Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
елей. В этих списках стояли фамилии приблизительно в таком порядке:
Солженицын, Можаев, Искандер, Юнна Мориц и т.д. Я хорошо отношусь к
некоторым из этого списка, они достойные люди, и советская власть им,
конечно, жизнь тоже портила, но в прямом конфликте с государством состояли и
специально им преследовались не они. Их не исключали из Союза писателей, не
травили фигурально и буквально, не отключали их телефоны, не угрожали им ни
тюрьмой, ни смертью, не принуждали к выезду из страны и не лишали
гражданства.
Если считать не только писателей,
а всех людей, бросивших открытый вызов государству, то в масштабах
огромной страны их было, может быть, не так уж много, но счет все равно шел
на тысячи. Эти люди писали письма советским властям, западным правительствам
и гуманитарным организациям, распространяли самиздат, издавали подпольные
журналы, выступали в защиту других. Семеро вышли на Красную площадь
протестовать против ввода советских войск в Чехословакию, другие
разворачивали свои лозунги на площади Пушкина. В большинстве своем эти люди
не были защищены громкой славой и поддержкой Запада и за свое поведение
платили свободой, а иные и жизнью. Тогдашние правозащитники распространяли в
самиздате сочинения Солженицына и жертвенно защищали его самого. Забыть о
подвиге этих людей и утверждать, что Солженицын один выступил против
тоталитарного чудовища, - свинство.
Уж кто меньше всех других сражался в одиночку, там это именно
Солженицын. Он, конечно, был одной из двух главных фигур в диссидентском
движении и вел себя смело, но его поддерживал весь мир, а на миру и смерть
красна.
Начало девяностых годов можно обозначить
в истории как время ожидания Солженицына. Разочаровываясь
последовательно в перестройке, в Горбачеве, Ельцине, Гайдаре, Бурбулисе,
Чубайсе, пройдя быстро через соблазн Жириновского, народ продолжал верить в
чудо и надеяться на тех, кто его творит: на Джуну Давиташвили,
Кашпировского, Чумака, но больше всех на Солженицына. Вера в него была почти
такой же безумной, как вера в коммунизм. Вот-вот великий чудотворец приедет,
скажет, что надо делать, мы все исполним, и все будет хорошо.
Вера в то, что он скоро приедет, зародилась задолго до того
(приблизительно за семь лет), как это произошло в реальности, и жила не
только в каких-то темных людях, не имевших доступа к информации, а и среди
считавших себя творческой интеллигенцией. А поскольку ожидаемый давно стал
фигурой культовой, вера в то, что он -- хороший -- приедет, сопровождалась
убеждением, что другие -- плохие -- не захотят. Некоторые мои знакомые,
которые, казалось бы, могли понимать реальную ситуацию, начиная с 87-го года
попрекали меня, что я не возвращаюсь. Без попытки хотя бы вообразить,
возможно ли вернуться и каким образом тогда еще в Советский Союз человеку,
официально объявленному врагом государства и лишенному гражданства (до
возвращения мне советского паспорта оставалось больше трех лет). Тем не
менее попреки доносились, и даже с некоторыми угрозами. Жена одного из
"прорабов перестройки", державшая себя как близкий друг нашей семьи, в
апреле 1987 года написала мне взволнованное письмо. Спрашивала, почему никто
из уехавших (меня она, не упоминая, имела в виду в первую очередь) не хочет
вернуться, кроме Солженицына, который уже заявил, что готов. Это была
полнейшая чушь. Солженицын ничего еще не заявлял, но за ним уже закрепили
желаемые намерения. А мне приписали что-то совсем другое. Я как раз говорил,
что хочу вернуться и вернусь, как только это станет реально возможным. Но
те, кому было заведомо известно, что только один Солженицын хороший,
патриот, и только он один готов "к беде, -- так было сказано в письме, --
вновь оказаться на родине". Эта дама понимала, впрочем, что если попроситься
назад, то вряд ли пустят. "Так что, -- рассуждала она, -- опасаться нечего,
а нам все-таки, здешним, было бы приятно знать, что хоть у вас там и
колбаса, и парижская весна, ан нет, все-таки чего-то не хватает. Но тогда
встают всякие разные вопросы посередине, если там всего достаточно, то можно
ли претендовать на место в национальной культуре и т. д. Ладно, чего-то я
расписалась..."
Это письмо меня потрясло неожиданными для меня (я считал эту женщину
человеком умным и понимающим, что к чему) невежеством, глупостью, смешением
разнородных понятий: колбаса, которая и в советской жизни никогда не была
для меня предметом вожделения, и "парижская весна", которая бывает не в
Мюнхене.
(Между прочим, за время после написания этого письма много воды утекло,
дочь этой дамы давно переехала на постоянное жительство именно в Париж, и
мама ее имеет все возможности наслаждаться парижской весной, парижской
колбасой и парижскими круассанами, не оставляя при этом своего места в
национальной культуре. Впрочем, за место в культуре отвечает не она сама, а
ее муж.)
Это дело давнее и не стоило бы сегодняшнего упоминания, если бы не
соображение о том, что культовое восхваление одной личности непременно
сопровождается принижением других.
Но вернемся к нашим воспоминаниям.
Итак, в начале 90-х годов советский народ, веря в Солженицына, жил
ожиданием. Сначала ждали терпеливо. Понимали, что у великого человека
великие дела и не может он от них по пустякам отрываться. Потом, решив, что
проходящее в стране не совсем пустяки, ожидавшие стали постепенно
волноваться: почему он молчит? Я помню, этот вопрос задавали газеты. Во
время моих публичных выступлений тех дней почти обязательно кто-то вскакивал
с этим вопросом. Почему молчит Солженицын? Мои предположения, что имеет
право и, может быть, не знает, что сказать, воспринимались как
кощунственные. Может ли Солженицын чего-то не знать?
Когда наконец голос Солженицына прозвучал, не только наши доморощенные
творцы кумиров, но и некоторые западные интеллектуалы откликнулись на него
как на голос свыше. Я не помню, в каких выражениях сообщал об этом в газете
"Русская мысль" Жорж Нива (а сам ничего подобного придумать не могу), помню
только невероятный восторг и всякие возвышенные утверждения вроде того, что
наконец-то Слово, столь ожидаемое, грянуло и соединилось с Россией. И
конечно, теперь все будет в России не так, как прежде. (Помните надежду на
"Колесо", которое, как до места докатится, сделает будущее России
великолепным?)
Как в него, в это Слово, люди вцепились! Тираж брошюры "Как нам
обустроить Россию?" в 30 миллионов экземпляров (слыханное ли дело?)
разошелся немедленно. Автор потом все равно будет жаловаться, что
напечатали, но не прочли. Или прочли, да мало вычитали. Не приняли к
безусловному исполнению всех предначертаний.
А между тем брошюра массового читателя разочаровала. Не потому, что
была плохо написана, а потому, что была написана человеком. Будь она
сочинена любым мировым классиком на самом высоком уровне, ей бы и тут не
выдержать сравнения с тем, чего публика от нее ожидала: бесспорного и
понятного всем Божественного откровения. Если бы не безумные ожидания, о
брошюре можно было бы поговорить и серьезно. Но серьезно говорить было не о
чем. Читателю предлагалось (и он сам так был настроен) признать все
полностью без всяких поправок как истину в последней инстанции. Как будто
автору, единственному на свете, точно до мелких деталей известно, как именно
устроить нашу жизнь, какое общественное устройство создать, какую вести
экономическую политику, где провести какие границы и кому на каком языке
говорить. Но именно тут автора ожидала большая неудача. Безоговорочного
восхищения не случилось. Больше того, автор многих раздражил. Хотел
украинцам понравиться (я, мол, тоже почти что один из вас), а сам их при
этом оскорбил. Казахов обидел. Чеченцев - тем более. О евреях - нечего
говорить. Даже некоторые явные апологеты автора растерялись. Но спорить
боялись. Покойный Вячеслав Кондратьев, который почему-то много раз пытался
поставить меня на место, на мой иронический комментарий по поводу брошюры
Солженицына отозвался в "Литературке", что ему тоже некоторые положения этой
работы кажутся спорными, но он сам не смеет возражать автору и не понимает,
как смеют другие. (На что я ему посоветовал не писать статьи в газете для
взрослых, а идти в детский сад.)
Я в те дни оказался на какой-то конференции в Тюбингене, в ФРГ, где
участники, русские и немцы, обсуждали, насколько советы автора пригодны для
практического применения. Спросили о том и меня. Я сказал, что обустраивать
Россию можно по любой книге, хотя бы и по поваренной. По поваренной даже
лучше, чем по любой другой. Сравнивая предлагаемые ею рецепты с наличием в
торговле ингредиентов, можно судить о текущем состоянии экономики. (В свое
время совет из книги Молоховец: "Если вам нечем кормить гостей, возьмите
жареную индейку" - вызывал у читателей хохот. Жареная индейка была
несовместима с советским строем.) Говоря серьезно, проблема обустройства
России была столь объемна, что ожидать ответа на все вопросы от одного
человека вряд ли стоило, кто бы он ни был: Солженицын, Адам Смит, Егор
Гайдар или Джордж Сорос.
К моему удивлению, никто из немцев мне возражать не стал, но
соотечественникам мое мнение показалось дерзким и даже кощунственным.
Второе пришествие
было им самим и тогдашней властью тщательно подготовлено. С упреждающим
условием, чтобы книги были изданы массовым тиражом, а "Архипелаг ГУЛАГ"
можно было бы купить в любом магазине сельпо. Такое требовать можно только
от тоталитарного государства, у другого нет власти приказать издателям,
какие бы то ни было книги печатать, не считаясь с реальным спросом. Но спрос
был еще большой, а государство, хотя и в стадии развала, все еще
тоталитарное, сделало, что могло. Вряд ли условие было полностью выполнено,
но огромный спрос был превзойден еще большим предложением.
Писатель, познавший чудо самиздатского успеха, когда слепые
машинописные экземпляры, переходя из рук в руки, распространяются по стране
со скоростью гонконгского гриппа, не понял опасности пресыщения читателя
разрешенным товаром. Накануне возвращения прославленного автора в Москве в
подземных переходах какие-то люди с рук продавали Собрание сочинений
Солженицына по цене одной бутылки водки за семь томов.
Собственно возвращение было обставлено безвкусно.Начиная с направления
-- сзаду наперед, для чего есть грубое народное выражение.
Великий писатель прибыл на родную землю специальным авиарейсом и явился
публике с заранее приготовленным выражением лица. (Говорят, перед выходом из
самолета он инструктировал жену, с каким выражением надо выйти к народу.
"Задумчивость, детка", -- якобы посоветовал муж, а телекамеры Би-би-си этот
инструктаж запечатлели.)
И -- в четырех вагонах через нищую Россию с пустыми речами. С трибун,
где рядом, плечо к плечу, стояли местные сатрапы и кагэбэшники. В каком-то
рассказе Платонова примерно так описывались вокзальные речи катившего по
России на бронепоезде Троцкого.
Один остроумец сказал, что Солженицын разочаровал публику тем, что
вообще говорил слова. Ему бы на станциях молча, возникая из тамбура,
поднимать руку на несколько секунд, обводить народ загадочным взором и тут
же, скрывшись из глаз, двигаться дальше. Тогда бы он был похож не на
Троцкого, а на корейского великого чучхе Ким Чен Ира, чей проезд тем же
путем через шесть лет после Солженицына парализовал все железнодорожное
движение.
Очередным разочарованием была многословная с не к месту театральными
жестами речь в Думе, где аплодисментами его удостоили только, кажется,
коммунисты.
Убыток моральный принесли ему регулярные выступления по телевидению.
Тоже вполне комические. С помощью специально выделенного подпевалы, который
задавал заранее подготовленные вопросы и, не дослушав ответа, согласно и
торопливо кивал головой, писатель опять-таки объяснял все про все. Где
проводить границу с Казахстаном, что делать в Чечне, как готовить школы к
учебному году. Призывал к бдительности в отношениях с коварным Западом и
особенно разоблачал Америку, которая нам навязывает свое понимание добра и
зла и указывает, как нам жить. А ведь когда-то именно Америкой восхищался,
американцев предостерегал от излишней доверчивости и предлагал им активно
вмешиваться "в наши внутренние дела".
Теперь он Америку во вмешательстве в наши дела упрекал. Возмущался
хождением в России доллара, не имея представления, как этого избежать. (А
премию своего имени учредил именно в долларах.) Получив из рук новой власти
роскошную квартиру и построив хоромы в номенклатурном лесу среди нынешних
вождей, пел нам любимую песню о самоограничении.
Было бы смешно, когда бы не было так безвкусно.
Телевизионная передача отмерла сама собой.
Как фокусы Кашпировского и Чумака и проповеди заезжих американских
жуликоватых вещателей вроде моего знакомца Майкла (Миши) Моргулиса.
Понятно, закрытие передачи Солженицына было им самим и его окружением
воспринято как козни врагов. Но почему-то народ, защищая свое право слушать
великого проповедника, не вышел на улицы, не перекрыл движение поездов, не
стал стучать касками по булыжнику. Сытый голодного не разумеет, а голодные
не любят слушать речи сытых о пользе самоограничения. Даже если эти сытые
хлебали когда-то лагерную баланду.
Теперь у Александра Исаевича Солженицына все хорошо.
Он живет среди "новых русских" и номенклатурной знати. Награжден высшим
орденом, званием российского академика и полностью признан государством. К
нему в гости приезжали президент России и министр иностранных дел из страны
евреев. К нему ходят на поклон губернаторы, новые российские органчики и
угрюм-бурчеевы, называющие его патриархом мысли и совестью нации. Органчикам
он дает советы, записываемые ими в блокнотики. Возвращаясь к себе, они
рекламируют свою дружбу, эксплуатируют его авторитет (не всегда помогает) в
предвыборной суете. Когда надо какой-то из противоборствующих сил, она
присылает к нему своих телеведущих и те называют его великим современником,
нашим Толстым, гением, величайшим писателем ХХ века.
Когда-то такие оценки воспринимались всерьез многими.
И мной в том числе.
Даже если б я относился к Солженицыну хуже,
чем есть, и стремился навязать публике свое представление, у меня
ничего бы не получилось. Никто никого не может ни вписать в литературу, ни
выписать из нее. Даже Толстому не удалось отменить Шекспира, а Набокову -
Достоевского. Пушкина толпой сталкивали с корабля истории и не столкнули. У
меня достает ума не заниматься тем же, и в своих прогнозах я готов
ошибиться.
Мое мнение, может быть, ошибочное, но честное. Солженицын --
историческая фигура. В истории он останется. Как потомки оценят его роль, не
знаю. Думаю, оценят по- разному, в зависимости от пристрастий оценщика. Но
как писателя... Время от времени люди пытаются себе представить, кого из
наших современников будут читать лет через сто. Когда-то Солженицын был
единственным бесспорным кандидатом на такое литературное долголетие. Был
даже анекдот: в энциклопедии будущего под фамилией Брежнев написано, что это
маленький тиран в эпоху Солженицына. Теперь этот анекдот мало кому покажется
актуальным, а я его слышал в переиначенном виде: Путин -- маленький политик
в эпоху Аллы Пугачевой.
Правду сказать, я его давно не читаю.
Когда мне хочется почитать кого-нибудь ближе к нашему времени, моя рука
тянется к Зощенко, Булгакову и Платонову, но почти никогда - к Солженицыну.
Может быть, я предвзято к нему отношусь? Может быть. Хотя стараюсь быть
объективным. "Один день Ивана Денисовича" и сейчас кажется мне шедевром, но
оставшимся в своем времени. Перечитывать не тянет. "Матренин двор" - очерк.
Неплохой, но достаточен для одноразового чтения. Об "узлах" я уже все
сказал. "В круге первом" или "Раковом корпусе" концы хорошо написаны, но до
них еще надо добраться. "Случай на станции Кречетовка" мне с самого начала
не нравился. О крохотках, двучастных рассказах и суточных повестях (навевают
воспоминания о суточных щах) говорить не буду.
Что же до "Архипелага ГУЛАГ", то в безусловности его художественных
достоинств я сомневаюсь, а как исторический источник он тоже ценность свою
утратил. Открылись архивы, опубликованы документы, факты, циф-ры, которых
автор просто не мог знать. Конечно, историкам будут интереснее документально
подтвержденные данные, чем даже добросовестные эмпирические догадки.
Убеждение Лидии Чуковской, что Солженицын, как Пушкин, создал новую
прозу и новый язык, теперь кажется наивным. За каждым крупным писателем,
внесшим в литературу что-то существенно новое, тянется длинный шлейф
последователей, испытавших влияние, и просто эпигонов, пишущих "под". Под
Толстого, под Бунина, под Булгакова... Пишущих под Солженицына я не знаю.
Хотя тону его некоторые подражать пытались. А над языком его сколько было
насмешек! Да и сам он с иронией изображал в "В круге первом" одного из
персонажей - Сологдина, который не расстается со словарем Даля и изгоняет из
своей речи все иностранные слова, заменяя их лично изобретенными. Он смеялся
над Сологдиным, теперь над ним тоже смеются, он не слышит, не воспринимает и
пишет так, что и со словарем не всегда поймешь. Изгоняя не только
иностранные слова, но и русские обязательно как-нибудь по-своему
выворачивая.
Я не выискивал специально какие-то фра-зы. Открыл наугад "Август
Четырнадцатого", полистал и прочел:
Бы со сковородки подскочил полковник...
А сарай оказался - скотий, ну-у! для скота...
А Сенькина кобыла с пережаху да перек дороги взяла.
Головка сыра (имеется в виду влажная человеческая голова, а не продукт
сыроварни. - В.В.) все еще в поту, под сбекрененной фуражкой глядела
щелковидно, уверенно.
Страх и ужас на лицах (при пожаренном свете).
Жил он в Вермонте в отшельстве.
Нападали на него охуждатели (для поэта находка под рифму "ох, уж
датели!").
Царь у него облегчился, кто-то ткнулся бородой в женское лоно, кто-то
явился к кому-то с нуждою вопроса.
А всякие слова, вычитанные у Даля и самостоятельно сочиненные!
Неудобопроизносимые. Не всегда понятно, что означающие.
Натучнелый скот, натопчивая печь, на поджиде, внимчивый, всгончивый,
дремчивый, расколыханный, приглушный и прочие.
Этих слов много, они вылезают из текста, заставляя нас спотыкаться и
думать, что бы они означали, и они же, собственно, и являются важной
составляющей его стиля. А слова, которые мы считаем обыкновенными, вот
они-то и случайны, не нашлось им вычурной замены.
Я лично не против.
Каждый писатель имеет право писать, что и как хочет, потому что каждый
читатель имеет право этого не читать. Или, читая, иметь собственное мнение.
Мое мнение сводится к тому, что писатель он был неплохой, местами даже
замечательный, но представления о его величии, гениальности, пророческих
способностях и моральной чистоте относятся к числу мифических. Миф под
названием "Солженицын" постепенно (и с его собственной помощь