Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
гда он вернулся за
стол, осень настала и в его романе. Герои с героинями ходили по мокрому
асфальту выдуманного Рагозиным города, прятались под зонтами, поднимали
воротники и кляли непогоду.
Так вот, ночь уступила место рассвету. Рагозин дописал последнюю
фразу и поставил последнюю точку. Откинулся на спинку стула и с треском
потянулся.
И понял, что создал гениальное произведение. По-настоящему
гениальное, без дураков.
Некоторое время он сидел тихонько, привыкая к мысли о том, что он
гений и жить, как раньше, ему уже нельзя. Потом протянул руку к телефонной
трубке, которую время обметало пыльным налетом, и набрал номер квартиры
ближайшего друга, первого своего критика.
- У меня тут образовалось кое-что, - сказал он нарочито небрежно. -
Не оценишь ли?
После обеда приехал друг. Они посидели на замусоренной донельзя
рагозинской кухоньке, рассосали два кофейничка и поболтали обо всякой
ерунде. Потом друг забрал рукопись и уехал. А Рагозин слонялся по комнате,
не зная, чем себя занять, пока не сообразил одеться и убрести куда глаза
глядят. Вечер он скоротал в кинотеатре, где просмотрел какой-то пустяшный
индийский фильмишко с обязательными песнями и плясками. Творимые по ходу
действия нелепицы его не занимали. Рагозин думал о том, что его роман
непременно будет экранизирован. Что воплотить свой замысел он дозволит
Никите Михалкову, не больше и не меньше. Ну в самом предельном случае -
Лопушанскому.
Домой Рагозин пришел умиротворенный. И вскоре заснул. Зазвонил
телефон.
Это был друг. Он долго сопел в трубку, не зная, с чего начать. А
потом сказал, что роман Рагозина гениален. Что он выше всякой критики, что
само имя Рагозина войдет в анналы человеческой письменности если не
впереди, то по крайней мере где-то в непосредственной близости от имени
Маркеса. Под конец друг, здоровенный мужичище, весь в якорях и голых
русалках, сменивший двух жен и схоронивший всю свою родню, гаубицей не
прошибешь и танком не своротишь, заплакал как дитя и объявил, что счастлив
быть другом такого человека, как Рагозин, и только благодаря этому
претендовать на какое-никакое, а место в истории.
Рагозин слушал эти слова и тоже плакал от счастья и любви ко всему
человечеству. Он думал, что теперь можно и умереть. Что было бы хорошо
умереть прямо сейчас, не отходя от телефона, в эту минуту наивысшего
блаженства. Но потом понял, что это окажется предательством по отношению к
ближним. Не имел он права умереть прежде, чем напишет еще с десяток
шедевров. Даже не напишет - а одарит ими цивилизацию и культуру! Прижимая
к уху теплую пластмассовую трубку с хлюпающим оттуда другом, Рагозин
ощущал себя титаном Возрождения. Он твердо решил прожить до ста лет и всю
эту чертову прорву времени писать, писать и писать. Это был его долг, его
святая обязанность перед будущим.
Слухи о рагозинском романе ползли по городу, подобно потоку
огнедышащей лавы, они оккупировали дома, баррикадировали улицы,
захватывали почту и телеграф. Каким-то совершенно немыслимым образом, при
помощи интриг, шантажа и подкупа рукопись романа ушла на сторону, возникая
одновременно в десятке мест, пока не угодила в алчные руки коллег Рагозина
по литкружку, таких же, как и он сам, вечнозеленых писателей, которые тыщу
раз уже перессорились, а то и передрались между собой из-за несуществующих
привилегий и несветящих кормушек, которые все свободное от писания время
занимались сыроядением себе подобных, рвали в клочья всех, кто только
заикался о претензиях на прорыв в издательство в обход общей очереди... К
вечеру следующего дня все они на почве рагозинского романа помирились,
забыли прежнюю вражду на том основании, что никто из них, равно как и
никто из числа старших товарищей, уже увенчанных лаврами и оснащенных
удостоверениями о принадлежности к литературному цеху, не достоин даже
подносить Рагозину карандаши и бегать в магазин за сигаретами. Староста
кружка, личный рагозинский враг, принес влажную от слез рукопись и сам пал
Рагозину на грудь, шепча признания в любви и коря себя за бездарность,
какую ему, видно, не изжить до конца дней своих... Рагозин утешал его как
мог, но результата не добился. Рыдающий староста ушел в ночь, и только
спустя неделю сыскался в психиатрическом диспансере, куда влип за
суицидальную попытку - случайные прохожие буквально выцарапали его из-под
колес товарного состава.
Ночью о романе Рагозина заговорил "вражий голос", правда - не без
своеобычной язвительности, не без традиционных нападок на советское
книгоиздание.
Все происходящее виделось Рагозину в каком-то сверкающем тумане. Он
жил, будто во сне, и мелочи быта в этих грезах затейливо переплетались с
фантастическими, немыслимыми доселе событиями.
- Старик! - звонили ему малознакомые или полузабытые. - Читал,
читал... Ты знаешь, тут можно завидовать, можно нет, но ничего от того не
изменится. Факт, как говорится, объективный, данный нам в ощущениях... Ты
куда его? В "Новый мир" или "Наш современник"?..
Рагозин еще не решил. При мысли, что нужно куда-то свое детище
определять, у него сводило конечности. Но для себя, впрочем, он уже твердо
решил: только не в журнал! Урежут, пригладят, кое-где допишут - с ним
такое приключалось... Рагозин был патриотом родного города и,
соответственно, родного издательства, где ни разу еще не публиковался и
даже не бывал, и которое мнилось ему неким феерическим, ирреальным замком
из хрусталя и мрамора, полным волнующих коридоров и колдовских тупиков,
зловещих подземелий и ажурных галерей, где обитают возвышенные,
благородные рыцари, готовые пойти на подвиг и смерть во имя торжества
Мысли Начертанной...
Телефон тарахтел не умолкая, будто его прохватила какая-то особая
телефонная лихорадка.
- Миша, - услышал Рагозин этот размывшийся в памяти за сотворением
романа, а когда-то любимый, до боли, до сердечной колоты пронизывавший все
его существо голос. - Я прочла. Ты победил. Я глупая, мелкая, недоразвитая
поденка. Я действительно никогда тебя не ценила. Сейчас уже ничего не
вернуть, не исправить, что сказано - то сделано, и все же я хочу, чтобы ты
знал... Ты был прав. Человек не может разделиться сам на себя. Либо он
творец, либо глава семьи. Добытчик, охотник на мамонтов... Как все это
недостойно тебя! Слышишь? Да, многое поругано, многое утрачено, и все
же... Скажи только слово - и я вернусь. Ты меня понял, Миша?..
Рагозин молчал, глотая слезы. У него теперь постоянно глаза были на
мокром месте.
Наиболее невероятное, как правило, накатывало по утрам. - Энск? -
спросила взволнованная телефонистка. - Ответьте Нью-Йорку!
- Какому Нью-Йорку?! - опешил Рагозин спросонья.
- Какому, какому... У нас один Нью-Йорк, столица Америки.
Рагозин не успел возразить, что столицей Америки был другой город,
как в трубке заговорили сразу двое. Один - на невнятном английском, из
которого Рагозин, несмотря на спецшколу, ни хрена не понимал, а другой -
на недурном русском, хотя и со странным, неуловимым акцентом.
- Мистер Рагозин, с вами говорит писатель Артур Хейли. Он только что
прочел ваш роман в компьютерном переводе и сожалеет, что не знает вашего
языка и не разбирает вашего почерка. Вероятно, многое при машинном
переводе было утрачено, хотя в отдельных местах даже компьютер ничего не
смог исказить...
- Как к вам попал мой роман?! - возопил Рагозин, памятуя о каких-то
возможных в этой связи неприятностях.
- О, это отдельный вопрос, который нам не хотелось бы обсуждать по
телефону... Во всяком случае, мы уважаем ваши законы, чтим Всемирную
конвенцию об авторских правах и не собираемся публиковать ваш прекрасный
роман в обход вашего согласия.
- Марвеллес, уандерфул!.. - подтвердил мистер Хейли.
- Мистер Рагозин, мистер Хейли предлагает вам свое содействие в
скорейшем издании вашего прекрасного романа в его, мистера Хейли, переводе
и просит вашего разрешения на переговоры с вашим литературным агентом...
У Рагозина не было никакого агента, хотя такую роль с успехом мог бы
разыграть его друг. А пока он не стал распространяться на эту щекотливую
тему.
- Спасибо мистеру Хейли, - сказал он. - Но есть загвоздочка... Дело в
том, что мой роман пока не издан в нашем городе. Я еще не носил его в наше
издательство.
- Ф-факед совьет паблишерз!.. - взвыл мистер Хейли.
- Мистер Рагозин, мистер Хейли не понимает, разве ваши издатели еще
не предложили вам достойных условий публикации?
- Нет-нет-нет! Я сам еще ничего им не предложил...
- Мистер Хейли не понимает, чем же занимается ваш литературный
агент...
Рагозин еле отшил настырных империалистов. Подобными звонками "из-за
бугра" ему больше не досаждали. Видимо, мистер Хейли - фамилия была явно
знакомая, хотя Рагозин мог поклясться, что ничего ею подписанного не
читал, - оповестил коллег о поразительной несговорчивости гениального
русского.
"А и в самом деле, чего я тяну?" - подумал Рагозин. Он собрал
душевные силы и, угробив на то всю субботу, сдал скопившиеся на кухне
бутылки из-под минералки и лимонада. Потом снес в закуп кой-какую лежалую
беллетристику и на толчке спустил траченного жучком Пикуля первому
подвернувшемуся книголюбу за червонец. Вырученные деньги он отдал знакомой
машинистке, и та с неохотой приняла его рукопись на перепечатку, посулив
вернуть не раньше, чем через месяц - работой завалили... Однако же спустя
сутки она уже переминалась с ноги на ногу на пороге рагозинской квартиры,
в одной руке держа авоську с пухлыми картонными папками, а в другой комкая
червонцы и рублевки. Ее глаза были увлажнены. Еще не было сказано ни
слова, а Рагозин прослезился тоже. Она отказывалась брать за это
наслаждение деньги, потому что таким не торгуют. Она готова была для
Рагозина на все, и от крайностей ее удерживал только возраст. Она
благодарила его за то чистое, светлое, высокое, к чему он великодушно
позволил ей прикоснуться. Во имя этого она совершила невозможное, почти
подвиг: перепечатала все за одну ночь, побив официальные рекорды
скорописи. Отныне она иначе смотрит на жизнь, роман открыл ей глаза на
себя и на мир, она только что выгнала прочь сожителя-пьяницу, а сразу от
Рагозина идет в детский дом усыновить или, там, удочерить, как получится,
какого-нибудь ребеночка, потому что ее душа переполнена любовью к людям, и
если этой любовью не поделиться, то можно умереть. На месте, от разрыва
души. Она ушла, а Рагозин долго еще стоял на замызганном коврике в
прихожей, в обнимку с авоськой, с дензнаками в кулаке, и тупо глядел на то
место, где только что была эта недавно склочная, вредная и жадная баба. Он
уже совсем ничего не понимал.
Так или иначе, не оставалось более никаких видимых препятствий к
тому, чтобы отнести рукопись в издательство. Рагозин как смог отутюжил
брюки, надел самую свежую сорочку и самый консервативный галстук, сбрил
щетину и направил стопы в последнюю земную инстанцию, что отделяла его
детище от всеобщего, планетарного признания.
Хрустальным замком это учреждение, конечно, назвать было трудно.
В одной из комнат на Рагозина долго и молча смотрели, как на выходца
с того света. Создавалось впечатление, что люди, обитавшие там, не
понимали обращенной к ним речи. Они слушали Рагозина и по-прежнему
бессловесно переглядывались между собой, и в их затравленных взорах
читался один немой вопрос: что этому человеку от нас нужно, почему он
здесь, почему не уйдет и не оставит нас в покое?! Не добившись от
сидельцев в таинственной комнате ни единого связного звукосочетания, кроме
нелепых мычаний и всхрюкиваний, Рагозин потрясенно вышел в коридор и уже
там прочел на дверной табличке надпись: "Бухгалтерия". Постановив для себя
прежде читать надписи, а уж потом травмировать занятых людей глупыми
домогательствами, Рагозин медленно двинулся по устланному ковровой
дорожкой коридору. В некоторых комнатах он вообще не находил никого.
Табличка "Отдел художественной прозы" показалась ему наиболее
притягательной. Он воспрянул духом, расправил плечи, прочистил горло и
потянул за дверную ручку. Но дверь, обитая черным дерматином, не
поддалась. Озадаченный Рагозин подергал еще и только после пятой попытки,
когда глаза привыкли к полумраку, рассмотрел подоткнутый под табличку
бумажный листок с корявой почеркушкой: "Отдел закрыт - все ушли на
свеклу".
Это был удар. Рагозин остолбенел перед дверью, разевая рот, будто
рыба, которую дрессируют жить на суше. Ему хотелось рычать от досады. Но
до сотрясений воздуха не дошло. Когда к Рагозину вернулась способность
трезво рассуждать, он пораскинул мозгами и сразу успокоился. Во-первых, с
чего он решил, что здесь его будут ждать с распростертыми объятиями, что
его визит важнее, чем свекла для города, что эта ковровая дорожка
раскатана специально к его приходу, а не подарена какими-нибудь шефами и
потому ее не жаль топтать круглогодично, подарят еще? Во-вторых, свекла -
это не навечно, ее можно убирать долго, ее можно вообще не убрать и
погноить, но рано или поздно наступит день и час, когда с уборочной
кампанией будет покончено. Всякое бывало, но никто еще не заставлял никого
дергать свеклу в сорокаградусные морозы, какими славилась зима в Энске.
Следовательно, заветный отдел неминуемо вернется с полей за рабочие столы,
и уж тогда-то Рагозин осчастливит их своим опусом. А в-третьих...
Что там будет в-третьих, Рагозин додумать не успел, ибо за черной
дверью послышались шаги, в замке провернулся ключ, и сезам отворился. На
пороге стояла очень худая, изможденная девушка в бежевом свитере и
затертых джинсах, на ее измученном лице криво сидели толстенные очки, а в
руке пребывала грязная пересохшая джезва. Некоторое время автор и редактор
молча смотрели друг на дружку. Потом девушка переместила взгляд на
рагозинскую авоську, отягощенную двумя экземплярами романа, а Рагозин в
свою очередь заглянул поверх ее головы в комнату. Он сразу понял, что ему
при любых обстоятельствах здесь рады не будут: на стеллажах, на столах, на
подоконниках, на полу - всюду громоздились десятки, сотни, горы картонных
папок. Точно таких же, как и у него в авоське.
- Что у вас? - печально спросила девушка. - Роман, - жалко промямлил
Рагозин.
- "Война и мир"? - осведомилась девушка серьезно. - В четырех книгах?
- В трех, - пробормотал деморализованный Рагозин. - Так, - сказала
девушка и закашлялась.
Пока ее обуревал приступ, пока она содрогалась телом, шмыгала носом,
сморкалась и вытирала слезы, Рагозин думал только о том, что он
законченный негодяй, требующий от человека невозможного. А у нее, может
быть, туберкулез в последней стадии. Ее даже на свеклу не взяли.
- Вы член литкружка? - спросила девушка задушенным голосом.
- Н-н-да...
- Отзыв есть? - Д-д-нет...
- У нас так не положено. Если вы член, то произведение должно быть
обсуждено на литкружке. Впрочем, вы можете пустить все это, - она
крутанула джезвой, повторив ею бесформенные очертания авоськи, -
самотеком. Но тогда придется ждать и ждать. В порядке живой очереди. И к
самотеку у нас несколько особое отношение... Что, станете ждать?
Рагозин совершил жалкое, ничего конкретно не означавшее движение
плечами. Девушка хмыкнула, вернулась в пустую комнату и взяла телефонную
трубку.
- Пал Саныч? - спросила она. - Тут один из ваших воробушков берет нас
приступом...
Рагозин похолодел. Она разговаривала с руководителем кружка,
настоящим, подлинным писателем, человеком, которого Рагозин глубоко и
безусловно уважал. И то, что он сунулся в издательство, минуя Пал Саныча,
сейчас представилось ему не очень-то красивым.
- Как фамилия? - спросила его девушка, не отнимая трубки от уха.
- Рагозин...
- Некто Рагозин, - сказала девушка невидимому Пал Санычу. - Да, да,
полная авоська. В трех книгах... Как, как?.. Ага... ага... Даже вот как? -
она покосилась в сторону помертвевшего Рагозина огромным сквозь многие
диоптрии блекло-зеленым глазом. - Ага... ага... Ясно...
Девушка положила трубку. Постояла, молча разглядывая завалы
манускриптов у стен. С трудом влезла в карман узких джинсов и выгребла
оттуда сплющенную пачку сигарет. Закурила, по-прежнему глядя куда угодно,
только не на Рагозина. Поперхнулась, пережила еще один приступ, не
переставая курить. Рагозин внезапно поймал себя на том, что медленно, по
миллиметрику, пятится прочь.
- Давайте, - вдруг сказала девушка.
- К-как... что... - забормотал Рагозин, но тут же опомнился и спросил
почти с достоинством: - Куда сложить?
- Вот сюда, - девушка сдвинула в сторону нагромождения почему-то
изорванных в клочья книг на одном из столов. - Наутро вернется зав, пусть
решает...
Но что там будет решать отсутствующий зав, осталось загадкой. Рагозин
поспешно вывалил все шесть папок и ударился в паническое бегство. Уже на
улице он остановился и, переведя дух, вдруг отчетливо осознал, что никогда
еще в жизни ему не было так страшно!
Явиться самому, своими ногами, в святая святых каждого пишущего, в
издательство, принести рукопись и препоручить судьбу ее попечению живого
редактора!.. Нет, Рагозин не почитал себя за молокососа в литературе. С
десяток рассказов и миниатюр, что ему в разное время удалось пристроить в
отраслевых газетах и даже в журнале "Советское енотоводство", о чем-то да
свидетельствовали. Но одно дело прийти на почту с тонкой, перегнутой
пополам и заранее запечатанной в большой конверт писулькой, уплатить
сколько положено безразличной женщине в грязном халате за стеклянным
барьером и с глаз долой, из сердца вон. И совсем другое - явиться самому,
своими ногами, и т.д., и т.п.
Но дело было сделано. Рагозин испытал небывалое облегчение. Так,
должно быть, чувствует себя роженица, заслышав крик новорожденного. Он
брел пешком через весь город, сверху его мочил мелкий дождишко, снизу
облизывала раскисшая глина, и все это не имело никакого отношения к тому
миру, в котором он сейчас обитал.
Если снова прибегнуть к акушерским аналогиям, Рагозин внезапно ощутил
под сердцем толчки нарождающегося ребенка. В нем из ничего, из пустоты и
небытия, возникал новый замысел. Вот это и впрямь был хрустальный замок.
Без подделки, без подмены тончайшего, чистейшей воды хрусталя дешевыми
стразами. Он рос в Рагозине по стеночке, по комнатке. Но до завершения
было еще ох как далеко!
Рагозин дошел до своего лучшего друга, и тот оказался дома. Он был не
один, а с любимой женщиной, которая покуда мирилась со статусом очередной
любовницы, но в перспективе с неизбежностью должна была стать очередной же
законной женой... Рагозин сорвал их с постели, но это ничего не меняло, да
и не значило. И друг, и его женщина, оба были рады Рагозину, они приютили
его в своем гнезде, усадили в самое глубокое кресло, напоили чаем с
яблочным пирогом, окружили заботой и лаской... Конечно же, и тут не
обошлось без романа. Даже отсутствующий, погребенный за далекой дверью
черного дерматина, он осенял Рагозина, образуя над ним некую ауру, которая
ощущалась людьми равно близкими и незнакомыми, подвигала их к добру