Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
олову, и, как только
барсук появлялся над ширмой, вместе с ним появлялся и пенек-голова. Барсучок
вальяжно на нем (или на ней) разваливался, отбарабанивал весь свой текст, а
уходя, словно невзначай прихватывал с собой и пенек. Детям нравилось.
На одном из спектаклей случилось непредвиденное - с белочки свалилась
юбка. Белочка, все это знают, особь женского рода и посему была одета в
юбку. Когда вышеуказанная юбка сверзилась с беличьего тела, я воспринял это
однозначно - баба исподнее потеряла. Я (как барсучок) был настолько потрясен
этим бесстыдным стриптизом, что меня отбросило за кулисы, и детишки в зале
могли услышать, как барсук перед своим позорным бегством прошипел
возмущенно: "Что же ты, падла, делаешь?"
Меня выгнали. И я подумал: "А на кой ляд мне сдался этот кукольный?" Тем
более что меня уже все больше привлекала эстрада. Ее мишурный блеск слепил.
"Вот это - мое! - думал я. - Вот это - мое!"
И, в одночасье собравшись, уехал в Москву. В эстрадно-цирковое училище.
Москва убила меня своими размерами, метрополитеном и многочисленными
зданиями университетов им. М. Ломоносова, поскольку каждую многоэтажку со
шпилем я воспринимал как МГУ, так как до этого Москву видел только на
открытках, и что бы на этих открытках ни было изображено, обязательно, в
качестве основного декора, присутствовал корпус Московского университета.
"Этот город так просто не взять!" - подумалось мне.
Училище находилось на небольшой улочке 5-го Ямского поля, и его прохлада
успокаивающе действовала на мое воспаленное воображение. Сдав документы в
учебную часть, я уселся в уголке манежа, с интересом наблюдая, как
репетируют старшекурсники.
- Поступаешь? - послышалось сзади.
Я обернулся. Передо мной стоял невысокий чернявенький московский парниша
с явно не московским шнобелем.
- Ну, поступаю, - ответил я. - А что?
- На эстрадное?
- Ну, на эстрадное.
- Не поступишь! - убежденно сказал носатый парниша, и по тому, как он это
сказал, я понял, что уж в своем зачислении он точно не сомневается.
- А в связи с чем это я должен провалиться? - насторожился я.
- В связи с тем, что конкурс около ста человек на место.
- Угу!
Мне стало весело.
- А ты, значит, не провалишься?
- А я не провалюсь.
- Почему это?
- А потому это, - ответил парниша. - Ну ладно, чао! Встретимся на
экзамене.
- Звать-то тебя как? - крикнул я вдогонку.
- Хазанов, - донеслось из вестибюля, - Гена.
Я позавидовал Гене, потому что во всем его облике была какая-то
непонятная для меня уверенность в себе. Именно эта уверенность и подвела его
на первом туре. Он настолько безукоризненно (правда, на мой взгляд) прочитал
басню, что принимающие экзамен, покачав головой, в один голос произнесли:
- Вы, молодой человек, настолько профессиональны, что путь вам отсюда
один - в Ханты-Мансийскую филармонию. Учить вас, к сожалению, нечему, а там
вы будете в самый раз.
И кто знает, как бы сложилась его судьба, если бы не Юрий Павлович Белов
- худрук училища. Он поправил очки и, посмотрев на абитуриента томным
глазом, не менее томно произнес:
- Э-э-э, что же это мы, уважаемые, э-э-э, так набросились на юношу? Не
будем так, э-э-э, безапелляционны в своих суждениях. На мой неискушенный
взгляд, в нем, безусловно, э-э-э, что-то есть.
Началась учеба. Гена был единственным москвичом на курсе, мама его
замечательно готовила, и по этой причине я, пораскинув мозгами, решил с ним
по-дружиться. Он относился ко мне, как к реликтовому растению, и водил по
своим именитым друзьям, с радостью наблюдая, как я приятно шокирую их
неповоротливостью, неумением вести себя за столом, а главное - манерой
разговаривать. Выражения типа "терпеть ненавижу такую погоду", "у вас в
метре такие страшные толкучки - ногу обратно не оторвать", "отдайте мне вашу
банку с моим вареньем назад - я ее еще не до конца докушал" сыпались из меня
как из рога изобилия и вызывали у них дикий восторг. А сам Гена, стоя в
сторонке, потирал от удовольствия руки и поглядывал на меня, как
Миклухо-Маклай на Туя, привезенного из Новой Гвинеи в Европу специально для
ознакомления с ним научной общественности. Тем не менее Москва делала свое
дело - постоянные походы в театры и на концерты, огромное количество
информации и, конечно, среда обитания потихонечку отшлифовывали меня.
Я смелел, опижонивался и даже позволял себе посылать нескромные взгляды в
сторону высокоэрудированных девочек из крутых компаний, но, увы - стоило
только положить на кого-то глаз, как я тотчас же узнавал, что избранная мною
красавица уже охвачена Хазановым, и при этом не далее как позавчера. Я
терпел. Терпел, во-первых, потому что он был старше меня на год, во-вторых,
умнее и, в-третьих, значительно! Но вот почему терпели педагоги, до сих пор
остается для меня загадкой. Причем некоторые не просто терпели, а еще и
трепетали при этом. Однажды Михаил Иосифович Зильберштейн, доктор
искусствоведения, импозантный седовласый мужчина, преподававший нам
сатирическую литературу, пытаясь уличить его в незнании предмета, коварно
спросил:
- Геночка, милый, вы случайно не помните, когда в России организовался
первый сатирический журнал и как он назывался?
"Милый Геночка" строго глянул на пожилого доктора и отчеканил:
- Фрондерствуете, Михаил Иосифович? И не стыдно вам в ваши-то годы?
Михаил Иосифович побелел и осекся.
В перерыве я завел Гену в туалет и осторожно спросил:
- Хазан, что означает "фрондерствуете"?
- Фрондерствуете, - важно ответил он, - производное от слова "фронда".
Сиречь французская оппозиция времен революции.
- Нашей?
- Ихней.
Так и не поняв, какое отношение имеет "фронда" к Михаилу Иосифовичу, а
Михаил Иосифович к ихней революции, я тем не менее был настолько очарован
дивным звучанием глагола "фрондерствовать", а также эффективностью его
воздействия, что дал себе слово при случае обязательно им воспользоваться.
Срабатывало всегда. Стоило только молвить какому-нибудь зарвавшемуся
скандальному собеседнику: "Фрондерствуете, бога душу мать?", как он
мгновенно затихал, и беседа переходила в спокойное, нежное русло.
Видя некое раболепие по отношению к себе со стороны преподавательского
состава, Геннадий Викторович этим раболепием широко пользовался, наглел и
практически никогда ничего не учил. Готовясь к экзамену по истории театра,
мы сутками просиживали в библиотеках, перечитывая горы пьес и получая при
этом в лучшем случае троечку. Он же, не прочитав ни одной, врывался в
экзаменационную аудиторию с огромной кипой книг и, упираясь в верхнюю
подбородком, перелистывал языком последнюю страничку, бормоча озабоченно
себе под нос: "...Лопе де Вега. Том третий. Корректор Фильчиков, редактор
Перчиков, тираж десять тысяч, цена рубль двадцать", - после чего захлопывал
ее тем же языком и, выдохнув умиротворенно: "Успел все-таки!", вываливал всю
эту груду бесполезной макулатуры перед изумленным экзаменатором. Понятно,
что тот, потрясенный усидчивостью студента, не спрашивал у него ровным
счетом ничего и безропотно ставил пятерик. А по окончании собирал в
аудитории весь курс и, поглаживая руками так и не убранную со стола
хазановскую кучу книг, с умилением говорил нам:
- Вот как надо готовиться!
Уж не знаю, каким образом, но училище мы все-таки закончили. Я был
приглашен в оркестр к Саульскому, а он к Утесову. Все, что он делал, было по
тем временам не просто остро, а очень остро. И если тогдашние власти еще
как-то вынуждены были смиряться с не-обузданностью Райкина, то прощать
аналогичное поведение какому-то неизвестному выпускничку они явно не
собирались. Над ним начали сгущаться тучи. Команда "фас" пошла по всей
стране. Из гастролей он возвращался с ворохом уничтожающих рецензий, из
которых больше всего мне запомнилась одна. Рецензия эта вышла то ли в
пермской газете, то ли в омской и называлась "Халтура вместо пошлости".
Звучно, не правда ли? Его снимали с поездок, концертов, наконец и вовсе
запретили работать. Но видимо, он недаром был награжден петушиным профилем.
Петушистость и задиристость всегда являлись основными чертами его характера.
Прошло всего два года, и его обыденная фамилия стала одним из самых звонких
имен. Что хочется возразить по этому поводу? А ничего! Молодец! Я вовсе не
претендую на достоверность изложенных фактов. Слишком много воды утекло с
тех пор. Может быть, это было не так, может, не совсем так, может, совсем не
так, но мне почему-то кажется, что все это именно так и было.
Но тогда, сидя в прохладном манеже и наблюдая за старшекурсниками, ничего
подобного я и предположить не мог, да и не время было фантазировать о
будущем. Я мысленно готовил себя к вступительным экзаменам.
И вот я стою один на один с приемной комиссией. Стою, как стоял под
Москвой в грозном сорок первом генерал Панфилов. Насмерть. Отступать некуда.
Со стороны это выглядело так. На подиум, подхалимски сутулясь, вышел
журавлеобразный юноша с большой задницей и маленькой змеиной головкой. Ноги
заканчивались лакированными стоптанными шкарами и коричневыми штанами,
сильно стремящимися к лакированным штиблетам, но так и не сумевшими до них
дотянуться. Все оставшееся между коричневыми штанами и черными башмаками
пространство было заполнено отвратительно желтыми носками. А заканчивался
этот со вкусом подобранный ансамбль красной бабочкой на длинной шее. Она
развевалась, как флаг над фашистским рейхстагом, предрекая комиссии скорую
капитуляцию.
- Как вас зовут? - спросили меня.
- Илюфа.
В комиссии недоуменно переглянулись.
- Как-как?
- Илюфа, - скромно ответил я, про себя поражаясь их тупости.
Следует пояснить, что, поскольку первые восемнадцать лет я провел в
Кишиневе, то разговаривал я на какой-то адской смеси молдавского, русского и
одесского. К этому "эсперанто" прибавлялось полное неумение произносить
шипящие и свистящие. Вместо С, З, Ч, Ш, Щ, Ц я разработал индивидуальную
согласную, которая по своим звуковым данным напоминала нечто среднее между
писком чайного свистка и шипением гадюки. Что-то вроде "кхчш". Все это
фонетическое изобилие подкреплялось скороговоркой, что делало мою речь
совершенно невразумительной. Меня понимали только близкие друзья. По
каким-то интонационным оттенкам, мимике и телодвижениям они улавливали
генеральное направление того, что я хотел сказать, а уж дальше полагались на
свою интуицию.
Очевидно, увидев, а тем более услышав меня, экзаменаторы предположили,
что я являюсь посланцем неведомой им доселе страны. Однако, посовещавшись,
пришли к единому мнению, что я таким странным образом заигрываю с ними.
- Значит, Илюфа? - приняли они мою игру.
- Илюфа! - подтвердил я, ничего не подозревая.
- И откуда фе вы приефафи, Илюфа? - раззадоривали они меня.
- Иф Кифинефа, - отвечал я.
- Ну, фто фе, Илюфа иф Кифинефа, пофитайте нам фто-нибудь.
Они явно входили во вкус. "Ну, за-сранцы, держитесь!" - подумал я, а
вслух сказал:
- Фергей Мифалков. Бафня "Жаяч во фмелю".
В переводе на русский это означало: "Сергей Михалков. Басня "Заяц во
хмелю".
Ф жен именин,
А, можеч быч, рокжчения,
Был жаяч приглакхчфен
К ехчву на угохчфеня.
И жаяч наф как сел,
Так, ш мешта не кхчщкодя,
Наштолько окошел,
Фто, отваливхкчишкхч от фтола,
Ш трудом шкажал...
Что именно сказал заяц с трудом, отвалившись от стола, комиссия так и не
узнала. Я внезапно начал изображать пьяного зайца, бессвязно бормоча,
за-икаясь и усиленно подчеркивая опьянение несчастного животного всеми
доступными мне средствами. И когда к скороговорке, шипенью, посвистыванию и
хрюканью прибавилось еще и заячье заикание, комиссия не выдержала и дружно
ушла под стол. Так сказать, всем составом.
Я ничего этого не замечал, я упивался собой.
- Хватит! - донеслось до меня откуда-то снизу. - Прекратите! Прекратите
немедленно!
Это кричал из-под стола серый от конвульсий все тот же Юрий Павлович
Белов.
- Прекратите это истязание! Мы принимаем вас! Только замолчите!
Я был счастлив, но счастье мое длилось недолго. Нина Николаевна, педагог
по сценречи, окунула меня в ушат с холодной водой.
- Дитя винограда! - сказала она. - Если ты не займешься своей дикцией,
через полгода вернешься домой.
Каждый день с утра до вечера я как проклятый выворачивал наизнанку язык,
наговаривая невероятные буквосочетания. И наконец на одном из занятий
отчеканил:
Шты, штэ, шта, што.
Жды, ждэ, жда, ждо.
Сты, стэ, ста, сто.
Зды, здэ, зда, здо.
Шипящие и свистящие звенели, как туго натянутая струна.
- Молодчина! - похвалила меня Н.Н.
- Хфто, правда хорофо? - по привычке спросил я.
И все улыбнулись.
ДЕЙСТВИЕ
Общежитие циркового училища располагалось в Кунцеве, метрах в двухстах от
станции.
Ничто не предвещало того, что Кунцево вскоре станет одним из самых
престижных московских районов.
Это был небольшой уютный поселок, состоящий в основном из небольших
деревянных домов, в центре которого стояла наша общага, где и жило двадцать
молодых, пышущих здоровьем бугаев. Общага была настолько стара, что помнила
еще времена Наполеона. Во всяком случае, как утверждал комендант, первый раз
она горела в 1812 году.
Только не тогда, когда вся Москва была сожжена из патриотических
побуждений, а несколько позже.
Да и причина была более прозаиче-ская, нежели у Кутузова.
Пьяный кучер, используя войну с французами в корыстных целях, поймал в
сенях дворовую девку, чтобы надругаться. А так как в сенях было темно и
надругаться над жертвой в столь нерабочих условиях было несподручно, то он,
подлец, разжег лучину и начал свое бандитское дело. А девка как назло так
разохотилась, что и забыла, дуреха, что ее силой взяли. "Ишшо, - говорит, -
хочу!" А кучеру только того и надо.
Тут-то сени и занялись. Любовнички cначала не заметили. А потом увидели
вроде, а остановиться не могут. Вот ведь народ - видят же, что горят, а не
могут. В общем, оба накрылись.
Каждый раз, рассказывая эту трагиче-скую легенду, комендант заканчивал ее
одними и теми же словами:
- Так что, стервецы, коды увключаити газ, будьти осторожны с огнем! И
сигаретками нечего шмалить на территории - самовозгоримся к едрене-фене!
Так общага и жила! В ожидании самовозгорания. И, хотя ждала она его
еже-дневно, пожар, как оно и бывает, случился неожиданно.
Произошло это 9 Мая. Вся страна с ликованием встречала День Победы, ну и
мы, сирые ее дети, привезя в общагу несколько пудов выпивки и взвод баб,
тоже дружно присоединились к всенародному празднику.
Шухер стоял на всю округу. Танцы-шманцы-обжиманцы, песни под гитару, ор,
рев - в общаге густо запахло развратом. Гуляли истерично, пока некая особа -
по всему видать, серьезная девушка, - деловито посмотрев на часы, не
произнесла:
- Ну-с, как говорится, делу - время, а потехе - час! Пошустрили и будя.
Айда по койкам!
Через несколько минут двухэтажный особнячок погрузился во тьму и,
по-старчески осев, начал недвусмысленно поскрипывать. Лежащая рядом со мной
растекшаяся, как капустный лист по огороду, цирцея после весьма недлительной
фиесты, глядя в бесконечность, нежно проворковала:
- Боже, какой удивительный рассвет, прямо как у Тургенева!
Я, несколько обеспокоенный кратко-стью эротического процесса, не обратил
никакого внимания на вдохновенные слова лирически настроенной партнерши. Но
поэтическое настроение не покидало ее.
- Неужели ты не видишь, какой сегодня багряный рассвет? - продолжала
допытываться она.
"Какой еще на хрен рассвет в два часа ночи?" - подумал я и неохотно
подошел к окну. То, что тургеневская поклонница приняла за восхитительное
явление природы, на самом деле оказалось весело полыхающим флигельком.
- ПОЖА-АР! - завыл я зычным голосом, тут же забыв о неприятном инциденте.
Однако увлеченные любовью цирковые бугаи не отнеслись к моему тревожному
кличу с должным вниманием.
- Да пошел ты... - неслось из комнат.
- Козел!!!
- Кайфоломщик, нашел время хохмить...
- ПОЖА-АР!!! - продолжал завывать я, и бугаи, наконец прочувствовав в
моем кликушестве полное отсутствие юмористических интонаций, повскакав в чем
мать родила, неорганизованным стадом чухнули к выходу. За ними вслед,
попискивая и повизгивая, выпорхнула испуганной стайкой группа полуголых баб.
А выскочив и прикрывшись, кто подушкой, кто полотенчиком, бабы дружно
уселись на скамеечку, всем своим видом показывая, что ждут от нас самых
решительных действий.
Не находись они в эту праздничную ночь рядом - никто бы и пальцем не
пошевелил, но присутствие столь причудливо одетых и к тому же только что
охваченных нами дам настолько возбудило наше бугайское сознание, что мы
готовы были погасить даже луну, а не то что какой-то занюханный домик.
Народ приступил к героическому тушению. Признаюсь, больше никогда в жизни
я не совершал такого количества бессмысленных поступков, как в ту ночь. Да
что там я?
Все мы, в каком-то непостижимом, диком стремлении понравиться беззаботно
сидящим на скамеечке боевым подругам, суетились, колготились, - словом,
делали все, чтобы не только погасить пламя, но и заставить его бушевать еще
пуще.
В жуткой суматохе мы принялись спасать железную, а потому никак не
могущую загореться бочку с песком и доспасались до того, что обрушили
стоящий рядом и уже вовсю полыхающий забор на находившегося подле него
флегматичного, неуклюжего Колю Сорокина. Забор, покрывалом накрыл собой
жирное сорокинское тело, а тот, совсем уже было готовый вовсю заорать:
"Угораю, бляди!" - вдруг вспомнив про девушек, благородно заметил:
- Жарко что-то, плесните там что-нибудь.
Потом все-таки решили вызвать пожарных. Пожарные приехали, развернули
шланг, выцедили из его недр ржавую одинокую каплю, свернули шланг обратно и
со словами: "И куды только эта вода девается, етишкина мать?" - уехали. Так
что дотушивать пожар опять-таки пришлось нам. Через час со стихийным
бедствием было покончено.
Счастливые и довольные, покрытые гарью, мы вновь вошли в погасшее, но еще
пахнувшее жареным общежитие, где и продолжили празднование.
Прочитав докладную коменданта о "героическом поведении студентов" с
прось-бой выдать каждому в качестве поощрения по десять рублей, директор
училища порвал ее.
- Им по червонцу дашь, а они напьются и сожгут общежитие окончательно, -
мудро заметил он и приказал объявить благодарность, кою мы и отметили
выпивкой.
Я прожил в этом памятнике деревянного зодчества около двух лет и сохранил
о нем множество приятных воспоминаний. Например, о том, как мы питались.
С занятий все возвращались поздно, а возвратившись, принимались готовить.
Все, кроме меня. Я обычно так напихивался в обед, что был уверен: к ночи
никак не захочу есть. "Ну, - думал я, садясь за обеденный стол и оглядывая
немыслимое количество тарелок с дешевыми гарнирами, - уж сегодня я
обязательно наемся так, что до завтра хватит". Но вечером, придя в родное
логово, с удивлением обнаруживал у себя чувство голода. Чувство это
усиливалось упоительным запахом жареной картошки, доносящимся со стороны
кухни, - единственным доступным лакомством для его безалаберных обитателей.
Попроситься на халявку мне ка