Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
ки и что скоро за живет он за
первый сорт. Деревня сперва называла эти россказни брехнею, потом, по
намекам Дениски, сообразила, в чем дело, и поверила. Поверил и Серый и стал
заискивать в сыне. Но, ободрав лошадь, получив от целковый Тихона Ильича и
нажив полтинник на шкуре, загордел и загулял: пил два дня, потерял трубку и
лег отлеживаться на печке. Голова болела, покурить было не из чего. Вот он и
стал обдирать на цигарки потолок, который Денис оклеивал газетами и разными
картинками. Обдирал конечно, тайком, но раз таки застал его Дениска за этим
делом. Застал и заорал. Серый с похмелья тоже заорал - и Дениска стащил его
с печки и бил смертным боем до тех пор, покуда не сбежались соседи... Но,
думал Кузьма, не живорез ли и Тихон Ильич, с упорством сумасшедшего
настаивавший на свадьбе Молодой с одним из этих живорезов!
Услыхав об этой свадьбе впервые, Кузьма твердо решил, что не допустит
ее. Какой ужас, какая нелепость! Потом, приходя в себя во время болезни, он
даже радовался этой нелепости. Удивило и поразило его равнодушие Молодой к
нему, больному. "Зверь, дикарь! - думал он и, вспоминая о свадьбе, злобно
прибавлял: - И отлично! Так ей и надо!" Теперь, после болезни, исчезли и
решимость и злоба. Как-то заговорил он с Молодой о намерении Тихона Ильича -
и она спокойно ответила:
- Да что ж, я уж балакала с Тихоном Ильичом об этом деле. Дай бог ему
доброго здоровья, это он хорошо придумал.
- Хорошо? - изумился Кузьма.
Молодая посмотрела на него и покачала головою:
- Да как же не хорошо-то? Чудны вы, ей-богу, Кузьма Ильич! Денег сулит,
свадьбу берет на себя... Опять же не вдовца какого-нибудь придумал, а малого
молодого, без порока... не гнилого, не пьяницу...
- А лодыря, драчуна, дурака набитого, - прибавил Кузьма.
Молодая потупила глаза, помолчала. Вздохнула и, повернувшись, пошла к
двери.
- Да как знаете, - сказала она с дрожью в голосе. - Дело ваше...
Отговаривайте... Бог с вами. Кузьма широко раскрыл глаза и крикнул:
- Стой, да ты с ума сошла! Разве я тебе зла желаю? Молодая обернулась и
остановилась.
- А разве не зла? - горячо и грубо заговорила она, краснея и блестя
глазами. - Куда ж, по-вашему, мне деваться? Век чужие пороги обивать? Чужую
корку глодать? Бездомной побирушкой шататься? Ай вдовца, старика искать?
Мало я слез-то поглотала?
И голос ее сорвался. Она заплакала и вышла. Вечером Кузьма убедил ее,
что он и не думал расстраивать дела, и она наконец поверила, ласково и
застенчиво усмехнулась.
- Ну, спасибо вам, - сказала она тем милым тоном каким говорила с
Иванушкой.
Но и тут на ресницах ее задрожали слезы - и опять развел руками Кузьма.
- А теперь-то ты о чем? - сказал он.
И Молодая тихо ответила:
- Да авось и Дениска не радость...
Кошель привез с почты газету почти за полтора месяца. Дни стояли
темные, туманные, и Кузьма с утра до вечера читал, сидя у окна. И, кончив,
ошеломив себя числом новых "террористических актов" и казней, оцепенел. Косо
неслась белая крупа, падая на черную нищую деревушку, на ухабистые, грязные
дороги, на конский навоз, лед и воду; сумеречный туман скрывал поля...
- Авдотья! - крикнул Кузьма, поднимаясь с места. - Скажи Кошелю -
лошадь в козырьки запречь!
Тихон Ильич был дома. Он сидел за самоваром, в одной ситцевой
косоворотке, смуглый, с белой бородой, с насупленными серыми бровями,
большой и сильный, и заваривал чай.
- А! братуша! - приветливо воскликнул он, не раздвигая бровей. - Вылез
на свет божий? Смотри, не рано ли?
- Уж очень соскучился, брат, - ответил Кузьма, целуясь с ним.
- Ну, а соскучился, давай греться и балакать...
Расспросив друг друга, нет ли новостей, стали молча пить чай, потом
закурили.
- Очень ты похудел, братуша! - сказал Тихон Ильич, затягиваясь и
исподлобья глядя па Кузьму.
- Похудеешь, - ответил Кузьма тихо. - Ты не читаешь газет?
Тихон Ильич усмехнулся.
- Брехню-то эту? Нет, бог милует.
- Сколько казней, если бы ты знал!
- Казней? Поделом... Ты не слыхал, что под Ельцом то было? На хуторе
братьев Быковых?.. Помнишь небось, - картавые-то?.. Сидят эти Быковы, не
хуже нас с тобою, этак вечерком, играют в шашки... Вдруг - что такое? Топот
на крыльце, крик: "Отворяй!" И не успели, братец ты мой, эти самые Быковы
глазом моргнуть - вваливается ихний работник, мужачинка на манер Серого, а
за ним - два архаровца какие-то, золоторотцы, короче сказать... И все с
ломами. Подняли ломы да как заорут: "Руки уверх, мать вашу так!" Быковы,
конечно, перепугались не на живот, а на смерть, вскочили, кричат: "Да что
такое?" А мужичишка свое: уверх да уверх!
И Тихон Ильич сумрачно улыбнулся и, задумавшись, смолк:
- Да договаривай же, - сказал Кузьма.
- Да и договаривать-то нечего... Подняли, конечно, руки и спрашивают:
"Да что вам надо-то?" - "Ветчину подавай! Где ключи у тебя?" - "Да сукин
сын! Тебе ли не знать? Да вот они, на притолке на гвоздике висят..."
- Это с поднятыми-то руками? - перебил Кузьма.
- Конечно, с поднятыми... Ну, да и всыпят им теперь за эти руки!
Удавят, конечно. Они уж в остроге, голубчики...
- Это за ветчину-то удавят?
- Нет, за транду, прости ты, господи, мое согрешение, - полусердито,
полушутливо отозвался Тихон Ильич. - Будет тебе, ей-богу, ерепениться-то,
Балашкина из себя корчить! Пора бросать...
Кузьма потеребил свою серенькую бородку. Измученное, худое лицо его,
скорбные глаза, косо поднятая левая бровь отражались в зеркале, и, поглядев
на себя, он тихо согласился:
- Ерепениться-то? Верно, что пора... давно пора...
И Тихон Ильич перевел разговор на дела. Видимо, он и задумался-то
давеча, среди рассказа, только потому, что вспомнил что-то гораздо более
важное, чем казни, - какое-то дело.
- Вот я уж сказал Дениске, чтобы он как ни можно скорее кончал эту
музыку, - твердо, четко и строго заговорил он, из горсти подсыпая в чайник
чаю. - И прошу тебя, братуша, - прими ты участие в ней, в музыке-то этой.
Мне, понимаешь, неловко. А после того перебирайся сюда. Гарао, братуша,
будет! Раз мы уж порешили раскассировать все вдребезги, сидеть тебе там без
толку нечего, только расходы двойные. И, переехавши, запрягайся со мной
рядом. Свалим с плеч обузу, доберемся, бог даст, до города, - за ссыпку
примемся. Тут, в этой яруге, не развернешься. Отрясем от ног прах ее, - и
хоть в тартарары провались она. Не погибать же в ней! У меня, имей в вида -
сказал он, сдвигая брови, протягивая руки и стискивал кулаки, - у меня еще
не вывернешься, мне еще рано, на печи-то лежать! Черту рога сломлю!
Кузьма слушал, почти со страхом глядя в его остановившиеся, сумасшедшие
глаза, в его косивший рот, хищно чеканивший слова, - слушал и молчал. Потом
спросил:
- Брат, скажи ты мне за ради Христа, какая у тебя корысть в этой
свадьбе? Не пойму, бог свидетель, не пойму. Дениску твоего я прямо видеть не
Могу. Этот новенький типик, новая Русь, почище всех старых будет. Ты не
смотри, что он стыдлив, сентиментален и дурачком прикидывается, - это такое
циничное животное! Рассказывает про меня, что я с Молодой живу...
- Ну, уж ты ни в чем меры не знаешь, - нахмуриваясь, перебил Тихон
Ильич. - Сам же долбишь: несчастный народ, несчастный народ! А теперь -
животное!
- Да, долблю и буду долбить! - горячо подхватил Кузьма. - Но у меня ум
за разум зашел! Ничего теперь не понимаю: не то несчастный, не то... Да ты
послушай: ведь ты же сам его, Дениску-то, ненавидишь! Вы оба ненавидите друг
друга! Он про тебя иначе и не говорит, как "живорез, в холку народу въелся",
а ты _его_ живорезом ругаешь! Он нагло хвастается на деревне, что теперь он
- кум королю...
- Да знаю я! - опять перебил Тихон Ильич.
- А про Молодую он, знаешь, что говорит? - продолжал Кузьма, не слушая.
- У нее, понимаешь, такой нежный, белый цвет лица, а он, животное, знаешь,
что говорит? "Чисто кафельная, сволочь!" Да наконец пойми ты одно: ведь он
не будет жить в деревне, его, бродягу, теперь арканом в деревне не удержишь.
Какой он хозяин, какой семьянин? Вчера, слышу, идет по деревне и поет
блядским голоском: "Прикрасна, как андел небесный, как деман коварна и
зла..."
- Знаю! - крикнул Тихон Ильич. - Не будет жить в деревне, ни за что не
будет! Ну, и черт с ним! А что он не хозяин, так и мы с тобой хоррши
хозяева! Я, помню, об деле тебе говорю, - в трактире-то, помнишь? - а ты
перепела слушаешь... Да дальше-то, дальше-то что?
- Как что? И при чем тут перепел? - спросил Кузьма. Тихон Ильич
побарабанил пальцами по столу и строго, раздельно отчеканил:
- Имей в виду: воду толочь - вода будет. Слово мое есть свято во веки
веков. Раз я сказал - сделаю. За грех мой не свечку поставлю, а сотворю
благое. Хоть и лепту одну подам, да за лепту эту попомнит мне господь.
Кузьма вскочил с места.
- Господь, господь! - воскликнул он фальцетом, - Какой там господь у
нас! Какой господь может быть у Деийски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у
тебя, у меня?
- Постой, - строго спросил Тихон Ильич. - У какого такого Акимки?
- Я вон околевал лежал, - продолжал Кузьма, не слушая, - много я о нем
думал-то? Одно думал: ничего о нем не знаю и думать не умею! - крикнул
Кузьма. - Не научен!
И, оглядываясь бегающими страдальческими глазами, застегиваясь и
расстегиваясь, прошел по комнате и остановился перед самым лицом Тихона
Ильича.
- Запомни, брат, - сказал он, и скулы его покраснели. - Запомни: наша с
тобой песня спета. И никакие свечи нас с тобой не спасут. Слышишь? Мы -
дурновцы!
И, не находя слов от волнения, смолк. Но Тихон Ильич уже опять думал
что-то свое и внезапно согласился.
- Верно. Ни к черту не годный народ! Ты подумай только...
И оживился, увлеченный новой мыслью:
- Ты подумай только: пашут целую тысячу лет, да что я - больше! - а
пахать путем - то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не
умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда
косить! "Как люди, так и мы", - только и всего. Заметь! - строго крикнул он,
сдвигая брови, как когда-то кричал на него Кузьма. - "Как люди, так и мы!"
Хлеба ни единая баба не умеет спечь, - верхняя корка вся к черту
отваливается, а под коркой - кислая вода!
И Кузьма опешил. Мысли его спутались.
"Он рехнулся!" - подумал он, бессмысленными глазами следя за братом,
зажигавшим лампу.
А Тихон Ильич, не давая ему опомниться, с азартом продолжал:
- Народ! Сквернословы, лентяи, лгуны, да такие бесстыжие, что ни единая
душа друг другу не верит! Заметь, - заорал он, не видя, что зажженный фитиль
полыхает и чуть не до потолка бьет копотью, - не нам, а друг другу! И все
они такие, все! - закричал он плачущим голосом и с трестом надел стекло на
лампу.
За окнами посинело. На лужи и сугробы летел молодой белый снег. Кузьма
смотрел на него и молчал. Разговор принял такой неожиданный оборот, что даже
горячность Кузьмы пропала. Не зная, что сказать, не решаясь взглянуть в
бешеные глаза брата, он стал свертывать папиросу.
"Рехнулся, - думал он безнадежно. - Да туда и дорога. Все равно!"
Закурил, стал успокаиваться и Тихон Ильич. Сел и, глядя на огонь лампы,
тихо забормотал:
- А ты - "Дениска"... Слышал, что Макар Иванович-то, странник-то,
наделал? Поймали, с дружком со своим, бабу на дороге, оттащили в караулку в
Ключиках - и четыре дня ходили насиловали ее... поочередно... Ну, теперь в
остроге...
- Тихон Ильич, - ласково сказал Кузьма, - что ты городишь? К чему? Ты
нездоров, должно быть. Перескакиваешь с одного на другое, сейчас одно
утверждаешь, а через минуту другое... Пьешь ты, что ли, много?
Тихон Ильич промолчал. Он только махнул рукою, и в глазах его,
устремленных на огонь, задрожали слезы.
- Пьешь? - тихо повторил Кузьма.
- Пью, - тихо ответил Тихон Ильич. - Да запьешь! Ты думаешь, легко мне
досталась эта клетка-то золотая? Думаешь, легко было кобелем цепным всю
жизнь прожить, да еще со старухою? Ни к кому у меня, братуша, жалости не
было... Ну, да и меня не много жалели! Ты думаешь, я не знаю, как меня
ненавидят-то? Ты думаешь, не убили бы меня на смерть лютую, кабы попала им,
мужичкам-то этим, шлея под хвост, как следует, - кабы повезло им в этой
революции-то? Погоди, погоди, - будет дело, будет! Зарезали мы их!
- А за ветчину - давить? - спросил Кузьма.
- Ну уж и давить, - отозвался Тихон Ильич страдальчески. - Это ведь я
так, к слову пришлось...
- Да ведь удавят!
- А это - не наше дело. Им отвечать всевышнему. И, сдвинув брови,
задумался, закрыл глаза.
- Ах! - сокрушенно сказал он с глубоким вздохом. - Ах, брат ты мой
милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом его! Читаю я вот по вечерам
требник - и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно
было слова такие сладкие придумать! Да вот, постой...
И он быстро поднялся, достал: из-за зеркала толстую книжку в церковном
переплете, дрожащими руками надел очки и со слезами в голосе, торопливо, как
бы боясь, что его прервут, стал читать:
- Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду в гробех лежащую по
образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безгласну, не имущую
вида...
- Воистину суета человеческая, житие же - сень и соние. Ибо всуе
мятется всяк земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во
гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищий...
- Царие и нищий! - восторженно-грустно повторил Тихон Ильич и закачал
головою. - Пропала жизнь, братуша! Была у меня, понимаешь, стряпуха немая,
подарил я ей, дуре, платок заграничный, _она взяла да и истаскала его
наизнанку_... Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко налицо по будням
носить, - праздника, мол, дождусь, - а пришел праздник - лохмотья одни
остались... Так вот и я... _с жизнью-то своей_. Истинно так!
Возвращаясь в Дурновку, Кузьма чувствовал только одно - тупую тоску. В
тупой тоске прошли и все последние дни его в Дурновке.
Шел снег эти дни, а снегу только и ждали в дворе Серого, чтобы дорога
поправилась к свадьбе.
Двенадцатого февраля, перед вечером, в сумраке холодной прихожей
произошел негромкий разговор: У печки стояла Молодая, надвинув на лоб желтый
с черным горошком платок, глядя: на свои лапти. У дверей - коротконогий
Дениска, без шапки, в тяжелой, с обвислыми плечами поддевке. Он тоже смотрел
вниз, на полусапожки с подковками, которые вертел в руках. Полусапожки
принадлежали Молодой. Дениска починил их и пришел получить пятак за работу.
- Да у меня нету, - говорила Молодая. - А Кузьма Ильич, никак, заснул.
Ты подожди до завтра-то.
- Мне, был, ждать-то нельзя, - певуче и задумчиво ответил Дениска,
ковыряя ногтем подковку.
- Ну, как же теперь быть?
Дениска подумал, вздохнул и, тряхнув своими густыми волосами, вдруг
поднял голову.
- Ну, что ж языком даром трепать, - громко и решительно сказал он, не
глядя на Молодую и пересиливая застенчивость. - Говорил с тобой Тихон Ильич?
- Говорил, - ответила Молодая. - Надоел даже.
- Так я приду сейчас с отцом. Все равно ему, Кузьме-то Ильичу, вставать
сейчас, чай пить...
Молодая подумала.
- Дело твое...
Дениска поставил полусапожки на подоконник и, не напоминая больше о
деньгах, ушел. А через полчаса на крыльце послышался стук обиваемых от снега
лаптей: Дениска вернулся с Серым - и Серый был зачем-то подпоясан по
чекменю, по кострецам красной подпояской. Кузьма вышел к ним, Дениска и
Серый долго крестились в темный угол, потом тряхнули волосами и подняли
лица.
- Сват, не сват, а добрый человек! - не спеша начал Серый
необычно-развязным и ладным тоном. - Тебе нареченную дочь отдавать, мне сына
женить. По доброму согласию, на ихнее счастье давай речь промеж себя
держать.
И степенно, низко поклонился.
Сдерживая болезненную улыбку, Кузьма велел кликнуть Молодую.
- Беги, ищи, - шепотом, как в церкви, приказал Серый Дениске.
- Да я тут, - сказала Молодая, выходя из-за двери, от печки, и
поклонилась Серому.
Наступило молчание. Самовар, стоявший на полу и красневший в темноте
решеткой, кипел и клокотал. Лиц не было видно.
- Ну, как же, дочка, решай, - усмехаясь, сказал Кузьма.
Молодая подумала.
- Я малого не корю...
- А ты, Денис?
Дениска тоже помолчал.
- Что ж, жениться все равно когда-нибудь надо... Может, бог даст,
ничего.
И сваты поздравили друг друга с начатием дела. Самовар унесли в
людскую. Однодворка, раньше всех узнавшая новость и прибежавшая с Мыса,
зажгла в людской лампочку, послала Кошеля за водкой и подсолнухами, посадила
невесту с женихом под икону, налила им чаю, сама села рядом с Серым и, чтобы
нарушить неловкость, высока и резко запела, поглядывая на Дениску, на его
землистое лицо и большие ресницы:
Как у нас да по садику,
Зеленом виноградину,
Ходил, гулял молодец,
Пригож, бел-белешенен...
На другой день всякий, кто слышал от Серого об этом пире, ухмылялся и
советовал: "Ты бы хоть немножко-то помог молодым!" То же сказал Кошель:
"Дело их молодое, молодым помогать надо". Серый молча ушел домой и принес
Молодой, которая гладила в прихожей, два чугунчнка и моток черных ниток.
- Вот, невестушка, - сказал он смущенно, - на, свекровь прислала.
Может, на что годится... Нету ведь ничего, - кабы было что, из рубахи
выскочил бы...
Молодая поклонилась и поблагодарила. Она гладила гардину, присланную
Тихоном Ильичом "заместо фаты", и глаза ее были влажны и красны. Серый хотел
утешить, сказать, что и ему "не мед", но помялся, вздохнул и, поставив
чугунки на подоконник, вышел.
- Нитки-то я в чугунчик положил, - пробормотал он.
- Спасибо, батюшка, - еще раз поблагодарила Молодая тем ласковым и
особенным тоном, каким говорила только с Иванушкой, и как только вышел
Серый, неожиданно улыбнулась слабой насмешливой улыбкой и запела: "Как у нас
да по садику..."
Кузьма высунулся из зала и строго посмотрел на нее поверх пенсне. Она
смолкла.
- Слушай, - сказал Кузьма. - Может, кинуть всю эту историю?
- Теперь поздно, - негромко ответила Молодая. - Уж и так сраму не
оберешься... Ай не знают все, на чьи деньги пировать-то будем? Да и расход
уж начали...
Кузьма пожал плечами. Правда, вместе с гардиной Тихон Ильич прислал
двадцать пять рублей, мешок крупичатой муки, пшена и худую свинью... Но не
пропадать же из-за того, что свинью эту зарезали!
- Ох, - сказал Кузьма, - измучили вы меня! "Срам, расход"... Да ай ты
дешевле свиньи?
- Дешевле не дешевле, - мертвых с погоста не носят, - просто и твердо
ответила Молодая и, вздохнув, аккуратно сложила выглаженную, теплую гардину.
- Обедать-то сейчас будете?
Лицо ее стало спокойно. "Ну, шабаш, - тут пива не сваришь!" - подумал
Кузьма и сказал:
- Ну, как знаешь, как знаешь...
Пообедав, он курил и смотрел в окно. Темнело. В людской, он знал, уже
спекли ржаную витушку - "ряженый пирог". Готовились варить два чугуна
студня, чугун лапши, чугун щей, чугун каши - все с убоиной. И Серый хлопотал
на снежном бугре между амбарами и сар