни в пространстве. Сейчас он мог дышать грибным воздухом тайги, а через минуту воздухом парижских бульваров с их догорающими огнями. Он мог беседовать с Гюго и Лермонтовым, с Петром Первым и Гарибальди. Он мог сложить свою любовь к ногам семнадцатилетней гимназистки в коричневом форменном платье, теребящей от волнения косы, так же как и к ногам Изольды. Он мог вместе с Миклухо-Маклаем жить в тропических лесах Новой Гвинеи и скакать с Пушкиным в Эрзрум. Он мог заседать в Конвенте и прорубать первые дороги в лесах Флориды. Он мог сидеть в долговой тюрьме с отцом крошки Доррит и сопровождать в Англию прах Байрона. Границ не было. Я бы хотел увидеть скептика, который не согласился бы с тем, что этот второй мир обогащает человека и отзывается на его мыслях и поступках в жизни. Я писал об этом. Писал я на широком подоконнике. Стола у меня не было. Я часто отрывался, смотрел за окно и видел ветки лип в Зоологическом саду, покрытые смерзшимся снегом. И слышал, как на пруду тоскливо и безответно кричала птица: "Что же это? Боже мой, что же это?" В разгар моих писаний пришло письмо из Союза городов. Меня вызывал к себе главный уполномоченный, известный деятель кадетской партии Щепкин. Наутро я пошел к Щепкину. Союз городов помещался в большом доме рядом с Художественным театром. Меня встретил маленький серый старик, довольно добродушного вида, но с брезгливым выражением на лице. -- Вот что, милый юноша,-- сказал он.-- Должен сообщить вам пренеприятное известие. Он сказал эти слова из гоголевского "Ревизора", и, очевидно, это ему самому очень понравилось, потому что он закашлялся, замахал в воздухе пухлыми руками и повторил: -- Пренеприятное известие! Во время вашего пребывания в нашем санитарном отряде в Замирье туда приезжал государь. -- Да,-- сказал я,-- был такой случай. -- Да,-- ответил Щепкин,-- был и другой случай. А именно -- один из работников отряда описал это пребывание государя в Замирье в весьма сатирическом виде. В письме к своему другу, забыв по молодости лет, что существует военная цензура. Был такой случай? -- Был,-- ответил я. Когда я лежал в госпитале в Несвиже, я много наслышался об этой поездке Николая и написал об этом своему школьному товарищу в Киев. -- И был такой случай,-- продолжал Щепкин,-- что военная цензура вскрыла именно это письмо. Поскольку подпись была неразборчива, а на конверте стояла печать вашего отряда, цензура сочла за благо передать рассмотрение этого дела нам, чтобы найти автора этого письма и, буде он обнаружится, впредь на фронт его не допускать. Это ваше письмо? Щепкин протянул мне листок. -- Мое. -- Дешево отделались,-- сказал Щепкин.-- Итак, хотя в вашем лице, судя по отзывам, мы теряем хорошего работника, но ничего не попишешь,-- прошу вас немедленно сдать документы и получить расчет. Я рвался обратно в отряд, и этот удар был для меня оглушительным и жестоким. Что же делать дальше? Из Союза городов я пошел не домой, а в Третьяковскую галерею. Там было пусто. Дремали в углах сторожихи. Теплый ветер дул из печных отдушин. Я сел против картины Флавицкого "Княжна Тараканова" и смотрел на нее долго, больше часа. Смотрел потому, что женщина на этой картине была похожа на Лелю. Мне не хотелось возвращаться домой. Сейчас я окончательно понял, что дома у меня нет. Предместье Чечелевка В феврале мама с Галей уехали в Киев. Я остался в Москве, надеясь устроиться на работу. Как раз в это время моего дядю, Николая Григорьевича, артиллерийского инженера, перевели из Брянска в Москву и прикомандировали к французской военной миссии. Миссия эта была прислана в Россию, чтобы наладить изготовление французских фугасных гранат. Вместе с дядей Колей приехала в Москву и тетя Маруся. Дяде Коле дали казенную квартиру в маленьком доме на 1-й Мещанской улице. Работники миссии -- французские артиллеристы -- часто обедали у дяди Коли. Я был на одном из этих обедов и с любопытством смотрел на французов. Голубые их мундиры распространяли запах духов. Почти все офицеры привозили тете Марусе цветы и были очень галантны. Но за этой галантностью и изысканно-вежливым разговором скрывалось нечто от мушкетеров Дюма. Это нечто обнаруживалось обыкновенно после русской водки. Подымался шум, остроты, раскатистый хохот, потом офицеры начинали хором петь песенку о начальнике станции. Это была любимая песенка пассажиров французских поездов, придуманная исключительно для того, чтобы доводить до бешенства начальников станций. Когда начальник станции выходил на перрон, чтобы проводить поезд, пассажиры выстраивались в вагонах около открытых окон и начинали петь под стук колес -- сначала медленно, а потом все быстрей -- эту песенку. При этом все сразу, как китайские болванчики, кланялись из окон начальнику станции. Песенка эта состояла из повторений одной и той же фразы: "Сэ ле кокю, ле шеф де ля гар!" "Сэ ле кокю, ле шеф де ля гар!", что в переводе означало: "Вот он стоит, рогатый муж, начальник станции! Вот он стоит!" Офицеры разыгрывали эту песенку в лицах. Особенно хорош был пожилой полковник -- "колонель" -- с желтой бородкой, изображавший разъяренного начальника станции. Иногда офицеры ссорились, и тогда в низенькой столовой у дяди Коли начинало пахнуть порохом, и казалось, вот-вот сшибутся шпаги. Глаза сверкали, тонкие усики нервно вздергивались, дерзкие выкрики перебивали друг друга, пока "колонель" не подымал руку в круглой манжете. Тогда все смолкали. По словам дяди Коли, эти офицеры были знающими инженерами. А "колонель" считался даже выдающимся французским ученым-металлургом и был автором научных книг. Дядя Коля был связан со многими металлургическими заводами. Я попросил его устроить меня на один из заводов рабочим. Он нисколько этому не удивился и устроил меня браковщиком снарядов на Брянский завод с Екатеринославе. Перед этим я должен был обучиться на одном из московских заводов браковке и заодно -- работе на гидравлических прессах. В то время стаканы для снарядов делались на этих прессах. Обучался я на заводе Густава Листа на Софийской набережной. Обучение началось с чтения чертежей -- листов синей бумаги с мутными изображениями частей гидравлического пресса. От этих чертежей можно было ослепнуть. Кроме того, меня обучали обращению с точными измерительными приборами для приемки снарядных станков и дистанционных трубок. С завода я приходил в совершенно пустую, как стойло, квартиру. Всю скудную обстановку мама продала. Остались только походная кровать и стул. Мне нравилась эта пустота. Никто не мешал мне читать до поздней ночи, курить и думать. Я все время думал о тех книгах, какие я обязательно напишу. Написал я потом совершенно другие книги, но сейчас это уже но имеет значения. Вскоре я уехал. По ошибке я сел не на тот поезд, и меня высадили за Курском на станции Ржава. Там я просидел несколько часов, дожидаясь своего поезда,-- он шел позади. Я не возмущался. Хорошо было сидеть в зале третьего класса, читать расписания, слушать звонки и прерывистый стук телеграфного аппарата и выходить на перрон, когда мимо проносились без остановки, сотрясая маленький вокзал, скорые поезда. Я побродил около станции по полям. Здесь, за Курском, уже начиналась весна. Снег осел и стал ноздреватым, как пемза. Тучами орали галки. И мне захотелось, как много раз хотелось потом, уйти в сырые весенние поля и больше оттуда не возвращаться. В Екатеринославе я снял угол в предместье Чечелевке, недалеко от Брянского завода. Денег у меня было всего двенадцать рублей. Угол я снял на кухне у вдового рабочего-токаря. С ним жила его единственная дочь Глаша -- девушка лет двадцати пяти, больная туберкулезом. Кроме меня, на кухне жил еще клепальщик с Брянского завода -- высокий малый с дикими глазами. Я ни разу не слышал от него ни слова. На вопросы он тоже не отвечал, так как был совершенно глухой. Каждый вечер, возвращаясь с завода, он приносил с собой бутылку мутной екатеринославской бузы -- хмельного напитка из пшена, выпивал ее, валился, не раздеваясь, на рваный тюфяк на полу и засыпал мертвым сном до первого утреннего гудка. Хозяин был черноусый и тоже молчаливый человек, глубоко равнодушный к нам, своим постояльцам. Но все же один раз он сказал мне: -- Вот ты будто студент. Дал бы почитать какую-нибудь литературу. Для прояснения мозгов. Литературы у меня не было. Хозяин, помолчав, сказал: -- Была бы Глаша здоровая, выдал бы я ее замуж. За тебя. Будущее все-таки у тебя намечается. Я вижу -- пишешь все по ночам. И перестал бы ты тогда валяться на полу под раковиной. Кран течет, каплет, небось спать

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору