Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Паустовский К.. Книга о жизни 1-4 -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -
Мы спускались туда среди бурьяна. Крапива била по лицу, но не жгла. Здесь, за бревном, у дяди Коли были спрятаны удочки. Мы доставали их, как воры. Руки наши дрожали. Что, если бы тетя Маруся знала об этом! Она и так считала нас психопатами. Мы закидывали удочки. Буря гудела над головой на расстоянии вытянутой руки. Но внизу было тихо. -- Ни черта не будет клевать,-- говорил Глеб.-- Рыба не такая полоумная, как мы! Он говорил это нарочно, чтобы успокоить рыбу. Ему смертельно хотелось, чтобы рыба клевала. И действительно, происходило чудо -- поплавки медленно окунались в холодную воду. -- Подусты!-- кричал нам дядя Коля. Мы начинали вытаскивать крепких оловянных рыб. Буря сатанела. Со страшной скоростью проносились по воде дожди. Но мы уже ничего не замечали. -- Вы не озябли?-- кричал нам дядя Коля. -- Нет! Чудесно! -- Значит, еще? -- Конечно! Буря длилась пять дней. Она окончилась ночью; и никто этого не заметил. Утром я проснулся под щелканье птиц. Парк тонул в тумане. Сквозь него пробивалось солнце. Очевидно, над туманом простиралось чистое небо -- туман был голубой. Дядя Коля ставил около веранды самовар. Дым из самоварной трубы подымался вверх. У нас в мезонине попахивало горелыми сосновыми шишками. Я лежал и смотрел за окно. В кроне старой липы происходили чудеса. Солнечный луч пробил листву и зажег, копошась внутри липы, много зеленых и золотых огоньков. Это зрелище не мог бы передать никакой художник, не говоря уж, конечно, о Леньке Михельсоне. На его картинах небо было оранжевое, деревья -- синие, а лица людей -- зеленоватые, как незрелые дыни. Все это было выдумано, должно быть, так же, как и мое увлечение Любой. Сейчас я совершенно избавился от него. Пожалуй, больше всего помогла моему избавлению затяжная летняя буря. Я смотрел, как солнечный луч все глубже проникал в листву. Вот он осветил единственный пожелтевший листок, потом синицу, сидевшую на ветке боком к земле, потом дождевую каплю. Она дрожала и вот-вот готова была упасть. -- Костик, Глеб, вы слышите?-- спросил снизу дядя Коля. -- А что? -- Журавли! Мы прислушались. В туманной синеве слышались странные звуки, будто в небе переливалась вода, Маленькая порция яда Иногда к дяде Коле приходил в гости сельский аптекарь. Звали его Лазарем Борисовичем. Это был довольно странный, на наш взгляд, аптекарь. Он носил студенческую тужурку. На широком его носу едва держалось кривое пенсне на черной тесемочке. Аптекарь был низенький, коренастый, заросший до глаз бородой и очень язвительный. Лазарь Борисович был родом из Витебска, учился когда-то в Харьковском университете, но курса не окончил. Сейчас он жил в сельской аптеке с сестрой-горбуньей. По нашим догадкам, аптекарь был причастен к революционному движению. Он носил с собой брошюры Плеханова с множеством мест, жирно подчеркнутых красным и синим карандашом, с восклицательными и вопросительными знаками на Полях. По воскресеньям аптекарь забирался с этими брошюрами в глубину парка, подстилал на траве тужурку, ложился и читал, закинув ногу на ногу и покачивая толстым ботинком. Как-то я пошел к Лазарю Борисовичу в аптеку за порошками для тети Маруси. У нее началась мигрень. Мне нравилась аптека -- чистенькая старая изба с половиками и геранью, фаянсовыми склянками на полках и запахом трав. Лазарь Борисович сам собирал их, сушил и делал из них настои. Никогда я не встречал такого скрипучего дома, как аптека. Каждая половица скрипела на свой лад. Кроме того, пищали и скрипели все вещи: стулья, деревянный диван, полки и конторка, за которой Лазарь Борисович писал рецепты. Каждое движение аптекаря вызывало столько разнообразного скрипа, что казалось, в аптеке несколько скрипачей трут смычками по сухим перетянутым струнам. Лазарь Борисович отлично разбирался в этих скрипах и улавливал самые тонкие их оттенки. -- Маня!--кричал он сестре.--Ты что же, не слышишь? Васька пошел на кухню. Там же рыба! Васька был черный облезлый аптекарский кот. Иногда аптекарь говорил нам, посетителям: -- Очень прошу вас, не садитесь на этот диван, иначе начнется такая музыка, что только останется сойти с ума. Лазарь Борисович рассказывал, растирая в ступке порошки, что, слава богу, в сырую погоду аптека скрипит не так сильно, как в засуху. Ступка внезапно взвизгивала. Посетитель вздрагивал, а Лазарь Борисович говорил с торжеством: -- Ага! И у вас нервы! Поздравляю! Сейчас, растирая порошки для тети Маруси, Лазарь Борисович издавал множество скрипов и говорил: -- Греческий мудрец Сократ был отравлен цикутой, Так! А этой цикуты здесь, на болоте около мельницы, целый лес. Предупреждаю -- белые зонтичные цветы. Яд в корнях. Так! Но, между прочим, в маленьких дозах этот яд полезен. Я думаю, что каждому человеку следует иногда подсыпать в пищу маленькую порцию яда, чтобы его пробрало как следует и он пришел в себя. ---- Вы верите в гомеопатию?-- спросил я. -- В области психики--да!--решительно заявил Лазарь Борисович.--Не понимаете? Ну, давайте проверим на вас. Сделаем пробу. Я согласился. Мне было интересно, что это за проба. -- Я тоже знаю,--сказал Лазарь Борисович,--что молодость имеет свои права, особенно когда юноша окончил гимназию и поступает в университет. Тогда в голове карусель. Но все-таки надо задуматься! -- Над чем? -- Как будто бы и думать вам не о чем!--сердито воскликнул Лазарь Борисович.--Вот вы начинаете жить. Так? Кем же вы будете, позвольте полюбопытствовать? И как вы предполагаете существовать? Неужели вам удастся все время веселиться, шутить и отмахиваться от трудных вопросов? Жизнь -- это не каникулы, молодой человек, Нет! Я предсказываю вам -- мы накануне больших событий. Да! Уверяю вас в этом. Хотя Николай Григорьевич насмешничает надо мной, но мы еще посмотрим, кто прав. Так вот, я интересуюсь: кем же вы будете? -- Я хочу...-- начал я. -- Бросьте!--крикнул Лазарь Борисович.--Что вы мне скажете? Что вы хотите быть инженером, врачом, ученым или еще кем-нибудь. Это совершенно неважно. -- А что же важно? -- Спра-вед-ливость!--крикнул он.--Надо быть с народом. И за народ. Будьте кем хотите, хоть дантистом, но боритесь за хорошую жизнь для людей. Так? -- Но почему же вы это мне говорите? -- Почему? Вообще! Без всякой причины! Вы приятный юноша, но вы не любите размышлять. Я это давно заметил. Так вот, будьте любезны -- поразмышляйте! -- Я буду писателем,-- сказал я и покраснел. -- Писателем?--Лазарь Борисович поправил пенсне и посмотрел на меня с грозным удивлением.--Хо-хо? Мало ли кто хочет быть писателем! Может быть, я тоже хочу быть Львом Николаевичем Толстым. -- Но я уже писал... и печатался. -- Тогда,-- решительно сказал Лазарь Борисович,-- будьте любезны подождать! Я отвешу порошки, провожу вас, и мы это выясним. Он был, видимо, взволнован и, пока отвешивал порошки, два раза уронил пенсне. Мы вышли и пошли через поле к реке, а оттуда к парку. Солнце опускалось к лесам по ту сторону реки. Лазарь Борисович срывал верхушки полыни, растирал их, нюхал пальцы и говорил: -- Это большое дело, но оно требует настоящего знания жизни. Так? А у вас его очень мало, чтобы не сказать, что его нет совершенно. Писатель! Он должен так много знать, что даже страшно подумать. Он должен все понимать! Он должен работать, как вол, и не гнаться за славой! Да! Вот. Одно могу вам сказать -- идите в хаты, на ярмарки, на фабрики, в ночлежки. Кругом, всюду -- в театры, в больницы, в шахты и тюрьмы. Так! Всюду. Чтобы жизнь пропитала вас, как спирт валерьянку! Чтобы получился настоящий настой. Тогда вы сможете отпускать его людям, как чудодейственный бальзам! Но тоже в известных дозах. Да! Он еще долго говорил о призвании писателя. Мы попрощались около парка. -- Напрасно вы думаете, что я лоботряс,-- сказал я. -- Ой, нет!--воскликнул Лазарь Борисович и схватил меня за руку.--Я же рад. Вы видите. Но согласитесь, что я был немножко прав, и теперь вы кое о чем подумаете. После моей маленькой порции яда. А? Он заглядывал мне в глаза, не отпуская моей руки. Потом он вздохнул и ушел. Он шел по полям, низенький и косматый, и все так же срывал верхушки полыни. Потом он достал из кармана большой перочинный нож, присел на корточки и начал выкапывать из земли какую-то целебную траву. Проба аптекаря удалась. Я понял, что почти ничего не знаю и еще не думал о многих важных вещах. Я принял совет этого смешного человека и вскоре ушел в люди, в ту житейскую школу, которую не заменят никакие книги и отвлеченные размышления. Это было трудное и настоящее дело. Молодость брала свое. Я не задумывался над тем, хватит ли у меня сил пройти эту школу. Я был уверен, что хватит. Вечером мы все пошли на Меловую горку -- крутой обрыв над рекой, заросший молодыми соснами. С Меловой горки открылась огромная осенняя теплая ночь. Мы сели на краю обрыва. Шумела у плотины вода. Птицы возились в ветвях, устраивались на ночлег. Над лесом загорались зарницы. Тогда были видны тонкие, как дым, облака. -- Ты о чем думаешь, Костик?-- спросил Глеб. -- Так... вообще... Я думал, что никогда и никому не поверю, кто бы мне ни сказал, что эта жизнь, с ее любовью, стремлением к правде и счастью, с ее зарницами и далеким шумом воды среди ночи, лишена смысла и разума. Каждый из нас должен бороться за утверждение этой жизни всюду и всегда -- до конца своих дней. Константин Георгиевич Паустовский. Повесть о жизни. Беспокойная юность OCR, вычитка: vvoblin@hotmail.com Книга вторая: БЕСПОКОЙНАЯ ЮНОСТЬ "Здесь живет никто" На дверях у профессора Гилярова была прибита медная дощечка с надписью: "Здесь живет никто". Гиляров читал студентам Киевского университета лекции по истории философии. Седой, небритый, в мешковатом люстриновом пиджаке, обсыпанном табачным пеплом, он торопливо подымался на кафедру, сжимал ее края жилистыми руками и начинал говорить -- глухо, неразборчиво, будто нехотя. За окнами аудитории горели позолотой и никак не могли догореть киевские сады. Осень в Киеве всегда была затяжная. Южное лето накапливало в городских садах столько солнечного жара, зелени и запаха цветов, что ему было жаль расставаться с этим богатством и уступать место осени. Почти каждый год лето вмешивалось в распорядок дней и оттягивало свой УХОД. Как только Гиляров начинал говорить, мы, студенты, уже ничего не замечали вокруг. Мы следили за неясным бормотаньем профессора, завороженные чудом человеческой мысли. Гиляров раскрывал ее перед нами неторопливо, почти сердясь. Великие эпохи перекликались одна с другой. Нас не оставляло ощущение, что поток человеческой мысли нельзя разъять на части, что почти невозможно проследить, где кончается философия и начинается поэзия, а где поэзия переходит в обыкновенную жизнь. Иногда Гиляров вынимал из оттопыренного кармана пиджака томик стихов с оттиснутым на переплете филином -- птицей мудрости -- и отрывисто прочитывал несколько строк, скрепляя ими свои речи философа: ...Если б нынче свой путь Совершить наше солнце забыло,-- Завтра целый бы мир озарила Мысль безумца какого-нибудь. Изредка щетина на щеках у Гилярова топорщилась и прищуренные глаза смеялись. Так было, когда Гиляров произнес перед нами речь о познании самого себя. После этой речи у меня появилась вера в безграничную силу человеческого сознания. Гиляров просто кричал на нас. Он приказывал нам не зарывать наших возможностей в землю. Надо чертовски трудиться над собой, извлекать из себя все, что в тебе заложено. Так опытный дирижер открывает в оркестре все звуки и заставляет самого упрямого оркестранта довести до полного выражения любой инструмент. "Человек, -- говорил Гиляров, -- должен осмыслить, обогатить и украсить жизнь". Идеализм Гилярова был окрашен горечью и постоянным сожалением об его постепенном закате. Среди многих выражений Гилярова мне запомнились слова "о последней вечерней заре идеализма и его предсмертных мыслях". В этом старом профессоре, похожем внешне на Эмиля Золя, было много презрения к благополучному обывателю и к либеральной интеллигенции того времени. Это вязалось с медной дощечкой на его дверях о ничтожестве человека. Мы понимали, конечно, что дощечку эту Гиляров повесил назло своим благопристойным соседям. Гиляров говорил об обогащении жизни человеком. Но мы не знали, каким образом добиться этого. Вскоре я пришел к выводу, что для этого нужно с наибольшей полнотой выразить себя в своей Кровной связи с народом. Но как? В чем? Самым верным путем казалось мне писательство. Так родилась мысль о нем как о единственной своей жизненной дороге. С тех пор началась моя взрослая жизнь, часто трудная, реже-- радостная, но всегда беспокойная и настолько разнообразная, что можно легко запутаться, вспоминая о ней. Моя юность началась в последних классах гимназии и окончилась вместе с первой мировой войной. Она окончилась, может быть, раньше, чем следовало. Но на долю моего поколения выпало столько войн, переворотов, испытаний, надежд, труда и радости, что всего этого хватило бы на несколько поколений наших предков. За время, равное обращению Юпитера вокруг Солнца, мы пережили так много, что от одного воспоминания об этом сжимается сердце. Наши потомки будут, конечно, завидовать нам, участникам и свидетелям великих переломов в судьбе человечества. Университет был средоточием передовой мысли в городе. Поначалу я, как и большинство новичков, дичился в университете и приходил в замешательство от встреч со старыми, особенно с "вечными студентами". Эти бородатые люди в потертых расстегнутых тужурках смотрели на нас, первокурсников, как на бессмысленных щенят. Кроме того, после гимназии я долго не мог привыкнуть, что слушать лекции вовсе не обязательно и в часы университетских занятий можно безнаказанно сидеть дома над книгами или бродить по городу. Постепенно я привык к университету и полюбил его. Но полюбил не лекции и профессоров (талантливых профессоров было немного), а самый характер студенческой жизни. Лекции шли своим порядком в аудиториях, а студенческая -- очень бурная и шумная -- жизнь шла тоже своим порядком, независимо от лекций, в длинных и темных университетских коридорах. В этих коридорах весь день кипели споры, шумели сходки, собирались землячества и фракции. Коридоры тонули в табачном дыму. Впервые я узнал о резких неистовых противоречиях между большевиками и эсерами и меньшевиками, о бундовцах, дашнаках, "щирых" украинцах и партии "Поалей Цион". Но случалось, что представители всех этих партий объединялись против одного общего врага -- студентов-"белоподкладочников", членов черносотенного Академического союза. Схватки с "белоподкладочниками" сплошь и рядом доходили до рукопашной, особенно когда в дело вмешивалось "Кавказское землячество". В кипении этих страстей уже чувствовалось приближение каких-то новых времен. И странным казалось, что тут же, в нескольких шагах, за дверями аудиторий, почтенные и седовласые профессора читают в скучноватой тишине лекции о торговых обычаях в ганзейских городах или о сравнительном языкознании. В те годы, перед первой мировой войной, многие предчувствовали приближение грозы, но не могли предвидеть, с какой силой она обрушится на землю. Как перед грозой, было душно в России и в мире. Но гром еще не докатывался, и это успокаивало недальновидных людей. Тревожные гудки в утренней мгле на окраинах Киева, когда бастовали заводы, аресты и ссылки, сотни прокламаций -- все это были зарницы далекой грозы. Только чуткий слух мог уловить за ними ворчание грома. И потому первый его оглушительный удар летом 1914 года, когда началась мировая война, ошеломил всех. Мы, гимназисты, когда вышли из гимназии, тотчас растеряли друг друга, хотя и поклялись никогда не делать этого. Накатилась война, потом пришла революция, и с тех пор я больше не встречал почти никого из своих однокашников. Где-то пропали весельчак Станишевский, философ Фицовский, сдержанный Шмуклер, медлительный Матусевич и быстрый, как птица, Булгаков. Я жил в Киеве один. Мама с сестрой Галей и братом Димой, студентом Технологического института, были в Москве. А старший брат Боря хотя и жил в Киеве, но мы с ним почти не встречались. Боря женился на низкорослой пухлой женщине. Она носила фиолетовые японские кимоно с вышитыми журавлями. Все дни Боря просиживал над чертежами бетонных мостов. В его темной комнате, оклеенной обоями под дубовое дерево, пахло фиксатуаром. Ноги прилипали к крашеным полам. Фотографии всемирной красавицы Лины Кавальери были приколоты заржавленными кнопками к стене. Боря не одобрял моего увлечения философией и литературой. "Надо пробивать себе дорогу в жизни,-- говорил он.-- Ты фантазер. Такой же, как папа. Развлекать людей -- это не дело". Он считал, что литература существует для развлечения людей. Я не хотел с ним спорить. Свою привязанность к литературе я оберегал от недоброго глаза. Поэтому я перестал ходить к Боре. Я жил у бабушки на зеленой окраине Киева, Лукьяновке, во флигеле в глубине сада. Моя комната была заставлена вазонами с фуксией. Я занимался только тем, что читал до изнеможения. Чтобы отдышаться, я выходил по вечерам в сад. Там стоял резкий осенний воздух и горело над облетелыми ветками звездное небо. Бабушка сначала сердилась и зазывала меня домой, но потом привыкла и оставила меня в покое. Она только говорила, что я провожу время без всякого "сенсу", иначе говоря, -- без смысла, и все это окончится скоротечной чахоткой. Но что могла поделать бабушка с моими новыми друзьями? Что бабушка могла возразить Пушкину или Гейне, Фету или Леконту де Лилю, Диккенсу или Лермонтову? В конце концов, бабушка махнула на меня рукой. Она зажигала у себя в комнате лампу с розовым стеклянным абажуром в виде большого тюльпана и погружалась в чтение бесконечных польских романов Крашевского. А я вспоминал стихи о том, что "в небе, как зов душевный; мерцают звезд золотые ресницы". И земля казалась мне хранилищем многих драгоценностей, таких, как эти золотые ресницы звезд. Я верил, что жизнь готовит мне много очарований, встреч, любви и печали, радости и потрясений, и в этом предчувствии было великое счастье моей юности. Сбылось ли это, покажет будущее. А сейчас, как говорили в старинных театрах актеры, выходя к зрителям перед спектаклем: "Мы представим вам разные житейские случаи и постараемся заставить вас поразмышлять над ними, поплакать и посмеяться". Небывалая осень Я ехал из Киева в Москву в тесной каморке вагонного отопления. Нас было трое пассажиров -- пожилой землемер, молодая женщина в белом оренбургском платке и я. Женщина сидела на холодной чугунной печурке, а мы с землемером по очереди отсиживались на полу -- вдвоем пом

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  - 77  - 78  - 79  - 80  - 81  - 82  - 83  - 84  -
85  - 86  - 87  - 88  - 89  - 90  - 91  - 92  - 93  - 94  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору