▌ыхъЄЁюээр  сшсышюЄхър
┴шсышюЄхър .юЁу.єр
╧юшёъ яю ёрщЄє
╒єфюцхёЄтхээр  ышЄхЁрЄєЁр
   ╩ырёёшър
      ┴єыуръют ╠.└.. ╟рьхЄъш ■эюую тЁрўр -
╤ЄЁрэшЎ√: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
и. Фельдшер тотчас же вернулся и сказал: - Соглашаются! Внутри у меня все окаменело, но выговорил я ясно: - Стерилизуйте немедленно нож, ножницы, крючки, зонд! Через минуту я перебежал двор, где, как бес, летала и шаркала метель, прибежал к себе и, считал минуты, ухватился за книгу, перелистал ее, нашел рисунок, изображающий трахеотомию. На нем все было ясно и просто: горло раскрыто, нож вонзен в дыхательное горло. Я стал читать текст, но ничего не понимал, слова как-то прыгали в глазах. Я никогда не видел, как делают трахеотомиию. "Э, теперь уж поздно", - подумал я, взглянул с тоской на синий цвет, на яркий рисунок, почувствовал, что свалилось на меня трудное, страшное дело, и вернулся, не заметив вьюги, в больницу. В приемной тень с круглыми юбками прилипла ко мне, и голос заныл: - Батюшка, как же так, горло девчонке резать? Да разве же это мыслимо? Она, глупая баба, согласилась. А моего согласия нету, нету. Каплями согласна лечить, а горло резать не дам. - Бабку эту вон! - закричал я и в запальчивости добавил: - Ты сама глупая баба! Сама! А та именно умная! И вообще никто тебя не спрашивает! Вон ее! Акушерка цепко обняла бабку и вытолкнула ее из палаты . - Готово! - вдруг сказал фельдшер. Мы вошли в малую операционную, и я, как сквозь завесу, увидал блестящие инструменты, ослепительную лампу, клеенку... В последний раз я вышел к матери, из рук которой девочку еле вырвали. Я услыхал лишь хриплый голос, который говорил: "Мужа нет. Он в городу. Придет, узнает, что я наделала, - убьет меня!" - Убьет, - повторила бабка, глядя на меня в ужасе. - В операционную их не пускать! - приказал я. Мы остались одни в операционной. Персонал, я и Лидка - девочка. Она, голенькая, сидела на столе и беззвучно плакала. Ее повалили на стол, прижали, горло ее вымыли, смазали иодом, и я взял нож> при этом подумал "Что я делаю?" Было очень тихо в операционной. Я взял нож и провел вертикальную черту по пухлому белому горлу. Не выступило ни одной капли крови. Я второй раз провел ножом по белой полоске, которая выступила меж раздавшейся кожей. Опять ни кровинки. Медленно, стараясь вспомнить какие-то рисунки в атласах, я стал при помощи тупого зонда разделять тоненькие ткани. И тогда внизу раны откуда-то хлынула темная кровь и мгновенно залила всю рану и потекла по шее. Фельдшер тампонами стал вытирать ее, но она не унималась. Вспоминая все, что я видел в университете, я пинцетами стал зажимать края раны, но ничего не выходило. Мне стало холодно, и лоб мой намок. Я остро пожалел, зачем пошел на медицинский факультет, зачем попал в эту глушь. В злобном отчаянии я сунул пинцет наобум, куда-то близ раны, зашелкнул его, и кровь тотчас же перестала течь. Рану мы отсосали комками марли, она предстала передо мной чистой и абсолютно непонятной. Никакого дыхательного горла нигде не было. Ни на какой рисунок не походила моя рана. Еще прошло минуты две-три, во время которых я совершенно механически и бестолково ковырял в ране то ножом, то зондом, ища дыхательное горло. И к концу второй минуты я отчаялся его найти "Конец, - подумал я, - зачем я это сделал? Ведь мог же я не предлагать операцию, и Лидка спокойно умерла бы у меня в палате, а теперь умрет с разорванным горлом, и никогда, ничем я не докажу, что она все равно умерла бы, что я не мог повредить ей..." Акушерка молча вытерла мой лоб. "Положить нож, сказать: не знаю, что дальше делать", - так подумал я, и мне представились глаза матери. Я снова поднял нож и бессмысленно, глубоко и резко полоснул Лидку. Ткани разъехались, и неожиданно передо мной оказалось дыхательное горло. - Крючки! - сипло бросил я. Фельдшер подал их. Я вонзил один крючок с одной стороны, другой - с другой, и один из них передал фельдшеру. Теперь я видел только одно: сероватые колечки горла. Острый нож я вколол в горло - и обмер. Горло поднялось из раны, фельдшер, как мелькнуло у меня в голове, сошел с ума: он стал вдруг выдирать его вон. Ахнули за спиной у меня обе акушерки. Я поднял глаза и понял, в чем дело: фельдшер, оказывается, стал падать в обморок от духоты и, не выпуская крючка, рвал дыхательное горло "все против меня, судьба, - Подумал я, - теперь уж, несомненно, зарезали мы девочку, - и мысленно строго добавил: - Только дойду домой - и застрелюсь..." Тут старшая акушерка, видимо, очень опытная, как-то хищно рванулась к фельдшеру и перехватила у него крючок, причем сказала, стиснув зубы: - Продолжайте, доктор... Фельдшер со стуком упал, ударился, но мы не глядели на него. Я вколол нож в горло, затем серебряную трубку вложил в него. Она ловко вскользнула, но Лидка осталась недвижимой. Воздух не вошел к ней в горло, как это нужно было. Я глубоко вздохнул и остановился: больше делать мне было нечего. Мне хотелось у кого-то попросить прощенья, покаяться в своем легкомыслии, в том, что я поступил на медицинский факультет. Стояло молчание. Я видел, как Лидка синела. Я хотел уже все бросить и заплакать, как вдруг Лидка дико содрогнулась, фонтаном выкинула дрянные сгустки сквозь трубку, и воздух со свистом вошел к ней в горло, потом девочка задышала и стала реветь. Фельдшер в это мгновение привстал, бледный и потный, тупо и в ужасе поглядел на горло и стал помогать мне его зашивать. Сквозь сон и пелену пота, застилавшую мне глаза, я видел счастливые лица акушерок, и одна из них мне сказала: - Ну и блестяще же вы сделали, доктор, операцию. Я подумал, что она смеется надо мной, и мрачно, исподлобья глянул на нее. Потом распахнулись двери, повеяло свежестью. Лидку вынесли в простыне, и сразу же в дверях показалась мать. Глаза у нее были как у дикого зверя. Она когда я услышал звук ее голоса, пот потек у меня по спине, я только тогда сообразил, что было бы, если бы Лидка умерла на столе. Но голосом очень спокойным я ей ответил: - Будь поспокойнее. Жива. Будет, надеюсь, жива. Только, пока трубку не вынем, ни слова не будет говорить, так не бойтесь. И тут бабка выросла из-под земли и перекрестилась на дверную ручку, на меня, на потолок. Но я уж не рассердился на нее. Повернулся, приказал Лидке впрыснуть камфару и по очереди дежурить возле нее. Затем ушел к себе через двор. Помню, синий свет горел у меня в кабинете, лежал Додерляйн, валялись книги. Я подошел к дивану одетый, лег на него и сейчас же перестал видеть что бы то ни было; заснул и даже снов не видел. Прошел месяц, другой. Много я уже перевидал, и было уже кое-что страшнее Лидкиного горла. Я про него и забыл. Кругом был снег, прием увеличивался с каждым днем. И как-то, в новом уже году, вошла ко мне в приемную женщина и ввела за ручку закутанную, как тумбочка, девчонку. Женщина сияла глазами. Я всмотрелся - узнал. - А, Лидка! Ну, что? - Да хорошо все. Лидке распутали горло. Она дичилась и боялась, но все же мне удалось поднять подбородок и заглянуть. На розовой шее был вертикальный коричневый шрам и два тоненьких поперечных от швов. - Все в порядке, - сказал я, - можете больше не приезжать. - Благодарю вас, доктор, спасибо, - сказала мать, а Лидке велела: - Скажи дяденьке спасибо! Но Лидка не желала мне ничего говорить. Больше я никогда в жизни ее не видел. Я стал забывать ее. А прием мой все возрастал. Вот настал день, когда я принял сто десять человек. Мы начали в девять часов утра и кончили в восемь часов вечера. Я, пошатываясь, снимал халат. Старшая акушерка-фельдшерица сказала мне: - За такой прием благодарите трахеотомию. Вы знаете, что в деревнях говорят? Будто вы больной Лидке вместо ее горла вставили стальное и зашили. Специально ездят в эту деревню глядеть на нее. Вот вам и слава, доктор, поздравляю. - Так и живет со стальным? - осведомился я. - Так и живет. Ну, а вы доктор, молодец. И хладнокровно как делаете, прелесть! - М-да... я, знаете ли, никогда не волнуюсь, - сказал я неизвестно зачем, но почувствовал, что от усталости даже устыдиться не могу, только глаза отвел в сторону. Попрощался и ушел к себе. Крупный снег шел, все застилало. Фонарь горел, и дом мой был одинок, спокоен и важен. И я, когда шел, хотел одного - спать. Тьма египетская Где же весь мир в день моего рождения? Где электрические фонари Москвы? люди? Небо? За окошками нет ничего! Тьма... Мы отрезаны от людей. Первые керосиновые фонари от нас в девяти верстах на станции железной дороги. Мигает там, наверное, фонарик, издыхает от метели. Пройдет в полночь с воем скорый в Москву и даже не остановится - не нужна ему забытая станция, погребенная в буране. Разве что занесет пути. Первые электрические фонари в сорока верстах, в уездном городе. Там сладостная жизнь. Кинематограф есть, магазины. В то время как воет и валит снег на полях, на экране, возможно, плывет тростник, качаются пальмы, мигает тропический остров. Мы же одни. - Тьма египетская, - заметил фельдшер Демьян Лукич, приподняв штору. Выражается он торжественно, но очень метко. Именно египетская. - Прошу еще по рюмочке, - прнгласил я. (Ах, не осуждайте! Ведь врач, фельдшер, две акушерки, ведь мы тоже люди! Мы не видим целыми месяцами никого, кроме сотен больных. Мы работаем, мы погребены в снегу. Неужели же нельзя нам выпить по две рюмки разведенного спирту по рецепту и закусить уездными шпротами в день рождения врача?) - За ваше здоровье, доктор! - прочувственно сказал Демьян Лукич. - Желаем вам привыкнуть у нас! - сказала Анна Николаевна и, чокаясь, поправила парадное свое платье с разводами. Вторая акушерка Пелагея Ивановна чокнулась, хлебнула, сейчас же присела на корточки и кочергой пошевелила в печке. Жаркий блеск метнулся по нашим лицам, в груди теплело от водки. - Я решительно не постигаю, - заговорил я возбужденно и глядя на тучу искр, взметнувшихся под кочергой, - что эта баба сделала с белладонной. Ведь это же кошмар! Улыбки заиграли на лицах фельдшера и акушерок. Дело было вот в чем. Сегодня на утреннем приеме в кабинет ко мне протиснулась румяная бабочка лет тридцати. Она поклонилась акушерскому креслу, стоящему за моей алиной, затем из-за пазухи достала широкогорлый флакон и запела льстиво: - Спасибо вам, гражданин доктор, за капли. Уж так помогли, так помогли!.. Пожалуйте еще баночку. Я взял у нее из рук флакон, глянул на этикетку, и в глазал у меня позеленело. На этикетке было написало размашистым почерком Демьяна Лукича. "Тинцт. Белладонн..." и т.д. "16 декабря 1917 года". Другими словами, вчера я выписал бабочке порядочную порцию белладонны, а сегодня, в день моего рождения, 17 декабря, бабочка приехала с сухим флаконом и с просьбой повторить. - Ты... ты... все приняла вчера? - спросил я диким голосом. - Все, батюшка милый, все, - пела бабочка сдобным голосом, - дай вам бог здоровья за эти капли... полбаночки как приехала, а полбаночки - как спать ложиться. Как рукой сняло... Я прислонился к акушерскому креслу. - Я тебе по скольку капель говорил? - задушенным голосом заговорил я. - Я тебе по пять капель... Что же ты голосом заговорил я - я те6е по пять капель... что же ты делаешь, бабочка? ты ж... я ж... - Ей-богу, приняла! - гаворила баба, думая, что я не доверяю ей, будто она лечилась моей белладонной. Я охватил руками румяные щеки и стал всматриваться в зрачки. Но зрачки были как зрачки. Довольно красивые, совершенно нормальные. Пульс у бабы был тоже прелестный. Вообще никаких признаков отравления белладонной у бабы не замечалось. - Этого не может быть!.. - заговорил я и завопил: Демьян Лукич! Демьян Лукич в белом халате вынырнул из аптечного коридора. - Полюбуйтесь, Демьян Лукич, что эта красавица сделала! Я ничего не понимаю... Баба испуганно вертела головой, поняв, что в чем-то она провинилась . Демьян Лукич завладел флаконом, понюхал его, повертел в руках и строго молвил: - Ты, милая, врешь. Ты лекарство не принимала! - Ей-бо... - начала баба. - Бабочка, ты нам очков не втирай, - сурово, искривив рот, говорил Демьян Лукич, - мы все досконально понимаем. Сознавайся, кого лечила этими каплями? Баба возвела свои нормальные зрачки на чисто выбеленный потолок и перекрестилась. - Вот чтоб мне... - Брось, брось... - бубнил Демьян Лукич и обратился ко мне: - Они, доктор, ведь как делают. Счездит такая артистка в больницу, выпишут ей лекарство, а она приедет в деревню и всех баб угостит... - Что вы, гражданин фершал... - Брось! - отрез фельдшер - я у вас восьмой год. Знаю. Конечно, раскапала весь флакончик по всем дворам, продолжал он мне. - Еще этих капелек дайте, - умильно попросила баба. - Ну, нет, бабочка, - ответил я и вытер пот со лба, этими каплями больше тебе лечиться не придется. Живот полегчал? - Прямо-таки, ну, рукой сняло!.. - Ну, вот и превосходно. Я тебе других выпишу, тоже очень хорошие. И я выписал бабочке валерьянки, и она, разочарованная, уехала . Вот об этом случае мы и толкови у меня в докторской квартире в день моего рождения, когда за окнами висела тяжким занавесом метельная египетская тьма. - Это что, - говорил Демьян Лукич, деликатно прожевывая рыбку в масле, - это что. Мы-то привыкли уже здесь. А вам, дорогой доктор, после университета, после столицы, весьма и весьма придется привыкать. Глушь! - Ах, какая глушь! - как эхо, отозвалась Анна Николаевна. Метель загудела где-то в дымоходах, прошелестела за стеной. Багровый отсвет лег на темный железный лист у печки. Благословение огню, согревающему медперсонал в глуши! - Про вашего предшественника Леопольда Леопольдовича изволили слышать? - заговорил фельдшер и, деликатно угостив папироской Анну Николаевну, закурил сам. - Замечательный доктор был! - восторженно молвила Пелагея Ивановна, блестящими глазами всматриваясь в благостный огонь. Праздничный гребень с фальшивыми камушками вспыхивал и погасал у нее в черных волосах. - Да, личность выдающаяся, - подтвердил фельдшер. Крестьяне его прямо обожали. Подход знал к ним. На операцию ложиться к Липонтию - пожалуйста! Они его вместо Леопольд Леопольдович Липонтий Липонтьевичем звали. Верили ему. Ну, и разговаривать с ними умел. Нуте-с, приезжает к нему как-то приятель его, Федор Косой из Дульцева, на прием. Так и так, говорит, Липонтий Липонтьич, заложило мне грудь, ну, не продохнуть. И, кроме того, как будто в глотке царапает... - Ларингит, - машинально молвил я, привыкнув уже за месяц бешеной гонки к деревенским молниеносным диагнозам. - Совершенно верно. "Ну, - говорит Липонтий, - я тебе дам средство. Будешь ты здоров через два дня. Вот тебе французские горчишники. Один налепишь на спину между крыл, другой - на грудь. Подершь десять минут, сымешь. Марш! Действуй!" Забрал тот горчишники и уехал. Через два дня появляется на приеме. "В чем дело?" - спрашивает Липонтий. А Косой ему: "Да что ж, говорит, Липонтий Липонтьич, не помогают ваши горчишники ничего". "Врешь! - отвечает Липонтий. - Не могут французские горчишники не помочь! Ты их, наверное, не ставил?" "Как же, говорит, не ставил? И сейчас стоит..." и при этом поворачивается спиной, а у него горчишник на тулупе налеплен!.. Я расхохотался, а Пелагея Ивановна захихикала и ожесточенно застучала кочергой по полену. - Воля ваша, это - анекдот, - сказал я, - не может быть! - Анек-дот?! Анекдот? - вперебой воскликнули акушерки. - Нет-с! - ожесточенно воскликнул фельдшер. - У нас, знаете ли, вся жизнь из подобных анекдотов состоит...У нас тут такие вещи... - А сахар?! - воскликнула Анна Николаевна - Расскажите про сахар, Пелагея Ивановна! Пелагея Ивановна прикрыла заслонку и заговорила, потупившись: - Приезжаю я в то же Дульцево к роженице... - Это Дульцево - знаменитое место, - не удержался фельдшер и добавил: - Виноват! продолжайте, коллега! - Ну, понятное дело, исследую, - продолжала коллега Пелагея Ивановна, - чувствую под пишьцами в родовом канале что-то непонятное... то рассыпчатое, то кусочки... Оказывается - сахар-рафннад! - Вот и анекдот! - торжественно заметил Демьян Лукич. - Поз-вольте... ничего не понимаю... - Бабка! - отозвалась Пелагея Ивановна - Знахарка научила. Роды, говорит, у ей трудные. Младенчик не хочет выходить на божий свет. Стало быть, нужно его выманить. Вот они, значит, его на сладкое и выманиви! - Ужас! - сказал я. - Волосы дают жевать роженицам, - сказшиа Анна Николаевна. - Зачем?! - йут их знает. Раза три привозили нам рожениц. Лежит и плюется бедная женщина. Весь рот полон щетины. Примета есть такая, будто роды легче пойдут... Глаза у акушерок засверкали от воспоминаний. Мы долго у огня сидели за чаем, и я слушал как зачарованный. О том, что, когда приходится вести роженицу из деревни к нам в больницу, Пелагея нванна свои сани всегда сзади пускает: не передумали бы по дороге, не вернули бы бабу в руки бабкн. О том, как однажды роженицу при неправильном положении, чтобы младенчик повернулся, кверху ногами к потолку подвешивали. О том, как бабка из Коробова, наслышавщись, что врачи делают прокол плодного пузыря, столовым ножом изрезала всю голову младенцу, так что даже такой знаменитый и ловкий человек, как Липонтий, не мог его спасти, и хорошо, что хоть мать спас. О том... Печку давно закрыли. Гости мои ушли в свой флигель. Я видел, как некоторое время тускловато светилось оконце у Анны Николаевны, потом погасло. Все скрылось. К метели примешался густейший декабрьский вечер, и черная завеса скрыла от меня и небо и землю. Я расхаживал у себя по кабинету, и пол поскрипывал под ногами, и было тепло от голландки-печки, и слышно было, как грызла где-то деловит мышь. "Ну, нет, - раздумывал я - я буду бороться с египетской тьмой ровно столько, сколько судьба продержит меня здесь в глуши. Сахар-рафинад... Скажите пожалуйста!.." В мечтаниях, рождавшихся при свете лампы под зеленым колпаком, возник громадный университетский город, а в нем клиника, а в клинике - громадный зал, изразцовый пол, блестящие краны, белые стерильные простыни, ассистент с остроконечной, очень мудрой, седеющей бородкой... Стук в такие моменты всегда волнует, страшит. Я вздрогнул.. . - Кто там, Аксинья? - спросил я, свешиваясь с балюстрады внутренней лестницы (квартира у врача была в двух этажах: вверху кабинет и спальни, внизу - столовая, еще одна комната - неизвестного назначения и кухня, в которой и помещалась эта Аксинья - кухарка - и муж ее, бессменный сторож больницы). Загремел тяжелый запор, свет лампочки заходил и закачался внизу, повеяло холодом. Потом Аксинья доложила: - Да больной приехал... Я, сказать по правде, обрадовался. Спать мне еще не хотелось, а от мышиной грызни и воспоминаний стшио немного тоскливо, одиноко. Притом больной, значит, не женщина, значит, не самое страшное - не роды. - Ходит он? - Ходит, - зевая, ответила Аксинья. - Ну, пусть идет в кабинет. Лестница долго скрипела. Поднимался кто-то солидный, большого веса человек. Я в это время уже сидел за письменним столом, стараясь, чтобы двадцатичетырехлетняя моя живость не выскакивала по возможности из профессиональной оболочки эскулапа. Правая моя рука лежа на стетоскопе, как на револьвере. В дверь втиснулась фигура в бараньей шубе, валенках. йапка на

╤ЄЁрэшЎ√: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -


┬ёх ъэшуш эр фрээюь ёрщЄх,  ты ■Єё  ёюсёЄтхээюёЄ№■ хую єтрцрхь√ї ртЄюЁют ш яЁхфэрчэрўхэ√ шёъы■ўшЄхы№эю фы  ючэръюьшЄхы№э√ї Ўхыхщ. ╧ЁюёьрЄЁштр  шыш ёърўштр  ъэшує, ┬√ юс чєхЄхё№ т Єхўхэшш ёєЄюъ єфрышЄ№ хх. ┼ёыш т√ цхырхЄх ўЄюс яЁюшчтхфхэшх с√ыю єфрыхэю яш°шЄх рфьшэшЄЁрЄюЁє