Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
это видел не я, а кто-то
другой, лишь некая далекая часть меня, ибо ведь и мой дед и отец являются
частью меня, хотя и менее отдаленной. Это другое <я> во мне - мой предок,
пращур моих пращуров в начальную пору развития моего рода, являющийся сам
потомком многих поколений, которые задолго до его жизни развили пальцы
своих рук и ног и влезли на деревья.
Рискуя наскучить, я должен вновь повторить, что в известном смысле
меня надо считать уродом. Я не только с необыкновенной силой нес в себе
родовую память, но я наследовал память какого-то определенного, весьма
отдаленного своего предка. И хотя это явление чрезвычайно редкое, ничего
сверхъестественного в нем нет.
Проследите всю цепь моих доводов. Инстинкт - это родовая память.
Прекрасно. Выходит, и вы, и я, и все мы наследуем эту память от наших
отцов и матерей, а те, в свою очередь, наследуют ее от своих отцов и
матерей. Это значит, что должен существовать какой-то посредник, который
передавал бы эту память от поколения к поколению. Этим посредником
выступает то, что Вейсман определил термином <гермоплазмы>. Она хранит
память человеческого рода на протяжении всех веков его эволюции. Память
эта смутна, запутана, во многом утрачена. Но случается, что какой-то сорт
гермоплазмы несет в себе исключительно сильный заряд памяти или, выражаясь
научнее, является более атавистическим; так именно и произошло в моем
случае. Я урод наследственности, я атавистическое, страшное чудо -
называйте меня как угодно; но я существую, я реальный, я живой, я с
аппетитом ем три раза в день - и с этим вам ничего не поделать.
Теперь, прежде чем снова приняться за свой рассказ, я хотел бы
заранее возразить любому Фоме Неверующему от психологии, который при своей
склонности к издевательским насмешкам, конечно, скажет, что относительная
ясность и последовательность моих сновидений является следствием моей
учености, что знания об эволюции так или иначе прокрадывались в мои сны и
влияли на них. Прежде всего отмечу, что я никогда не был усердным
студентом. Я окончил курс последним среди моих товарищей. Гораздо больше,
чем наукой, я занимался атлетикой и - здесь нет причин, которые мне
помешали бы признаться в этом, - бильярдом.
Пойдем далее. Пока я не поступил в колледж, я ничего не знал об
эволюционном учении, а ведь в детстве и отрочестве я уже жил в мире снов,
в древнем, давнем мире. Должен сказать, однако, что до знакомства с
эволюционным учением сны эти казались мне запутанными, бессвязными. Учение
об эволюции оказалось надежным ключом. Оно дало понимание, дало здравое
объяснение всем причудам атавистического мозга, который, будучи
современным и нормальным, уносился в прошлое, вспять к первобытным
временам, когда человечество только делало свои начальные шаги.
Мне известно, что в ту отдаленную эпоху человека, каким мы его знаем,
не существовало. Значит, я жил и действовал в те дни, когда он лишь
становился человеком.
ГЛАВА III
Чаще всего в раннем детстве мне снилась примерно такая картина:
совсем маленький, я лежу, свернувшись клубочком, на ветвях и сучьях,
образующих подобие гнезда. Порой я перевертываюсь на спину. В таком
положении я провожу целые часы, любуясь игрой солнца на зелени,
колыхающейся над моей головой, и прислушиваясь к шороху листвы, когда ее
шевелит ветер. Временами, если ветер усиливался, мое гнездышко
раскачивалось взад и вперед.
И всегда, находясь в этом гнезде, я остро чувствовал, что я лежу
высоко-высоко над землей, что меня отделяет от нее громадное пространство.
Я никогда не выглядывал из своего гнезда и не смотрел вниз, я не видел
этого пространства, но я знал, что оно существует, что оно начинается
сразу подо мною и постоянно грозит мне, словно пустая утроба кровожадного
чудовища.
Этот сон, безмятежный и спокойный, не перемежаемый никакими
событиями, снился мне в раннем детстве очень часто. Но иногда в него
внезапно врывались странные и ужасающие события - слышались раскаты грома,
разражалась страшная гроза, перед глазами проносились пейзажи, каких я
никогда не видел в своей дневной жизни. Меня обступали кошмары, все
мешалось в моей голове. Я ничего не понимал. В этих снах не было никакой
логики, никакой связи.
Как вы убедились, картины, снившиеся мне, были лишены какой-либо
последовательности. Сначала я видел себя беспомощным младенцем Юного Мира,
лежавшим в гнезде из сучьев и веток, в следующую минуту я был уже взрослый
мужчина Юного Мира, сражающийся с отвратительным Красным Глазом, еще через
минуту я, томимый полдневным зноем, осторожно крался к холодному озерцу.
События и случаи, отделенные друг от друга в Юном Мире целыми годами,
чудовищно сжимаясь в моих снах, протекали в несколько минут или даже
секунд.
Это был настоящий хаос, но обрушивать весь этот хаос на читателя я не
считаю нужным. Все встало на свое место, все разъяснилось лишь тогда,
когда я вырос, превратясь в юношу, когда я перевидел подобных снов не одну
тысячу. Лишь тогда я обрел путеводную нить, с помощью которой прошел по
лабиринту веков, лишь тогда я смог расставить события в нужном порядке. И
тогда же я получил возможность восстановить умственным взором исчезнувший
Юный Мир, увидеть его таким, каким он был, когда в нем жил я или мое
второе <я>. Различие между мной и моим вторым <я> в данном случае не имеет
значения, ибо я, человек нашего времени, жил в те минуты первобытной
жизнью вместе с той, второй моей личностью.
Зная, что надо поменьше пускаться в социологические рассуждения, и
имея в виду прежде всего интересы читателя, я постараюсь изложить
множество разнообразных событий в виде ясного и последовательного
рассказа. Ведь в моих снах все же была какая-то общая связь, их
пронизывала одна некая общая нить. Например, мои дружба с Вислоухим, или
вражда с Красным Глазом, или любовь к Быстроногой. Согласитесь, что из
всего этого вполне мыслимо создать связную и достаточно интересную
повесть.
Мать свою я помню очень плохо. Самое раннее воспоминание о ней - и,
без сомнения, самое ясное - связано с тем, что я лежал на земле. Я был уже
постарше, чем в те дни, когда я находился в гнезде на дереве, но оставался
все таким же беспомощным. Я валялся в сухих листьях, играя ими и издавая
однообразные горловые звуки. Светило теплое солнышко, мне было очень
удобно, я был счастлив. Лежал я на какой-то небольшой поляне. Со всех
сторон поляну обступали кусты и папоротники, за ними высились сплошные
стволы и ветви густого леса.
Вдруг я услышал какой-то звук. Я приподнялся, сел и стал
вслушиваться. Я сидел недвижно, ни разу не пошевелившись. В горле у меня
все стихло, весь я словно превратился в камень. Звук был слышен все ближе
и ближе. Было похоже, что где-то хрюкает свинья. Затем я уловил шум
кустов, раздвигаемых каким-то живым существом. Вслед за этим я увидел, как
закачались потревоженные этим существом папоротники. Потом папоротники
раздвинулись, и я увидел поблескивающие глазки, длинное рыло и белые
клыки.
Это был дикий вепрь. Он с любопытством уставился на меня. Он
несколько раз хрюкнул, переступил, переваливая тяжесть своего тела с одной
ноги на другую и одновременно поводя рылом из стороны в сторону и
раздвигая папоротники. Я сидел, будто каменное изваяние, и не мигая
смотрел на него, сердце мое сжимал страх.
Вполне возможно, что эта неподвижность и полное молчание было как раз
то, что и требовалось от меня. Мне нельзя было кричать, если меня что-то
страшило. Так диктовал мне инстинкт. И вот я сидел, не шевелясь, и ждал,
сам не зная чего. Вепрь раздвинул папоротники и вышел на поляну. В глазах
его уже не чувствовалось никакого любопытства, в них сверкала одна
жестокость. Он встряхнул головой, с угрозой глядя на меня, и сделал по
направлению ко мне маленький прыжок. Он повторил это снова и снова.
Тогда я завопил... или завизжал - я не могу подобрать точного слова,
но это был вопль, крик ужаса. И, как мне кажется, завопив, я поступил тоже
правильно, сделал то, что от меня требовалось. Ибо неподалеку от меня я
услышал ответный крик. Мои вопли на какое-то время смутили вепря, и пока
он в нерешительности переминался с ноги на ногу, на поляну выскочило еще
одно существо.
Она была похожа на большого орангутанга, моя мать, или на шимпанзе, и
в то же время резко отличалась от них. Она была плотнее, кряжистее этих
обезьян и не так волосата. Руки ее были не так длинны, а ноги крепче и
сильнее. На ней не было никакой одежды - только ее собственный волосяной
покров. И могу вас заверить, что в те минуты, когда она от ярости выходила
из себя, это была настоящая фурия.
И как фурия, она выскочила на поляну. Она скрежетала зубами, делала
страшные гримасы, фыркала и кричала пронзительным, долгим криком, который
можно передать приблизительно так: <кх-ах! кх-ах!> Ее появление было столь
неожиданно и устрашающе, что вепрь, щетина которого встала дыбом, невольно
принял оборонительную позу. Мать кинулась сначала прямо к нему, потом ко
мне. Ошеломленный вепрь, казалось, на секунду замер. Как только мать
коснулась меня, я уже прекрасно знал, что мне делать. Я приник к ней всем
телом, прижимаясь к пояснице и цепляясь за нее руками и ногами - да,
ногами; я был способен держаться за нее ногами так же прочно и надежно,
как и руками. Крепко вцепившись в шерстистую талию матери, я ощущал, как
ходит ее кожа, как двигаются в напряженном усилии ее мускулы.
Я уже сказал, что я приник к ней, и в это же мгновение она
подпрыгнула вверх и ухватилась руками за свисавшую ветвь. В следующий миг,
стуча клыками, вслед за ней метнулся вепрь, но проскочил под веткой и не
задел матери. Удивленный своей неудачей, он прыгнул вперед снова и
завизжал, или, вернее сказать, затрубил. Так или иначе, это был настоящий
зов, призыв, ибо скоро со всех сторон сквозь кусты и папоротники
стремительно ринулись свиньи.
Со всех сторон бежали на поляну дикие свиньи - целое стадо свиней. Но
моя мать раскачивалась на конце толстой древесной ветви, в двенадцати
футах над землей, я по-прежнему крепко держался за ее поясницу, и мы были
в полной безопасности. Мать была страшно разгневана. Она лопотала и
визжала, осыпая бранью щетинистое, клыкастое стадо, сгрудившееся под нами.
Трепеща от страха, я тоже вглядывался в разъяренных животных и, стараясь
изо всех сил, подражал визгу и крикам матери.
Откуда-то издалека к нам донеслись такие же крики, только более
глубокие, переходящие в рычащий бас. Вот они стали гораздо громче, и
вскоре я увидел его, моего отца - по всем тогдашним обстоятельствам я
склонен думать, что это был мой отец.
Это был отнюдь не тот располагающий к себе папаша, какими бывают в
большинстве своем отцы. Он выглядел наполовину человеком, наполовину
обезьяной - не обезьяна и не человек. Мне трудно описать его. Ныне нет
ничего похожего ни на земле, ни под землей, ни в земле. По понятиям тех
времен, он был крупным мужчиной, весил он, должно быть, не меньше ста
тридцати фунтов. У него было широкое плоское лицо, его надбровные дуги
нависали над глазами. Глаза сами по себе были малы, они глубоко сидели в
глазницах, расстояние между глаз было узкое. Носа у него практически не
было. То, что можно назвать носом, было плоско, широко, без выступающих
хрящей, а ноздри зияли на лице словно дырки и были обращены прямо на вас,
вместо того, чтобы глядеть вниз.
Лоб был откинут круто назад, а волосы начинали расти прямо у глаз и
покрывали собою всю голову. Сама голова была непропорционально мала и
покоилась тоже на непропорционально толстой, короткой шее.
Во всем его теле чувствовалась некая примитивная экономия - столь же
экономно было скроено тело и у всех нас. Правда, у него была глубокая
грудь, глубокая, как пещера, но не было и признака развитых, надувшихся
мускулов, не было широких раздавшихся плеч, не было отчеканенной прямоты
членов, не было благородной симметрии в общем телесном облике. Тело моего
отца являло собой силу, силу, лишенную красоты; свирепую, первобытную
силу, предназначенную для того, чтобы хватать, сжимать, раздирать,
уничтожать.
Его бедра были тонки, а голени, худощавые и волосатые, кривоваты, и
мускулы на них были тонкие, вытянутые. Да, ноги моего отца были похожи
скорее на руки. Они были жилистые, неровные, шишковатые, почти ничем не
напоминающие те красивые ноги с мясистыми икрами, которыми одарены и вы и
я. Мне помнится, что отец при ходьбе не мог ставить ступню на всю ее
плоскость. Причина этого кроется в том, что у него была хватающая ступня -
скорее рука, чем нога. Большой палец ноги, вместо того, чтобы идти по
одной линии с другими пальцами, противостоял им, как противостоит большой
палец руки, - и такое положение большого пальца на ноге позволяло отцу
схватывать и удерживать предметы ногами, словно это были его вторые руки.
Поэтому-то он не мог при ходьбе ставить ступню на всю ее плоскость.
Необычайна была внешность моего отца, но не менее необычайно было и
то, как он явился к нам, когда мы сидели на ветке, глядя на беснующееся
внизу стадо свиней. Он мчался к нам по деревьям, прыгая с ветки на ветку,
с дерева на дерево, и двигался он очень быстро. Я вижу его даже сейчас,
когда, бодрствуя, при свете дня пишу эти строки: он раскачивается на
ветках, четырехрукое, волосатое существо, завывающее от ярости; на секунду
он замирает на месте, колотя себя стиснутыми кулаками в грудь, потом
прыгает, покрывая десять - пятнадцать футов пространства, цепляется одной
рукой за ветку и вновь раскачивается, чтобы снова, пролетев по воздуху,
схватить другой рукой новую ветку - и так все дальше, все дальше - никогда
не колеблясь, никогда не становясь в тупик перед тем, как проложить себе
этот путь по деревьям.
Глядя на него, я ощущал и в самом себе, в своих собственных мускулах
некий порыв, некое желание вот так же взлететь на деревья, прыгая с ветки
на ветку; и я уже чувствовал, что во мне, в моих мускулах скрыта энергия,
которая может одолеть все это. Тут нет ничего странного. Наблюдая, как их
отцы взмахивают топорами и валят деревья, мальчишки чувствуют всем своим
существом, что придет время, когда и они будут взмахивать топорами и
валить деревья. Именно такое чувство жило и во мне. Жизнь, которая билась
во мне, предназначала меня делать то, что делал мой отец, она нашептывала
мне тайные, честолюбивые мечтания об этих прыжках в воздухе, об этих
лесных полетах.
Но вот отец уже с нами. Ярости его нет границ. Я живо помню, как
гневно выпятилась его нижняя губа, когда он взглянул вниз на стадо свиней.
Он зарычал, словно собака; мне бросились в глаза его большие, как клыки,
зубы; увидев их, я был потрясен.
Все, что делал теперь отец, еще больше злило свиней. Он отламывал
сучья и ветки и кидал их вниз на наших врагов. Вися на одной руке, он
подпрыгивал в воздухе над самыми свиными рылами, не давая, однако, тронуть
себя. Он мучил врага, издевался над ним, а свиньи стучали клыками,
взвизгивая в бессильной злобе. Не удовлетворившись этим, отец выломал
увесистую дубинку и, повиснув на одной руке и одной ноге, стал тыкать
разъяренных животных дубинкой в бока и колотить их по мордам. Надо ли
говорить, как потешались этим зрелищем мы с матерью?
Но любая приятная вещь в конце концов надоедает, и мой отец, злобно
смеясь, вновь пустился в путь по деревьям. Теперь мои честолюбивые мечты о
воздушных полетах вмиг схлынули начисто. Я пугливо прижимался к матери,
вздрагивая всякий раз, когда она прыгала с ветки на ветку. Помню, как
однажды ветка обломилась под ее тяжестью. Мать сделала отчаянное, яростное
движение, устремляясь в полет, послышался треск сучьев, и я был захлестнут
болезненным ощущением падения, летя в пустом пространстве вместе с
матерью. Лес, сияние солнца на шелестящих листьях - все потемнело и
исчезло из моих глаз. Последнее, что я видел, это отец, остановившийся на
секунду, чтобы оглянуться на нас. Затем меня поглотила черная пустота.
В следующее мгновение я проснулся, лежа в своей кровати, на
простынях, проснулся весь в поту, дрожащий, с ощущением тошноты. Окно было
открыто, и в комнату вливалась струя прохладного воздуха. Спокойно горел
ночник. И, глядя на все это, я заключил, что мы удачно скрылись от диких
свиней и что мы не упали на землю - иначе как бы я, тысячу веков спустя,
оказался тут, в этой спальне, чтобы вдруг все это припомнить?
А теперь поставьте на минуту себя на мое место. Перенеситесь
воображением в мои безоблачные младенческие годы, поспите со мной в одной
спальне и представьте себе, что это вам снятся такие кошмарные сны. Не
забывайте, что я был неопытный ребенок. За всю мою жизнь я никогда не
видел дикого вепря. Скажу больше, я никогда не видел и домашней свиньи.
Самое близкое мое знакомство со свиньей заключалось в том, что я глядел на
шипящую в жире жареную ветчину, поданную к завтраку. И однако дикие вепри,
реальные, как сама жизнь, обступали меня в моих сновидениях, и я вместе со
своими чудовищными родителями летел и прыгал по ветвям величественных
древних лесов.
Станете ли вы удивляться, если я скажу, что был напуган, подавлен
этими ночными кошмарами? Я был поистине проклят. И что хуже всего, я
боялся кому-либо признаться в этом. Боялся неведомо почему - из всех
возможных причин такой скрытности я могу назвать лишь постоянно
испытываемое мною чувство вины. Но какая вина, в чем она именно
заключалась, - на это я не в силах был ответить. Так и случилось, что я
молча страдал долгие годы, пока не стал взрослым и не разобрался, откуда
идут мои сны, в чем их истинный корень.
ГЛАВА IV
Есть одна загадочная вещь во всех моих доисторических воспоминаниях.
Речь идет о неопределенности, расплывчатости понятия времени. Я далеко не
всегда знаю последовательность событий, часто я не могу сказать, сколько
времени отделяет какие-нибудь события друг от друга - год, два, четыре или
пять. Я могу приблизительно судить о том, как шло время, лишь по
изменениям во внешности и занятиях моих близких.
Я могу также отыскать известную логику событий, перебирая все что
случилось. Например, нет никакого сомнения в том, что наш прыжок на
деревья, когда мы спасались от диких свиней, и наше бегство, и наше
падение имели место раньше, чем я познакомился с Вислоухим, который стал
мне, можно сказать, закадычным другом. Я уверен также, что именно между
этими двумя событиями я потерял мать.
У меня нет иных воспоминаний об отце, кроме тех, которыми я уже
поделился. В последующие годы жизни он ни разу не появлялся на моих
глазах. И, насколько я знаю ход событий, единственное объяснение такого
обстоятельства заключается в том, что отец погиб вскоре после приключения
с дикими свиньями. А что отец погиб безвременно, в этом нет никаких
сомнений. Он был полон сил, и только внезапная и насильственная смерть
могла унести его. Но я не знаю, каким образом он погиб: утонул ли он в
реке, пожрала ли его змея, или он попал в желудок Саблезубого, старого
тигра. Обо всем этом у меня нет ни мал