Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
идений... а еще - огорчение, и нежелание просыпаться, и
растревоженная дрема...
и беззлобный укор...
В трепете же воздушных потоков словно бы возникали картины, как из
смальты-мозаики, замирали ненадолго и сменялись новыми:
непознаваемо-вечную мглу ощутил Феодосий и тяжкий груз бесконечного
безвременья; желто-багровый внепредельный огонь обжигал неоглядную даль
воды и усыхал, коснувшись ее, но и смиряя жгучим прикосновеньем; бешеный
ветер гнул каменные громады, разбиваясь о них, и утихал, и снова
взметался, раскручивая смерчи вырванной с корнем земли... и все это
истекало из лет неисчислимо давних, незапамятных, и не было в картинках ни
рыжего солнца, ни блестящего снега, ни мерцающего серебра равнодушной
луны...
Последнего шага не сумел сделать Феодосий. Невидимая стена остановила,
не подпустив к камню; была она гладка на ощупь, дышала вроде как живая и
почти поддавалась, но и удерживала до времени...
Понял, будто услышал: скоро уже; жди!
Все отошло. Стерся страх пред татарвой, и обида на воеводскую дурость,
и смятение от великих грехов...
...даже о Велюшке не думалось...
И Феодосий опустился на теплый пол у незримой преграды, подчиняясь
пришедшему пониманию, и забылся, не слыша ничего, не ведая, что творится
за стенами.
А пришел в себя оттого, что осознал: пора!
Не спрашивая, встал. Кто-то незримый подталкивал в спину, указывая
путь. Шел к двери, не глядя на образа, и угодники провожали его
внимательными взглядами, словно благословляя на подвиг.
Вот она, впереди - дверь. Совсем уже близко. Не горят в притворе свечи,
не тлеют лампады; лишь немного света проникло туда, и никак не различить
во мгле щеколду.
Шаг. Еще шаг.
Сама собою распахнулась запертая дверь...
И полыхнуло в глаза Феодосию белым огнем.
СЛОВО О ПРАВЕДНОЙ СИЛЕ, МОНАСТЫРЕ ДУХА И КОРОТКОМ НОЖЕ
...Наступающий день был последним.
Скоро, совсем скоро вспыхнет прощальный костер, освобождая от бремени
тел души павших богатуров, и вместе с угольями, еще до темноты, истлеет
Ульджаева жизнь. Останется только медленный путь по ледяной реке, длинная
- на несколько дней и ночей растянутая смерть. И удавка в стане Бурундая
будет лишь избавленьем...
На него уже и не смотрели как на живого. Слух об отступлении разнесся
быстро, и теперь стражи, послушные, как всегда, старались глядеть мимо, и
даже юркий лекарь-тангут, вливавший снадобье в рот бившемуся в судорогах
отцу, избегал прикосновений; все они были живы и надеялись жить дальше, а
для Ульджая все осталось позади, и живые сторонились его как заразного.
Теперь он, кажется, начал осознавать, что должен чувствовать
опрокинутый наземь стригун-жеребенок, который до последнего мгновенья не
верил в погибель и вдруг, уже ощутив на горле короткий холод ножа,
взбрыкивает и пытается рваться из пут, норовя по-волчьи грызть руки,
прижавшие голову к земле.
Но отчего-то, чувствуя это, он, лежа в сизой полумгле юрты,
прислушиваясь к частому дыханию задремавшего наконец Саин-бахши, думал не
о смерти, а о луне, большой и круглой, висевшей с вечера над станом, пока
гроза и град не спугнули ее. Старики говорят, что это - лаз, ведущий в
края, где кочуют предки. Тогда где-то там далеко, за серебряным пологом -
почему нет? - юрта его матери. Она варит жирную шурпу в казане, она
подбрасывает в костер комки кизяка и - конечно же! - поджидает его, своего
давно потерянного сына. Ждать ей осталось недолго. В тот миг, когда тонкая
тетива с шуршанием ляжет на шею, он переступит серебристый порог и
присядет у материнского очага. Он зачерпнет похлебки из казана, и
раскинется на приготовленном войлоке, и, не глядя вниз, на землю, спросит
ее: отчего же случилось так, что вырос и умер, так и не узнав тепла ее
рук?
И она ответит: потому что - меркит.
Это слово выстонал в бреду Саин-бахши, и память распахнулась, объяснив
все: и смутные картины в неясных снах, и вспышки ярости (кто же не слышал
о буйстве меркитов?), и умение подтянуть, не уча, любую песню (не было в
степи певцов лучше меркитских...); выросший в добрых чужих руках
меркитский щенок, вот ты кто, Ульджай, единственная капелька вылитой без
остатка крови, последний осколок великого народа, ненавистного Потрясателю
Вселенной и вырезанного под корень.
Убить всех! - приказал Чингис, кто же не слышал песен о том?.. всех,
чтоб не осталось мстителей, чтобы забылось преступление... и он был мудр,
как всегда, неповторимый хан, ибо меркиты не прощали обид, вот почему -
всех!.. и поэтому он ушел, избежав мести... и некому было отплатить:
последний росток был слишком мал тогда и не знал ничего о себе, а теперь
он умер заживо... и всех дел в этой жизни осталось у него - довести джауны
назад, в ставку Бурундаю...
- Мер-кэ! - каркнула пролетевшая над юртой ночная птица; по телу
пробежал озноб - Ульджаю показалось, что это дух матери, или братьев, или
кого другого из родни мечется в урусском небе, не находя успокоенья...
Потом он ненадолго забылся; впал в тяжелую дрему измученного человека,
готовую в любой момент прерваться и не дающую облегчения телу. Почти
тотчас открыл глаза, ощутив: что-то не так. И чуть погодя сообразил: в
юрте тихо! Из-под набросанной в углу груды шкур не было слышно привычного,
хрипловатого дыхания старика...
Сонная одурь уберегла от крика. Подумал спокойно, словно о постороннем:
этого следовало ждать. Слишком плох в последние дни был отец, он почти не
приходил в себя, и Ульджай почти смирился с неизбежным. Это оказалось
совсем нелегко: понять, что отца не будет. Думать об этом было даже
труднее, чем о наказании за неудачу. Ведь отец был всегда и, даже
сгорбленный и немощный, оставался всемогущим, умнее и сильней всех людей
на свете. Кому по силам победить черную болезнь? - никому. А отец одолел
ее; он не спал пять ночей, хлопоча над горящим в бреду мальчишкой, - и
даже единственной ямки не осталось на лице Ульджая, когда посрамленная
немочь бежала наконец от мудрого Саин-бахши...
Нет, никак нельзя было представить бездыханного отца.
Быстро светлело. Ранний рассвет втекал в юрту сквозь расшнурованное
тоно [отверстие для дыма в потолке юрты (монг.)], разжижая сумрак.
Надлежало встать, подойти, откинуть шкуры и убедиться. Но - не мог.
Казалось: вот, закрою глаза и подремлю - совсем недолго; а после проснусь,
и все окажется дурным сном; отец не может оставить меня, особенно -
сейчас, когда мое время истекает. Кто же проводит меня в последнюю дорогу,
если не ты, отец?..
До крови закусил губу.
Привстал.
И замер.
Там, над грудою шкур, висело, покачиваясь, темное облако; колыхалось
оно, но не растекалось, будто удерживаясь в дозволенных пределах; только
нити-паутинки все тянулись и тянулись к жаровне, но и они опадали,
остановленные незримой чертой. А рассветные струи пугливо обтекали
дрожащую мглу...
- Не бойся, маленький меркит! - прошелестело в юрте. - Пришло время, и
слуга проклял господина, а младшие подчинились старшим. Ты не умрешь.
- Кто здесь? - прошептал Ульджай.
- Нас много, - был ответ. - Мы хотим добра...
Этот шелест нельзя было постичь; он звучал и не звучал, он шуршал под
черепной костью, без промедления отвечая на невысказанные вопросы. Он не
принадлежал одному, это был шепот великого множества. Но выделяясь среди
чужих, явственней всего слышался голос отца.
И Ульдхай поверил.
Откинув шерстяную накидку, привстал, опираясь на локоть.
- ...слушай, маленький меркит...
"...Некогда было Ничто, и ничего больше. И Он шел сквозь пустоту, не
зная цели, не понимая сути; Он был всемогущ и всезнающ, но как было
проявить мощь? что было знать? - если вокруг было только Ничто... и решил
Он создать Огонь и создал; и пришлась по нраву Ему игра Огня. А чтоб не
скучал в одиночестве Огонь, сотворил Он Воду и велел ей подчиняться Огню,
а Огню приказал заботиться о Воде... а потом целую вечность забавлялся Он,
глядя, как нарушают Огонь и Вода Его заветы..."
Хрустнуло что-то в жаровне, в самой глуби полуугасших, припорошенных
золой угольев; хвостатое дымное пламя подпрыгнуло вверх, обжигая
рассветную дымку; искры рассыпались пригоршней умирающих звездочек и опали
на войлок, тускнея, превращаясь в крупицы серой золы. И перед Ульджаем,
отшатнувшимся от жгучих капель, хлестнувших в лицо, с потрясающей ясностью
возникло вдруг видение: сквозь несотворенную пустоту огромными бесшумными
шагами торопится ниоткуда и никуда Он, содержащий в себе все. Это - сама
вечность, уставшая наконец от безмерного одиночества и решившаяся творить;
вот она зачерпывает комья тьмы, и раскатывает их в лепешки, и придает
очертания, и повелевает жить...
- Слушай!..
"...Создав Детей своих, Он стал Отцом и был справедлив, ибо дозволил им
быть такими, как были; ведь они развлекали Его, но и это наскучило спустя
вечность вечностей, потому что оставались они Его частью, и устал Он
рассматривать себя, одинакового в различных проявленьях. И спросил: отчего
не хотите быть сами собой? разве затем созданы, чтобы бесконечно повторять
Меня?.."
Дикими глазами впился в облачко зыбкой тьмы Ульджай. Не сознанием, не
разумом тем более, но чем-то высшим постигая и видя: у стоп Его мечется в
бессильной ярости Огонь, не умея ответить, и стелется к стопам жалко
журчащая Вода, и Земля, прижавшись к Ветру, дрожит, не смея взглянуть
ввысь... и было все вокруг багряным, как угасающая жизнь, и призрачным,
как надежда. Трепетало пламя, трепетали звонкие потоки, трепетали в ужасе
остроконечные вершины, роняя белые слезы, и казалось, что даже вечность,
точно пес, укушенный бешеным волком, тоже билась и трепетала и почти уже
срывалась в безумный и неостановимый бег - до последнего вздоха, до
отчаянного визга в разорванном сердце...
- ...и, устрашенные, решились Дети ответить Отцу...
"Было: решились они и ответили: можно ли быть собой, если есть Ты?
можем ли не подражать, зная, что ничтожны?.. и упрек был справедлив. Тогда
и сказал Он: пусть так! уйду; все приготовил Я для вас - покажите теперь,
что сможете сами. Но каждый из вас - лишь часть Меня, и чего сможете
достичь? Потому - дам вам основу мира... И, сказав так, взял у Воды каплю,
а у Огня лепесток и смешал с горстью праха Земли, и оживил дыханьем Ветра;
и так дал Детям Своим человека. Дав, удалился и заснул, ибо не желал
больше глядеть на дела Детей, строящих мир, где нет места Ему..."
- Слышишь, меркит?..
"...Спорили поначалу Дети: ведь каждый видел будущий мир по-своему, и
никто не желал уступить; но и одолеть не сумел ни один, и, признав равными
силы свои, сообща принялись строить. В основу же положили справедливость,
ибо нет ничего прочнее ее; сила охраняла слабость и взимала с нее за
охрану, и зверь не убивал сверх нужного для пропитания, и человек был
подобен зверю, не посягая на подобного себе свыше меры. И стал человек
мерилом всего; с дозволения Воды подчинял он потоки, и укрощал пожары с
разрешения Огня, и землю Земли и ветер Ветра обращал на пользу себе
человек, и было это справедливо, и так продолжалось две вечности и еще
половину вечности, пока не пришли Чужие..."
Вздрогнуло, сжалось вдруг черное облачко.
- Слышишь?..
"...Неведомо откуда явились Чужие, и были сперва робки и послушны, и не
обратили внимания на пришельцев Дети Его, а пришельцы тем временем набрали
силу, и смутили человека, и увлекли за собой, оторвав от Детей Его... и
стали отрекаться люди, сперва немногие, после - множества, без веры же
обречены были на гибель Дети Его... и погубили Чужие многих из них, а
прочих разметали по краям созданного ими же мира; и не было в этом
справедливости... Тогда воззвали к Нему: пробудись! но не пожелал Он
проснуться, спал, не ведая, что пошатнулись устои справедливого устройства
и человек ощутил вкус убийства подобных себе без нужды".
- Слышишь, маленький меркит? В последний раз собрались мы, и не
наступит другой. Помоги! Мы разбудим Его, маленький меркит, а ты
попроси...
"...Крепко спит Он и не хочет проснуться; никого не подпускает из
Детей, ибо оскорблен. На зов же человечий - отзовется, ведь человек - не
часть Его, но создание, и в ответе Он за сотворенное... да, непосильное
Детям Его посильно человеку, и не будет иного случая вернуть в мир
справедливость..."
- Попроси Его! - серебристый звон бьет в виски.
- Я?! - не веря, прошептал Ульджай.
Заколебалось облако сильнее, стало шире и прозрачней, а в середине
вовсе растаяла тьма. Вместо облака - бело-желтый пламенный круг в черной
рамке. И в центре его увидел Ульджай отца; мерцая, сидел Саин-бахши,
поджав ноги, и глядел прямо в лицо сыну с нежностью, верой и неизмеримой
тоской.
- Возьми город, Ульджай... Там, в храме урусов, спит часть Его,
способная услышать; обратись - Он будет разбужен, сынок. Пусть придет
вернуть справедливости силу...
Родной голос, самый добрый из всех голосов!
- Я не смогу!
- Ты сможешь, мальчик мой.
- Но почему - я?
- Потому что - меркит, - докатилось до самого сердца.
Одно лишь мгновение не мог осмыслить услышанное Ульджай. И понял: да!
только он, больше никто. Ибо нет под луной народа меркэ, изведен
беспощадно - и это несправедливо! такого не бывало, пока не явились Чужие,
смущая людей, - и разве не порождением Чужих был кровопроливец Чингис,
убивавший ради наслаждения?..
- Да, - кивает Саин-бахши; сияние, исходящее от него, постепенно
бледнеет, уступая место натиску утра. - Я и ты, ты и я, два осколка беды;
неспроста свела нас судьба, для великого дела привела в урусские леса.
Верни справедливости силу, сынок...
Тусклее и тусклее мерцание над ворохом шкур.
Каменеют скулы Ульджая.
- Я мечтал о белой кошме для тебя, - шепот все тише. - Я был глуп, пока
жил. Ради ясного огня и прозрачной воды, ради мертвой родни и живущих
людей ты сделаешь это, Ульджай!
Чуть усилилось желто-белое свечение.
И погасло вмиг.
- Отец!
Одним махом перепрыгнул жаровню ноян. Рыча, разбросал шкуры. Пусто.
Исчез отец. Навсегда исчез, без следа. Только маленький треснутый бубен
запутался в мехах да пригоршня черного праха рассыпалась по войлоку, и
сизый дымок исходит от нее, сразу же и растворяясь в окрепшем утреннем
свете.
А за войлоком шумит проснувшийся табор. Суетятся чериги, перекликаются,
издали летит стук топоров - пленники подравнивают последние бревна, чтобы
красив был погребальный костер. И визжат десятники, поторапливая ленивцев.
Луч солнца, прыгнув сквозь тоно, упал на угли, обесцветив жар.
Погожий будет день. Хороший для отступленья.
"Ты возьмешь город", - сказал отец. Но приказ об уходе дан, и чериги
уже свертывают палатки. Что решено хуралом, не отменить. И что скажут
нояны?
"Верни справедливости силу", - сказал отец. И меркитская кровь кипит в
жилах, взывая: отомсти!.. и разве мщение злым не есть справедливость?.. и
достойно ли верности гнилое семя Чингиса?..
Но что скажут нояны?
Медленная, не освещающая лица улыбка возникает на губах.
Ульджай знает, что следует делать.
Знание возникает само по себе, озарением. Отныне и впредь не нужно ему
ни подсказок, ни советов; единственным советчиком своим будет он сам, ибо
отец ушел навсегда, а больше некому верить.
Хлопок в ладоши.
Откинув полог, у порога замирает кебтэул. За спиной его - яркое синее
небо, прошитое солнечным блеском.
Да, ясный будет день. Наилучший для приступа.
- Джаун-у-нояна Тохту ко мне, - говорит Ульджай.
Хороший чериг - послушный чериг; плох тот ноян, что снисходит к нуждам
сабельного мяса. Но ежели воля нояна совпадает с пожеланием черига - это
вдвойне хорошо.
Ночная гроза погасила беседы у костров. Воины забились в палатки, и
никто не выходил скрасить одиночество караулов; зябко ежась, горбились
стражи у медленно грызущих ветви огней. Духи леса глядели из тьмы и
торжествовали; теперь с этим согласились все, даже уйгуры, слева направо
крестящие грудь, и таумены, пять раз в день кланяющиеся югу. Даже
храбрейшие мэнгу стучали зубами, шепча заклинания, а среди остальных, от
палатки к палатке, ползли шепота, и руки черигов то и дело касались
роговых рукоятей.
Решение ноян-хурала упредило бунт.
А с рассветом Синева подтвердила, что нояны не ошибаются никогда.
Впервые за много дней на небе не было туч, желтый динар солнца сверкал
среди голубых шелков, припекая обнаженные головы, и мороз смягчился, став
почти незаметным. Это было несомненным знамением, и ему надлежало внять...
Вот почему чериги не просто подчинялись приказам, но шевелились вдвое
быстрее обычного. С шутками и смехом убирали палатки, проверяли упряжь,
складывали в сани скатанные войлоки. И даже павшие богатуры, тремя
длинными рядами уложенные вдоль берега, выглядели как-то особенно
торжественно и умиротворенно, словно радовались за уходящих из этих гиблых
мест товарищей.
Те, кто пал, не будут в обиде, неподалеку от них, с края табора, у
самой кромки твердой воды, рос деревянный сруб, заполненный хворостом:
пленные урусы еще с вечера заготовили бревна, и теперь их осталось только
уложить в положенном порядке. Общая радость захватила даже пленных, они
работали споро и согласно, не вынуждая надзирающих применить плети, и
пробегающие мимо чериги награждали урусов одобрительным цоканьем языков.
Впрочем, каждый знал свое место и свой труд, а единственным праздно
сидящим на весь табор был бритоголовый алмыс, уже второй день не отходящий
от саней с телом чжурчжэ-сэчена. Косица на затылке его обвисла, голова
склонилась, и сам он уже не казался таким грозным. Чериги проходили мимо
него не сторонясь. Конечно, он оставался непонятен, но лесные духи много
страшней, а он в эти жуткие дни был вместе с черигами, его видели
плачущим, а можно ли опасаться того, кто не сумел скрыть слезу? Воины
признали алмыса своим, они кивали ему и приветливо улыбались...
Но что было Лю Гану до варваров?
Суть жизни и смысл ее лежали в санях, плотно укутанные в шелк;
закоченевшее тельце было плоским, и холмик под золоченым покрывалом никак
нельзя было связать с Учителем. Но это был он, верней - бренная оболочка
его, иссушенная старостью, а чистая душа удалилась в пределы Яшмовых Струй
и ныне предается размышлениям там, в тени ив, у вечно журчащего источника.
Поэтому и самому Лю немногое осталось завершить под лживым небом
временного мира, в диком краю, где деревья непристойно устремляются ввысь,
а неучтивые жители обросли безобразными мохнатыми бородами...
Лю чуть кивнул, поощряя умную мысль.
Оболочку, покинутую Учителем, несомненно, следует возвратить в стан
варварского князя; там в большом шатре остались свитки, и бесценные
приборы, и - главное! - статуэтка небесной танцовщицы, особо любимая
Наставником Мао; Учитель безмерно дорожил ею, ибо это была первая награда
его за первую в жизни победу. Сам Сын Неба, великий хуанди [хуанди, Сын
Неба - император (кит.)], вручил знак признательности молодому полководцу,
и Наставник любил вспоминать в подробностях о том незабываемом дне, когда
сановники в алых одеждах, и сановники в синих одеждах, и даже принцы крови
в одеяниях желтых рукоплескали ему. Разумеется, все это, а в первую
очередь - статуэтку, необходимо пристойно похоронить вместе с