Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
исступлении боя?! - там, высоко, в пересечении сизо-смоляных наплывов,
сходятся в безмолвной сече призрачные всадники, разбиваясь один о другого
и исчезая в завихрениях снежных смерчей... кони под всадниками бесились, и
мэнгу спрыгивали на снег, еще в прыжке отбрасывая саадаки... прошло время
стрел, начиналась уличная резня, где бесполезен надежный степной лук... и
еще сильней громыхнуло под ногами, но никто не заметил этого; бородатые
простоволосые урусы и чериги с налитыми кровью глазами катались по грязной
жиже, недавно еще бывшей снегом, убивая друг друга руками, потому что у
многих уже сломались клинки... в ярко-красном отблеске промелькнуло перед
Ульджаем оскаленное лицо Тохты, кипчак промчался мимо, не заметив
ноян-у-нояна, с виска у него свисал клок содранной кожи... но Тохта не
чувствовал боли!
Этот день решал для него все; он уже доказал расторопность, и верность,
и умение подчиняться - теперь надлежало подать пример храбрости и тем до
конца дней привязать к себе сотню; вот почему он пошел в бой, встав в цепь
пеших живых, и он не щадил себя ни под стенами, когда рядом свистели
урусские стрелы, ни потом, карабкаясь по гнущейся жерди вверх; бородатое
лицо возникло над ним, и тяжелый меч просвистел над головой, сбив малахай,
а следующий удар поразил того, кто полз за джаун-у-нояном; кошкой
извернувшись, кипчак чудом ушел от лезвия, подставил под него саблю,
ударом снизу вверх, знакомым не каждому, вспорол тулуп уруса, выпустив
кишки из нутра, мимоходом срезал башку безбородому юнцу, кинувшемуся сдуру
наперерез, - и, оттолкнувшись от скользких окровавленных досок настила,
прыгнул в город... и теперь он бежал по проулкам, ведя за собой огрызки
своей сотни, не больше семи черигов, но больше и не нужно было: пусть не
все семь уцелеют в этой резне, но кто-то останется, наверняка не менее
троих, а этого вполне достаточно, чтоб засвидетельствовать перед сотней,
как доблестен ее ноян... и чериги бежали за Тохтой, восхищаясь отвагой
своего нояна; схватка, еще одна! бородатая голова летит вверх, отхваченная
щегольским ударом кривой сабли, и еще один урус глотает снег, ухватившись
за вспоротый живот... смерчи снега туго закручиваются вдоль проулков,
вспыхивая в отсветах и угасая, изредка навстречу черигам бегут свои,
степные, так же, как и они, залитые кровью... в городах, взявших столько
труда и жизней, не берут пленных - такие города умирают навсегда, до
последнего скулящего, будь то человек или зверь; только коней позволяет
щадить Яса, но кони гибнут в пылающих стойлах, вопя почти человеческими
голосами, и коней до боли жалеют чериги, а потому с удвоенной яростью
секут урусское мясо, из-за которого так мучительно гибнут благородные
длинногривые скакуны...
- Урр-рра! - перекатывается в отблесках пожара.
...и урусы, выныривая из снежной кисеи, подсекают зазевавшихся
степняков; им куда лучше известно сплетенье проулков, хоть и невеликое, а
запутанное... прыжок, вскрик - кончено!.. и дальше, дальше, перепрыгивая
через скорченные тела!.. и Борис Микулич, хрипло дыша, утирает взмокший
лоб рукавом, мимолетно вспоминая мягкость домашнего рушника. Воевода не
ранен, хотя вымазан с ног до головы, это чужая кровь, татарская, это тех
поганцев юшка, что пытались взять воеводскую жизнь... куда им, сосункам!..
и единого удара удержать не могут! Хриплое дыхание рвется из груди.
Трудно, ох трудно так-то пахать на старости лет, а что поделать? надо,
пускай и в одиночку. Он остался один, совсем один, старый городовой
воевода, те, кто был рядом, сгинули куда-то - кто пал в схватке, кто,
отстав, затерялся в пуржащих круговертях... и пускай один! так даже лучше
выйдет, никого не надо оборонять, как давешнего паренька, который дрался с
татарином, ничего толком не умея, и погиб бы, не явись из вьюги Борис
Микулич, а после все ж таки погиб, заслонив воеводу от брошенного ножа...
один так один, лишь бы весело было, скалится воевода, стараясь набрать сил
и не думать о том, что творится кругом; не выходит не думать, не бывало
никогда такого, даже в степи половецкой, когда чурки вежи [вежа - степное
стойбище (др.-рус.)] свои защищали; нелюдское нечто в резне, затопившей
проулки, и тьма нелюдская, бесовская... и опять вон татарва бежит
навстречу! - ну и нечего думать, ишь, разленился, старый черт!
Громадным вепрем кидается воевода вперед, и меч, прорубая снежную
кисею, пополам разрезает ближнего поганца... рука второго отлетает прочь,
и степняк бежит искать ее, истошно вопя, а прямое лезвие взметается опять,
но третий татарин ловко уходит от смерти, присев и отпрыгнув... ан -
врешь! не выйдет! воевода посылает дедовский клинок в круговой разгон, и
Тохта, шипя сквозь плотно стиснутые зубы, от бедра до груди просекает
толстый тулуп, наслаждаясь вспышкой мучительной боли в глазах сивобородого
уруса... получай, свинья! тебе не жить, ты ответишь за моих черигов!.. и
Борис Микулич, глядя в оскаленную татарскую харю, вдруг понимает, что не
ранен, а убит, что эти мгновения муки - последние в жизни... впервые его
одолели хитрым ударом... и не удар вовсе виной, просто стар стал я, просто
тяжко уже, невмоготу, и земля дрожит... а татарин скалится, довольный; так
нет же! и, кинувшись вперед, воевода перехватывает запястье, не позволив
добить себя. Меча уже нет, утонул в снежной наверти, да и не поднять, даже
если б был, и плевать! всем тяжелым телом падает Борис Микулич на
поганого, подминая кряжистого степняка под себя... пальцы сами находят
горло, впиваются и давят мертвой хваткой, а перед глазами вспыхивает белый
цветок; больно! больно! боль... - и ничего уже не видит Борис Микулич, а
придушенный Тохта, давясь кровавой пеной, все пыряет и пыряет ножом
обмякшее тело, пробивая дырки в тулупе и не веря еще, что остался жив;
чериги, разбежавшиеся по сторонам, помогают встать, взгляды их полны
восторга, и кипчак сознает, что не стоит проклинать уруса, напротив, его
следовало бы похвалить за то, что сумел наконец до дна напоить черигов
верой в джаун-у-нояна... и, прихрамывая на ушибленную ногу, Тохта снова
ныряет в пургу, ведя за собой черигов, спешит снова сражаться, чтобы
Ульджай после битвы оценил своего кипчака!
...а вокруг полыхало и звенело, и сквозь воронки снега и ветра, мимо
пылающих изб, через груды тел шел Ульджай, повинуясь властной руке отца.
Крепко сжимая ладонь, вел его никому не видимый Саин-бахши, и те, кто
убивал и умирал, не смотрели на ноян-у-нояна; ни о чем не думалось
Ульджаю, ему было спокойно и хорошо, и отцовская рука, спасшая трижды за
день, была надежнее всего на свете, даже коня и лука, без которых нет
степняка... И по вспаханным саблями проулкам вышел Ульджай к странному
месту, куда не докатилась резня.
Одиноко и нетронуто высился перед ним храм урусов, и было вокруг него
пусто и чисто, словно и ветер, и пламя обошли стороной жилище бородатого
бога; тряслась под ногами земля, а оно стояло прямо и нерушимо, и крест
наверху не ходил ходуном, как крыши иных домов. И удивился Ульджай:
взметается над урусским храмом снежный ураган и кидается в бешенстве, но
расшибается вдребезги и оседает на землю мягким нетающим черным пеплом.
- Урр-рра! - глухо долетает из вихря визг Тохты.
Отец отпускает ладонь, слегка подталкивает в спину: иди! - и уходит
прочь, оставляя Ульджая одного перед гранью пепельного ковра. Совсем один
остается ноян-у-ноян, и на миг в сердце впиваются сосущая тоска, и горечь,
и боль, но тут же исчезают; нельзя позволять слабости одержать верх!
...верни справедливости силу, - велел отец; нет, он не бросил меня, он
рядом, он смотрит и верит; я не обману, родной мой, я выполню все, что
угодно тебе...
И Ульджай всего лишь мгновение или два помедлил у края нетающей мглы, а
потом вздохнул полной грудью и понял: пора!
Не колеблясь шагнул на мягкий пепел и сквозь подошвы сапог ощутил, как
он горяч. Кто-то незримый звал, манил за собой, и он шел, уже не слыша,
как вокруг умирает город.
Вот она, впереди - дверь. Совсем уже близко. Пляшут вокруг блики, но
почти не достигают ее; лишь совсем немного света доползает до темных
досок, и никак не различить, за что взяться.
Шаг. Еще шаг.
Сама собой распахнулась укрытая тенью дверь...
И полыхнуло в глаза Ульджаю черным огнем.
СЛОВО О СКРЕЩЕНИИ ПУТЕЙ И КОНЕЧНОЙ СУТИ
...И когда мука заживо разрываемого града перехлестнула наконец край,
сама земля содрогнулась, не стерпев многоголосого смертного крика.
Обезумев от боли, вздыбилась она и зашлась в судороге, корежа пылающие
избы, погребая под грудами крошащихся бревен озверевших людей, не
разбираясь в великом гневе своем, кто виновен, кто нет. Заплескались в
небе истрепанные лохмотья огня, упали на притихшую в страхе чащобу, и
занялись леса. Оглушительно треща, лопались от лютого жара мерзлые вековые
стволы, мчалось без пути разбуженное дымом зверье, и, оскорбленная ударами
молний, пробившими тяжелые пласты льда, пробудилась от зимнего сна
Козька-река, фыркнула возмущенно, качнулась, ломая наледь, и пошла вверх
по косогору, набухая неостановимым валом...
Но уже никогда не узнал о том Феодосий. Совсем один стоял он посреди
неоглядной пустыни, и, когда слеза промыла на время ослепшие очи, лежала
вокруг лишь сплошная каменистая твердь, исчерченная паутиной трещин, и
легчайший мелкий песок шуршал под ногами. Ни звука, ни шороха. Лишь
рассвет, понемногу занимающийся за горизонтом, чуть подкрашивал
неприветливый край в ласковые цвета; голубые и розовые прозрачные тени
плясали у самых ног - а ну-ка, поймай! - и воздух звенел, будто после
грозы; и было все явным чудом, но в сердце не было страха, ибо знал
неведомо откуда: скоро станет понятно...
Повертел головой: куда идти? Пусто повсюду; лишь в той стороне, откуда
рассвет, угадалось нечто: то ли холмики, то ли темные бугорки... и еще,
почудилось, курится над ними легкий, почти незаметный в перескоках теней
дымок...
Туда и держать решил; некуда больше было; решил - и побрел навстречу
рассвету. Поначалу медленно, уберегая ноги от мелких злых камешков,
норовящих укусить изнеженную сандалиями кожу, но вскоре и побыстрей:
ступни все равно тотчас изрезались в кровь, а на боль телесную умел не
обращать внимания, полжизни проведя в волосяной клетке. А боль, поняв это,
помучила, да и отстала, как уставшая попусту брехать дворовая шавка.
Спустя сотню-другую шагов сделались дальние бугорки побольше, и еще
подросли, и вовсе не холмиками песчаными были они, а лодками, неведомо кем
и отчего брошенными среди пустыни. А кругом на жердях провисали обветшалые
сети, красуясь прорехами, и костер почти угасал. Человек же, сидящий у
костерка низко опустив голову, ворошил палочкой притухшие уголья, добывая
из серой золы крохотные синеватые лепестки. Грязная, некогда синяя накидка
грубой шерсти прикрывала плечи и спину, а из-под ветхой рубахи с
обтрепанным разрезом выглядывала мускулистая, почти безволосая грудь.
И не стал он приветствовать подошедшего.
- Идешь? - только и спросил, не подняв лица. - Ну, присядь к костру
моему, погрейся. Хватит тебе тепла, хоть и угасает...
Помолчал; потыкал палочкой в самую середку золы.
- А я вот, понимаешь, не дошел...
И когда поднял наконец сидящий у костра глаза, обомлел Феодосий, ибо
знал этот непередаваемый взгляд. Только там, на суровых греческих образах,
был он исполнен могучей силы и власти, и не было в нем такого всепонимания
и готовности прощать; если же и угадывались, то не так явно, словно
страшились писатели икон передать кистью то, что угадало сердце.
Когда же откинул сидящий у костра ладонью свисающие до плеч сальные
волосы, мелькнуло мгновенно перед глазами: на самом запястье крепкой
короткопалой руки, под ладонью, жуткий рубец от гвоздя, похожий на звезду
и не заживший еще до конца...
- Не тобою ли зван? - прошептал в смятении Феодосий, и в сказанном
прозвучало иное, невысказанное: для чего избран? А тот, у костра, на
невысказанное и ответил, ибо слышал сердцем.
- Сам не ведаю, - прозвучало почти неслышно. - Избранным полагал и
себя, и что ж? Давно иду; сети сгнили совсем, и лодки рассохлись, и рыбари
мои разбрелись кто куда. И нет больше сил не сомневаться...
Выскочил с неба рассветный блик, окружил свалявшиеся волосы золотистым
нимбом и тотчас угас, стертый начисто медленным взмахом покалеченной
мозолистой ладони. И не смел Феодосий вникнуть в смысл негромких слов, ибо
понять и принять означало бы сжечь в бесцветном огне все, во что верил.
Сидящий же у костра словно и это прочел и улыбнулся коротко, на миг
вернув лучик света.
- Вера... да, она сильнее сомнений, но что в ней, коли невмочь дальше
идти?..
Совсем слаб был тот, кто у костра, но, не боясь быть слабым, даже
смирившийся, был силен.
- Но разве сам ты не сила, Спаситель? - вылетело с уст.
- Не возлагай на меня сверх меры, - услышал ответ, - ибо и так сломлен.
Какой я спаситель, если никого не сберег? Путник я, просто путник,
уставший в дороге. А ты, вижу, крепок еще; тебе и идти...
Скрюченными пальцами неловко стянул грубошерстную накидку, помял,
погладил, оглядел сожалеюще и кинул поверх костра, едва не уронив в
уголья.
- Накинь вот, прикройся...
Зябко ежась, собрал на груди рваную рубаху.
- Ну, ступай! А ежели дойдешь, узнай: отчего Он оставил меня?
И умолк. Сгорбился вновь; спутанные космы рассыпались по щекам,
смешались с узкой клочковатой бородкой, и неясное бормотание послышалось
Феодосию, но это уже не с ним говорил отдавший накидку.
И пошел монах лицом к рассвету, обернув дареную тканину вокруг чресел,
не зная пока еще - куда и зачем, чуть скривляя ступни, зашагал по острым
камням, по шершавому песку, а тот, у костра, так и остался сидеть, низко
опустив голову, погруженный в тягостное раздумье...
Расцветал восток заревым туманом, и в мириадах влажных капель все
быстрее скакали тени, торопясь доплясать до восхода; затекал искристый
туман в глубь трещин и курился над ними, сверкая; по-прежнему тихо было
кругом, а холодная твердь понемножку становилась теплее, откликаясь
дыханию невидимого еще солнца...
А в далекой дали, в переливах розоватой хмари, появилось вдруг смутное
пятнышко, и ускорил Феодосий шаг; вот оно совсем еще неразличимо, а вот
приближается, обретает четкость, и словно кричит кто-то там, впереди.
Когда же достиг цели и обрела она очертанья, рассмотрел: лежит на земле
невиданной красоты конь, тонконогий, с нежно изогнутой шеей, с шерстью
теплой рыжевато-золотой масти; не боярский конь, даже не княжеский! самому
кесарю царегородскому такой под стать. Птица-конь! Лежит на боку,
некрасиво растопырив изящные ноги, мутный глаз выкатился из глазницы,
страшно сверкая кровавым яблоком, на бархатных губах - клочья пены, и сами
они изорваны в бахрому удилами. Вскидывает голову конь-птица и кричит
жалобно. А над конем - человек. Широкие, шире татарских шалвар портки на
нем, полосатый халат перетянут кушаком, сабля-полумесяц в простых кожаных
ножнах у левого бока и зеленая повязка на седобородой крючконосой голове.
Тянет человек повод, разрывая вконец измученные губы, заставляет
загнанного подняться, пинает в гневе несчастное диво и хлещет вздымающиеся
бока короткой витой плетью.
- Встань! Встань!
Почуяв чужого, придержал удар, выпрямился, воткнул в Феодосия
исступленно-яростный взор.
- Идешь? - выдохнул как плюнул. - А я вот коня загнал...
Осекся. Двинул кадыком, сглатывая тугой комок.
- Хороший был конь. Да не донес...
Пнул с размаху ногой прямо в белое брюхо.
- Х-хэк!
Всхрапнул конь-птица, дернул ногами, расплескав по тверди волну
шелковой гривы; жуткий, в багровых прожилках глаз медленно закатился под
веко.
Был этот человек, бьющий слабого, чем-то невероятно чужд, но в чем-то и
понятен. И не сдержался Феодосий, ощутив великую жалость.
- Не мучь... - попросил. - Пойдем так. Вместе.
- Без коня?!
Непомерное удивление скривило рот того, что с плетью; растерянным
бешенством полыхнуло меж ресниц. Нахмурился. Вновь хэкнул. Качнулся край
зеленой повязки, выпущенный на плечо из-под смятых складок. И взметнулась
в воздухе плеть, злобно хлестнув истерзанный конский бок.
Не о чем было говорить. Никаких сомнений не знал этот человек, и если
положил себе не идти пешком, то ничто уж не могло помочь загнанному чуду.
Слишком силен был опоясанный саблей и безгранично уверен в своем праве
бить. Но в неутихающем, сокрушающем все безумии веры своей был он все же
много бессильнее того, кто сидел у костра...
Что может знать не умеющий усомниться?
- Ступай! - усмехается в ответ мысли Феодосьевой человек, не знающий
сострадания. - И ежели дойдешь, узнай: есть ли кто, кроме Него, и разве я
не пророк Его?
И пошел прочь, не оглядываясь, монах, а сзади неслось, пока не угасло
вдали, обезумевшее: "Встань! Встань!" - и яростный визг плети...
А пунцовый полукруг солнца не спеша вырастал впереди и еще не палил, но
грел сильно и ровно, разгоняя предутреннюю дымку; марево влажного тумана
понемногу сменялось зыбкой дрожью мельчайшей пыли, взбаламученной таянием
росы, и время изменило свой смысл, и мгновения растянулись - сколько ни
шагай, а все рассвет окрест и рассвет, и было так, пока не возник в
трепетном дрожании испарений совсем близко от Феодосия еще один путник.
Появившись внезапно, шел он размеренным шагом, не спеша и не медля, шел
туда, куда и монах, и радость обожгла Феодосия, ибо нашелся наконец не
стоящий на месте.
Еще не видно было лица, только отбрасывал блики начисто выбритый
затылок, и смешно топорщились круглые оттопыренные уши, и маленькие ноги в
простых сандалиях нет-нет да и показывались из-под просторной, ниспадающей
до пят шафранной хламиды... и нечто такое веяло от небольшой коренастой
фигурки, что ускорил шаги Феодосий и почти побежал, торопясь нагнать и
пойти рядом.
- Постой!
Не услышал. Идет как шел, словно даже и не быстро, а никак не
настигнуть.
- Погоди!
Нет, не слышит.
- Погодииии! - Догнал все же; пошел рядом вприпрыжку, стараясь не
отстать.
- Здорово, попутчик!
Нет ответа. Идет себе и идет, углубившись в раздумья. Заскочил Феодосий
вперед, заступив путь, но, так и не видя, словно сквозь него шагнул
круглолицый длиннобровый прохожий; неземной добротою лучилось ясное лицо,
схожее с солнечным блином цветом и выражением, на устах бродила тихая
отрешенная улыбка, а распахнутые настежь глаза глядели вдаль и
одновременно как бы внутрь и не видели ничего.
Долго кричал монах, надрывая глотку, а попутчик шел, напевая
однообразно, углубленный в себя, вроде и рядом, а одновременно и удаляясь,
пока совсем не растаял в прозрачном трепете пляшущей пыли; лишь совсем
уходя, услышал, кажется, что-то и приподнял руку, начертав в искрящемся
мареве непонятный благословляющий знак. И ушел, не сказав ничего, да и что
спрашивать у того, кто идет собственным путем, не нуждаясь в попутчике?..
И долго после той встречи не было никого, целое мгновение, а быть
может, всего только вечность. Лишь когда солнце поднялось ввысь и
утомленное тело запросило отдыха, разлеглась впереди, словно подслушав
просьбу, груда камней, отбросивших густую прохладную тень. И присел
Феодосий, в