Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
да
старались проехать как можно быстрее через этот жуткий скрипучий мост, с
двух сторон которого были дырки размером с кофейную чашку, в которые
стекала дождевая вода и была видна бездна. Именно на этом мосту
предстояло сегодня снимать сцену с Агнес, Феличе и собакой. Режиссер
отговорил Джанкарло убивать ради фильма одну из своих собак. Вместо
этого наш реквизитор запросил ветеринарно-медицинский институт соседнего
города и получил там овчарку, которую как раз должны были усыпить.
Препарированная собака нам не годилась, она выглядела бы слишком
неестественно, а должно было выглядеть так, будто в пропасть бросали
живую. Мы глубоко заморозили мертвую собаку, положили ее в морозильную
камеру и засунули в гараж к Андреа, который присматривал за нашими
машинами. Однажды маленькая дочь Андреа открыла крышку камеры и увидела
там замороженную собаку. Она закричала и долго не могла успокоиться. Для
съемок собаку нужно было слегка оттаять, чтобы она как бы шевелилась,
падая в пропасть, но не слишком сильно, иначе будет пахнуть.
Когда Агнес приехала, реквизитор с ночи занялся на дворе Андреа
оттаиванием и вовремя появился на месте с глубоко замороженным трупом,
чьи лапы могли слегка шевелиться. Никто не хотел приближаться к нам, а
рабочие натянули под перилами моста сетку, чтобы поймать собаку, если
сцену нужно будет переснимать много раз.
Феличе появился на месте съемки с бортовой платформой, на которую
позже положат собаку с завязанной пастью. На нем была свежеотглаженная
рубашка и чистейшие рабочие брюки. Режиссер выругался, и Марье пришлось
красной краской срочно нарисовать на рубашке и брюках пятна крови и все
слегка смочить водой и смять. Агнес явилась в цветастом шелковом платье
и соломенной шляпе, выглядела она чудесно, но нервозно. Она боялась
подойти к мосту и не осмеливалась приблизиться к перилам, откуда было
можно заглянуть в темную, зелено-серую бездну. Она сдержанно подала руку
Феличе и с плотно сжатыми губами ждала начала съемки. В то время как он
вступал на мост, брал собаку на руки и бросал ее в пропасть, она должна
была подъехать на своем автомобиле к мосту, затормозить и призвать
Феличе к ответу. Ирмин перекрыл дорогу, чтобы никакие другие автобусы не
попали в кадр, - началось. После долгих недель дождя наконец вышло
солнце, и оно сияло ярко уже с самого утра. Сначала мы отрепетировали с
Феличе, чтобы он бросил собаку прямо в сетку, откуда ее можно было потом
вытащить. Собака уже начала сильно попахивать, и никто не хотел
прикасаться к ней. Это был большой красивый пес с ухоженным мехом, но
оттого, что его постоянно замораживали и оттаивали, он выглядел
взъерошенным и слегка бесформенным; нам всем было жутко на него
смотреть. Феличе потребовал перчатки, чтобы не прикасаться к нему, но
режиссер сказал, что итальянские крестьяне не носят перчаток, пусть
потерпит, это недолго. Я подумала о других режиссерах, которые в
подобных случаях сказали бы: "Еще чего!" или: "Ты - актер, веди себя как
следует, и баста!" Но он не мог быть таким, он всегда позволял
дискутировать.
И вот мы подошли к эпизоду, когда должна была появиться Агнес. Феличе
засек время, положил собаку на платформу, Кризела подала знак Агнес, та
поехала, затормозила рядом с Феличе, вышла. Первые два раза господин
Торстен посчитал, что автомобили не правильно располагаются перед его
камерой. В третий раз Агнес запоздала, и собака уже лежала в сетке,
когда она наконец подъехала. Потом промашку дал Феличе: собака упала с
его машины так, что каждому было ясно, что она мертвая. Потом прибыл
автобус со школьниками, и его пришлось пропустить. Мы все
разнервничались, Агнес обливалась потом, и гримерша все пудрила и
пудрила ей лоб, шею и нос. Наконец, все вроде бы наладилось, но Агнес
стояла перед Феличе и смотрела на него широко открытыми глазами, не
произнося ни слова, она забыла свой текст, или он застрял у нее в горле.
Феличе выругался, вытер лоб и потребовал перерыв. Реквизитор опять
запаковал собаку в ящик со льдом, Феличе прилег на лужайку, господин
Торстен закурил и перевесился через перила. Нам очень захотелось
толкнуть его - то-то бы повеселились! Режиссер шептался с Агнес, которая
разрыдалась, и Кризела отвернулась и втянула в нос порцию кокаина.
Я решила съесть свою утреннюю булочку, но кусок не лез в горло, а в
это время из пропасти стал подниматься пар, как будто ад разверзся.
После затяжных дождей мокрая земля нагрелась и выбросила обратно в
воздух в виде пара столько воды, сколько успела проглотить. Это
выглядело устрашающе, было душно и тяжело дышать. Феличе жевал травинку
и через узко прищуренные глаза смотрел на Агнес. В его взгляде были гнев
и страсть, он и презирал ее и хотел ее, а она, имевшая большой опыт с
мужчинами, "уже не молодая и не прекрасная", занятая теперь во
второсортных театрах и третьесортных телесериалах, чувствовала это, и
защищалась как могла, и металась между страхом и злостью. Больше всего
мне хотелось подойти к режиссеру и сказать: послушай, ради всего
святого, измени эту сцену, пусть она просто проедет мимо и увидит, как
он бросает собаку в пропасть, но пусть она не выходит, не идет к нему,
это плохо кончится. Но я не сделала этого, потому что не осмеливалась
подойти к Агнес, потому что я всего лишь scriptgirl и не хотела
изображать из себя важную особу. Ах, почему мы не делаем то, что
чувствуем, а это было бы самое правильное, - возможно, потому, что
мгновение, когда это чувствуешь, слишком мимолетно.
Господин Торстен отвернулся и запел: "Leavin' Memphis with a guitar
in his hand and a one-way-ticket to the Promised Land..." , но
когда все посмотрели на него с ужасом - как можно петь в такой момент, -
он прекратил пение, засвистел и встал за свою камеру. Марья пригладила
одежду Феличе, а режиссер крикнул: оставь это, Марья, наконец-то то, что
нужно. Агнес надела соломенную шляпу и пошла к своей машине. Ирмин
перекрыл дорогу, и все началось сначала. Феличе подъехал к месту,
обозначенному на мосту завязанной лентой, остановился, взял собаку и
бросил ее в бездну, или, точнее сказать, на сетку. Агнес поехала,
остановилась, вышла и побежала к Феличе. Ее лицо было полно ненависти,
страха и гнева, она ударила Феличе кулаками в грудь. Он уставился на нее
своими голубыми глазами, внезапно подхватил ее под мышки, высоко поднял
и перегнул через перила. Она повисла над пропастью - это длилось секунду
или вечность, я не знаю сколько, я закрыла глаза. Мертвая тишина
нарушалась только злобными перекатами воды - там, глубоко внизу, - ни
вскрика, никто не подбежал, Феличе просто стоял и держал Агнес над
перилами, и, когда я вновь открыла глаза, они смотрели друг на друга. У
обоих лил пот по лицу, Агнес под гримом стала смертельно бледной, а он
дрожал всем телом. Мною овладел смертельный страх: вдруг он ее не
удержит. В темпе ускоренной съемки режиссер двинулся к ним обоим,
протянул к ним руки, с его губ не слетел ни единый звук, господин
Торстен стоял рядом со своей еще работающей камерой и не шевелился.
Марья зажала рот обеими руками и широко раскрыла глаза, и вот наконец
бесконечно медленно Феличе с Агнес на руках отвернулся от перил и
поставил ее, мягко и осторожно, на мост. Он тяжело дышал, руки его
повисли, а Агнес стояла рядом, прислонив голову к его груди. Режиссер
остановился, и мы не знали, что сейчас произойдет - слезы, крики, крах,
потасовка, все было возможно, но вместо этого Агнес, не говоря ни слова,
пошла к своей машине, отъехала к исходному пункту и стала ждать с
включенным мотором. Феличе вытащил собаку из сетки, бросил ее на тележку
и тоже отъехал к своему исходному пункту на другой стороне моста.
Режиссер растерянно стоял рядом, потом дал знак оператору, и жуткая
сцена еще раз началась сначала. Феличе подъехал, затормозил, вышел и
взял собаку. С другой стороны подъехала Агнес, резко остановилась рядом
с ним, вышла из машины, бросилась к нему, и Феличе, широко
размахнувшись, швырнул вниз отвратительную падаль, полузамерзшую,
полуоттаявшую, она пролетела некоторое время над долиной, как огромная
птица, а потом упала прямо в ущелье, а Агнес в это время кричала, и
буйствовала, и била Феличе, и визжала, и ругалась, и плакала, и
разорвала ему рубашку на клочки. Феличе отшвырнул ее от себя, зажег
сигарету, сел в машину и уехал прочь. Агнес осталась лежать на мосту.
Сцена вышла великолепная, все было снято, и никто не произнес ни
единого слова. Маленький автобус привез актеров обратно в отель,
съемочная группа убрала сетку, кабель, лампы и перегораживающие ленточки
на дороге. Я сидела в машине рядом с Ирмином, Кризелой и режиссером,
никто не разговаривал. Ирмин вел машину как в гололед, так осторожно,
будто только что пережил аварию. В ресторане сидели те, кто был в этот
день свободен от съемок, они играли в карты и захотели было прогорланить
нам привет, но поперхнулись, увидев наши лица. Все тут же разошлись по
своим номерам, и мне не верится, что кто-нибудь спал спокойно в эту
ночь. Внизу еще долго пили и болтали рабочие сцены и реквизиторы,
смаковали, наверно, эту историю каждый на свой лад, все в новых и новых
вариантах, а около трех часов я услышала, что через холл идет,
пошатываясь, художник-постановщик со своими сотрудниками и громко пьяным
голосом цитирует Шекспира: "Что есть жизнь? Сказка, рассказанная
безумцем, бессмысленная и ничего не значащая!" Вот
именно. На следующий день Феличе уехал, его съемочное время закончилось,
он не простился ни с кем. Мы досняли наш фильм до конца в странной,
смутной, напряженной атмосфере. Агнес была тихой, точной, совсем не
блажной, она почти ничего не говорила и сразу после съемок пропадала в
своем номере. Режиссер в последние дни начал пить, и однажды вечером мы
оказались вдвоем в пустом и почти темном ресторане, даже Кризела пошла
спать. Мы скрутили себе по косяку и молча закурили, и вдруг он сказал:
"Знаешь, что я прочитал однажды? Насчет гашиша, перед битвой его курить
нельзя, это расслабляет. Там сказано: "Клинок не поражает цель, потому
что сердце склоняется к нежности". Я давно размышляю над этими словами".
Я затянулась косяком и подумала о Феличе, на лице которого отразилась
такая дикая любовь, когда держал Агнес над пропастью. Ничего не должно
было случиться, ничего и не случилось.
А внизу разлагалась наша замороженная собака.
ЭРИКА
Весь год напролет я работала как сумасшедшая и перед самым Рождеством
почувствовала себя совершенно разбитой, выжженной и опустошенной. Это
был ужасный год, хотя я и заработала много денег. Казалось, я забывала,
что значит жить. Я почти не видела своих друзей и не поехала в отпуск,
обедала на ходу, стоя - мясо по-гречески, салат из зелени, кусок-другой
пиццы, - или же проглатывала дома яичницу из двух яиц прямо со
сковороды, перед телевизором, а в иные дни и вовсе ничего не ела, а
только пила вино, кофе и джин и падала в постель как подкошенная, не
успев просмотреть почту или прослушать автоответчик, без сновидений, без
сил. Я вовсе не обязана была так много работать, но я бросалась на любое
новое задание, чтобы только не думать о смерти отца, о моем разводе, о
болезни, которая вгрызалась в меня и подавала мне недвусмысленные
сигналы, напоминая, что я недолго смогу выдерживать такой темп. За пару
дней до Рождества - я как раз пришла домой в изнеможении от
шестнадцатичасового рабочего дня, прямо в пальто и сапогах упала на
коврик у двери и только отдышалась, как зазвонил телефон. Обычно я
никогда не поднимаю трубку. Я включаю автоответчик и слушаю, кто звонит,
и иной раз меня трясет от ужаса, в какую ловушку я могла бы попасть,
сними я трубку. Но в тот вечер я подняла ее, не задумываясь, это был
рефлекс. Телефон лежал передо мной на полу, и при первом же звонке я
схватила трубку, как если бы это был последний сигнал жизни оттуда,
снаружи. "Да!" - сказала я, и точно так же беззвучно я могла бы сказать:
"На помощь!"
Это был Франц, он звонил мне из Лугано. Когда-то мы с Францем недолго
жили вместе, потом более или менее мирно разошлись, он женился, я вышла
замуж. Со временем мы оба развелись, и теперь он жил в Лугано, а я в
Берлине. Город высасывает из меня последние капли жизни, крепко держит,
и не дает ни дышать, ни двигаться, и своей агрессивностью разъедает
меня, как ржавчина разъедает ослабевший от старости автомобиль. На
каждом углу Берлин манит меня напиться, убить или покончить с собой.
Франц работал в Лугано у одного архитектора, и время от времени мы
писали друг другу глупые открытки. Иногда я встречала его мать, которой
так хотелось, чтобы мы остались вместе, - она медленно угасала, как
многие другие старики. Она немножко рассказывала мне о Франце, но матери
ничего не знают о своих детях, и я узнавала только, что дела у него идут
хорошо, что он много зарабатывает и что она никогда не была в Лугано.
"Алло, Бетти", - сказал Франц в телефон. Он один называет меня Бетти.
Меня зовут Элизабет, но так меня называет только мать. Отец называл меня
Лизой, в школе я звалась Элли, а для мужа была Лили. Иногда я вообще не
помню, как меня зовут, и называю себя своим вторым именем: Вероника.
Только для Франца я была Бетти, и я глубоко вдохнула воздух, стащила с
ног сапоги и сказала: "Ах, Франц".
- Звучит не особенно хорошо, "ах, Франц", - сказал он, - Что-нибудь
случилось?
- Я думаю, что я умерла, - сказала я. - Ущипни меня.
- Для этого ты должна подойти поближе, - сказал Франц. - Собственно,
потому я и звоню.
Я зажмурила глаза и подумала о смешной мансарде, где мы с ним
когда-то жили вместе. Франц делал макеты декораций и в декорациях к
"Дон-Жуану" жили наши хомячки Каин и Авель. Они появлялись на маленьком
балкончике и чистились, для них мы всегда проигрывали на магнитофоне
арию донны Анны в конце второго акта, "or sai chi 1'onore rapire a me
volse" , и в те
времена мы ужасно много пили. Мы, конечно, работали - он над своими
декорациями, я для своей газеты, но мы пили джин, и белое вино, и текилу
в таких количествах, что я и сейчас не понимаю, как мы по утрам вообще
выбирались из постели, кто выносил пустые бутылки и когда мы,
собственно, заботились о кошке. Один из двух хомячков был позднее найден
мертвым в мягком кресле - он заполз в щель между сиденьем и спинкой, - и
мы обнаружили его только тогда, когда он уже начал пахнуть, - это
случилось утром во время завтрака, и нам пришлось хлебнуть джина
спозаранку, несмотря на старое доброе правило: вино - после четырех,
джин - после восьми вечера, а текилу - только после десяти. Что было, то
было, и давно прошло.
- Почему бы тебе не приехать ко мне на Рождество в Лугано? - спросил
Франц.
- Это еще зачем? - сказала я и страшно обрадовалась, но проговорила
по возможности равнодушно:
- Ты что, больше не можешь жить без меня?
- Я прекрасно могу обойтись без тебя, - сказал Франц, - и как же я
буду радоваться, когда ты после Нового года уедешь обратно.
Я никогда не была в Лугано.
- Ну и как там в Лугано, - спросила я, - ужасно?
- Мерзко, - сказал Франц. - Старые дома, а перед ними пальмы, увитые
глициниями, которые цветут такими отвратительными лиловыми цветами,
везде олеандры с их противным запахом и жуткое озеро посреди
омерзительных гор. И они пьют здесь отвратительное вино, достаточно
четырех бутылок этого пойла, чтобы напиться. Так что подумай хорошенько.
- Ты мне обещаешь, что мы будем все время ругаться? - спросила я, и
Франц ответил:
- Слово чести. А ты не должна никому рассказывать, что едешь ко мне,
ведь я могу тебя незаметно придушить, а труп выбросить в озеро. Идет?
- Изумительно, - сказала я, - но не забывай, что я уже мертвая. Я не
верю, что я доберусь до Лугано, я не могу добраться до кухни, Франц.
- Ты полетишь, - сказал Франц, - до Милана, там пересядешь на поезд и
через час будешь в Лугано, я тебя встречу.
- Не встречай меня, - сказала я, - может быть, мне посчастливится, и
самолет упадет, а ты меня прождешь напрасно.
- Хорошая мысль, - сказал Франц. - Я мог бы где-нибудь под Кияссо
положить на рельсы бревно, и твой поезд пойдет под откос, как тебе такая
идея?
- Великолепно, - сказала я и вдруг заплакала, а Франц сухо спросил:
- Самоубийство как способ покончить со скукой?
- Нет, - сказала я, - нервное истощение, я хотела из-за этого
выброситься из окна.
Я подумала о нашей кошке, которая в один прекрасный день упала с
крыши, вот так, а мы-то думали, что это не случится никогда. Она
привыкла гулять по крышам, и с нашего балкончика я часто наблюдала, как
она сидит на солнышке и умывается, высоко, рядом с дымовой трубой, перед
телевизионной антенной, на которой ворковали толстые голуби. Однажды она
поскользнулась, попала в воздушный поток, от неожиданности не смогла
остановиться и рухнула в бездну, пролетев мимо всех выступов и балконов,
все пять этажей. Я увидела ее, неподвижно лежащую внизу, и была не в
состоянии спуститься за ней.
В конце концов вниз побежал Франц и долго не возвращался. Мы больше
никогда не говорили о кошке, и в этот год мы стали чужими друг другу. Мы
просто больше не могли о чем-нибудь говорить всерьез, мы стали
циничными, и ироничными, и нечестными друг с другом, и мы оба страдали
из-за этого, но измениться не могли.
- А ты ведь меня не узнаешь, когда я приеду, - сказала я, - я стала
старая, седая и противная. - Я вздернула нос кверху, встала с пола и
плюхнулась в кресло, чтобы выправить осанку.
- А ты всегда была отвратительной, - ответил Франц, - я только
никогда не говорил тебе об этом. А я ослепительно прекрасен, как всегда.
- Ну, это мы еще посмотрим, - сказала я. - Я приеду в Сочельник, если
еще что-нибудь будет летать.
У меня было такое чувство, что он искренне обрадовался, и я,
возможно, была спасена.
Я закрыла глаза и пролежала в кресле не то полчаса, не то час. Я
слышала шумы в доме, хлопанье дверей, мужской голос, быстрые шаги, а с
улицы поднималось наверх злое брюзжание Берлина, такой непрерывно
нарастающий звук, как бывает перед взрывом котла, - и вдруг я
представила себе Лугано как маленький игрушечный городок с красными
крышами под снегом.
Ранним утром 23 декабря я бросила в дорожную сумку пару пуловеров и
джинсы, очки, всяческую дребедень, немножко белья, туалетные
принадлежности, две пары туфель, старое черное шелковое платье с
потускневшим узором из роз, пару книг, дорожный будильник и забежала в
торговый центр "KaDeWe", чтобы купить Францу подарок - эльзасскую
горчицу. Там есть такой отдел, где продают восемьдесят или сто различных
сортов горчицы, в стаканчиках, тюбиках и глиняных горшочках, - горчицу
острую, сладкую и кисло-сладкую, жидкую и зернистую, светло-желтую и
темно-коричневую, и вся извращенность Запада, все невыносимое
бахвальство надутого, загнившего, лживого города Берлина концентрируется
для меня в непостижимости этого отдела горчиц - мир охвачен пламенем,
идет война, люди голодают и режут друг друга, миллионы спасаются
бегством, и у них уже нет крова, дети умирают на улице, а Берлин
озабочен выбором из ста сортов горчицы