Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
Эльке ХАЙДЕНРАЙХ
КОЛОНИИ ЛЮБВИ
ONLINE БИБЛИОТЕКА http://www.bestlibrary.ru
Анонс
Эльке Хайденрайх - исключительно популярная в современной Германии
писательница, журналистка, телеведущая. Ее юмор заразителен, а темы
вечны - она пишет о встречах и расставаниях, об одиночестве, о
стремлении начать все сначала. В сборник "Колонии любви" вошли девять
ироничных, нежных и печальных историй "о странностях любви".
Издательство "ТЕКСТ" благодарит Немецкий культурный центр им. Гёте в
Москве за помощь в издании этой книги
С6H5(NH2)CH3 - химическое вещество, которое вырабатывает в мозгу
любовный синдром - открытие Майкла Либовица (США)
ЛЮБОВЬ
Моего первого друга звали Ханзи. У него были тонкие каштановые
волосы, большие испуганные глаза мышки-землеройки, и я влюбилась в него,
когда он мне рассказал о своем школьном товарище, который на его глазах
упал с Кельнского собора. Мы сидели в автобусе на последних местах,
возвращаясь с экскурсии для молодых евангелистов. Ханзи схватил меня за
руку и сказал: "Часть класса поднималась на собор, остальные остались
внизу, я тоже. И вдруг он спикировал".
Мы как раз проезжали через Хаген в Зауэрланде. Было шесть часов
вечера, шел дождь, нам исполнилось по четырнадцать лет. Кельнский собор
был мне знаком по почтовым открыткам. Ханзи описывал, как тело падало
вниз, будто темная птица, вращалось в воздухе, переворачивалось, как оно
упало, стукнулось, брызнула кровь, закричали люди. "Кровь попала мне на
штанину", - сказал Ханзи, его рука была холодная, и я поцеловала его
прямо в мышиный рот и подумала, что бы было, если бы моя толстая мать
спрыгнула с Кельнского собора.
Мне стало немножко жутко при этой мысли, но я представила себе этот
мощный спектакль и его волнующие последствия. В то время я бы с
удовольствием отделалась от своей матери. У нее всегда было плохое
настроение и манера мокрым наслюнявленным пальцем тыкать в пятнышки на
моем лице, разглядывать меня, когда я мылась, и разговаривать со мной
так, как будто я дворовая собака: "Быстро, хоп, а теперь немедленно в
свою комнату, не хочу ничего слушать, еще одно слово, Соня, и я тебе
задам". Если бы меня тогда кто-нибудь спросил: "Кем бы ты хотела стать,
Соня?" - я бы ответила: "Сиротой", - и действительно это было мое самое
большое желание. Я прочитала все книги, где речь шла о судьбах сирот, и
отчаянно завидовала им. Конечно, и тут не обходилось без ночных слез и
сердечных мук, но я быстро пришла к выводу, что в дальнейшем едва ли
кому больше везло в жизни, чем этим несчастным в детские годы сироткам.
В большинстве случаев появлялся благородный дядюшка и пресекал
издевательства садисток-монахинь над детьми в сиротских приютах; их
ожидало заманчивое наследство, или у умершей матери, оказывается, была
добрейшая сестра, которая начинала заботиться о брошенном ребенке и
проделывала это столь великолепно, что из сироток, как правило,
вырастали уважаемые добропорядочные члены общества, которые великодушно
прощали своих мучителей.
Но так далеко я бы не зашла. Прощать я не собиралась, и если бы в
день Страшного суда вновь встретилась со своей толстой матерью на
небесах или в аду и она опять начала бы тереть своей слюной мое лицо и
сказала: "Как ты отвратительно выглядишь, Соня", - то я бы отвернулась,
как когда-то Христос от Марии, и сказала: "Что Мне и Тебе, Жено? Еще не
пришел час мой". Моя мать была очень светлой блондинкой, весьма крепкой
и абсолютно здоровой. Мой отец развлекался с молодыми брюнетками, был
спортивен и пил шампанское для улучшения кровообращения. Надежды на
сиротство сводились к нулю.
Другой моей мечтой было умереть. Я часто задерживала дыхание, пока
лицо не становилось синим, но в последнее мгновение все-таки начинала
дышать. Однажды я легла на рельсы и представила, как моя семья, плача,
будет стоять у гроба и наконец поймет, что ребенок тоже человек, но
поезд все не шел, и в конце концов мне стало слишком холодно. Прыжок с
закрытыми глазами с каменной лестницы в подвал стоил мне двух швов на
подбородке, разбитого колена, трех недель в больнице и пары оплеух от
матери, которая в очередной раз убедилась, что ребенок может раз и
навсегда испортить жизнь эмансипированной женщины.
Ханзи рассказывал мне историю о Кельнском соборе еще раз пять или
шесть, потом мне это надоело, и я влюбилась в Рольфхена. Рольфхен был
маленьким, крепеньким, с сияющими голубыми глазами, и от него пахло так
хорошо, что я много позже провела с неким мужчиной одну ночь только
потому, что пахло от него именно так, как от Рольфхена. Тогда мы ничего
не знали о подобных страстях, но я понюхала шею Рольфхена, он поцеловал
меня и сказал: "Ты тоже пахнешь отлично". Это были пробные духи из
аптекарского магазина - "Je reviens" или "Soir de Paris".
Обычно мы с Рольфхеном сидели после обеда в нашей гостиной, потому
что мои родители в это время были еще на работе. Мы слушали радио, пили
ликер "Eckes Edelkirsch" из тонко ограненных рюмок, курили "Muratti
Kabinett" и читали вслух из "Унесенных ветром" то место, где Ретт Батлер
на своих сильных руках несет Скарлетт О'Хара вверх по лестнице. А потом?
Мы были так заняты поисками любви, что мать, возвращаясь по вечерам с
работы, замечала мои предательски красные щеки. Пепельница была вымыта,
рюмки стояли в шкафу, комната проветрена, но она говорила: "Меня ты не
обманешь, Соня, берегись", - и в конце концов поручила фрау Маркович
проследить, кого я ежедневно привожу домой. Фрау Марковиц жила на первом
этаже слева и всегда стояла, прислонившись к дверям своей квартиры,
чтобы ничего не пропустить из того, что случается в доме. Мы дожидались
на черной лестнице, когда начнется приступ кашля у ее мужа и она побежит
к его постели, после этого мы могли быстро проскользнуть мимо ее двери
наверх. Грегор Марковиц заработал на шахте "Елена Амалия" заболевание
легких и умер у себя дома в дурном расположении духа. Он рявкал на свою
жену и бил ее, если она была в пределах досягаемости, чтобы отомстить
всем за все. А она мстила мне, говоря моей матери: "Я думаю, что Соня по
полдня сидит там наверху с каким-то мальчишкой, ведь это нехорошо, не
правда ли? А когда я звоню, они не открывают".
В те времена я привыкла не уклоняться, когда материнская рука
опускалась на меня, я больше не плакала. Я сдерживала слезы и думала:
она за все расплатится. И мечтала о любви. Она должна быть, это было
видно по Ретту Батлеру и Скарлетт О'Хара, да и с Рольфхеном я
чувствовала себя уютно, но была ли это любовь?
Мои друзья сменяли один другого с неуловимой быстротой, и я даже
завела тетрадь со списком тех, с кем целовалась. Я уже дошла до № 36,
потому что целовалась со всеми, кто мне попадался на глаза, - среди них
был сын священника и торговец аптекарскими товарами, служащий в магазине
скобяных изделий на восемнадцать лет старше меня, и француз с разными
глазами - зеленым и карим, с которым я познакомилась на молодежной
турбазе. В Новый год я переписала данные о поцелуях с инициалами
объектов в новый дневник. К сожалению, я не могла записывать имена
полностью, потому что у меня не было запирающегося ящика, а мать все
вынюхивала и читала мой дневник, когда натыкалась на него. Поэтому уже в
феврале я не помнила, кто это был 14 августа под инициалами P.W. - может
быть, торговец губками из Бремена, которого я встретила в кафе-мороженом
"Венеция" и с которым потом пошла смотреть фильм "Токси"? После этого
фильма мне, конечно, захотелось стать негритенком - интересная,
трагическая судьба, которая начинается с непризнания и заканчивается
любовью, - но пытаться стать маленьким негритенком было абсолютно
бесперспективно, тогда уж скорее сиротой, но к этому времени я уже
захотела как можно быстрее стать взрослой, заработать много денег, уйти
из дома, чтобы никогда не возвращаться и, наконец, встретить свою
любовь.
Моя мать всегда говорила: "Да прекрати ты свои идиотские любовные
истории и делай лучше уроки". Любовь, утверждала она, это дерьмо,
гигантский обман, стоит только посмотреть на моего отца.
Увидеть отца мне удавалось весьма редко: его почти никогда не было
дома. Я иногда слышала, как он потихоньку пробирается в квартиру, но я
уже лежала в постели в темной комнате и мечтала о том, как чудесна была
бы жизнь, если бы мне удалось сбежать отсюда. По утрам, когда я
собиралась в школу, обоих родителей уже не было. Отец покидал дом очень
рано, а мать в пальто и шляпе заходила в мою комнату около семи часов,
широко распахивала окна, стаскивала с меня одеяло, засовывала его в
платяной шкаф, включала свет и говорила: "Вон из постели. Семь часов. Я
ухожу". Хлопала дверь, ее уже не было, а я некоторое время еще
оставалась в постели, замерзая и пытаясь засунуть ноги под ночную
рубашку. Когда мне становилось невыносимо холодно, я вставала и мылась
на кухне. Одновременно съедала бутерброд с ливерной колбасой, после чего
шла в школу. По воскресеньям мой отец иногда оставался дома. Тогда он
ложился на кухонную софу, закрывал лицо газетой, чтобы ничего не видеть
вокруг себя, и слушал по радио спортивные передачи. Я сидела за столом
со своими школьными заданиями, но на самом деле подглядывала за ним: у
него были маленькие красивые руки, и даже дома он носил отлично
отглаженные бело-голубые полосатые рубашки, которые отдавал в прачечную
постирать и погладить, потому что моя мать сказала: "Еще чего!" Однажды
он попросил ее пришить пуговицу, а она ответила: "Пусть твои свистушки
пришивают", - и тем самым проблема была разрешена раз и навсегда. Иногда
я щекотала отца за ногу - он всегда носил голубые хлопчатобумажные
носки, - тогда он поджимал пальцы и говорил из-под своей газеты: "И кто
бы это мог быть?" - а мать оттаскивала меня за волосы и говорила:
"Прекрати, будь любезна". Она как можно громче стучала посудой в кухне,
и в конце концов отец снимал газету с лица, коротко кивал мне, зевал,
надевал ботинки и уходил. Я видела его редко, но от него хорошо пахло,
он был дружелюбен со мной и никогда не бил меня. Помню, что отец, хотя
роста он был небольшого и с редкими волосами, пользовался необъяснимым
успехом у женщин - они всегда восхищенно смотрели на него, находили его
очаровательным и говорили: "Вальтер, какие у тебя прекрасные голубые
глаза". На мою мать его очарование не распространялось, но, вероятно, с
недавних пор, ведь когда-то что-то такое между ними было, иначе я бы не
появилась на свет. Но когда я однажды относительно мирным вечером - по
радио передавали пьесу с Рене Дельтгеном, чей голос нравился моей
матери, - между прочим спросила: "Ты и папа, ведь вы раньше любили друг
друга?" - мать внезапно встала, выключила радио и сказала: "Марш в
постель, Соня, и больше никаких дурацких вопросов".
В этой семье никогда ничего не объясняли и о любви не имели никакого
понятия, насколько мне это стало ясно.
Однажды в воскресенье после обеда я вернулась из кафе-мороженого, где
целовалась с рыжеволосым скрипачом, и уже издали увидела, что около
нашего дома что-то происходит. Из окон третьего этажа, где мы жили, на
улицу вылетали различные предметы: пара туфель, одна туда, другая сюда;
куртка, расправив рукава, приземлилась прямо на мостовую; за ней
последовали брюки с раздутыми ветром штанинами, несколько сложенных
отглаженных рубашек присоединились к этой компании. Внизу стоял отец,
подбирал все это и кричал: "Хильда, прекрати!" - а наверху виднелись
руки моей матери, выбрасывающей из окна носки и нижнее белье, и слышался
ее голос: "Чтобы я тебя больше не видела!" Фрау Марковиц стояла рядом с
моим отцом, помогала ему собирать вещи и говорила: "Боже мой, перед
людьми, да у нее не все дома, у вашей жены", - а мой отец приказал,
когда я подошла поближе: "Соня, иди домой". Но я осталась стоять и
смотрела, как он отнес вещи в машину, бросил их на заднее сиденье и сел
за руль. Потом он опустил стекло, посмотрел на меня своими голубыми
глазами, слегка усмехнулся и сказал: "С меня достаточно. Она не хочет
по-другому. Не дай ей себя сломать, Соня, я буду заходить".
Он уехал. Я увидела его только спустя восемь лет, когда он мертвый и
уже посиневший лежал в морге, а молодая женщина плакала над ним и
держала его за руку. Когда я подошла, она стащила с его руки печатку,
которую он унаследовал от своего отца и носил на мизинце, дала ее мне и
сказала: "Это для тебя". Спустя годы я забыла это кольцо в одном отеле,
так оно и потерялось.
Итак, отец оставил нас, и вскоре после этого мать заболела и
несколько недель пролежала в клинике. "Наконец-то сирота!" - подумала я,
но за это время комната моего отца была сдана одной учительнице, которая
получила приказание следить за мной. У учительницы была любовная
интрижка с женатым мужчиной, которой она придавала такое значение, что
приглядывание за мной носило чисто символический характер. Он появлялся
к концу недели, поскольку жил в другом городе, и тогда они отправлялись
с субботы на воскресенье в какой-нибудь отель. Это было условием моей
матери: "Из-за ребенка".
В отсутствие учительницы я сидела в ее комнате и читала письма,
которые ей писал женатый господин и с которыми она каждый вечер
уединялась, прихватив с собой, как правило, пару бутылок вина. Письма
лежали среди ее белья, были напечатаны на машинке, поэтому легко
читались. "Мой зайчик, - писал он, - мой единственный зайчик, о ты, с
твоим мягким мехом, о котором я думаю и в который хотел бы зарыться
носом". У учительницы были каштановые растрепанные волосы, которые никак
не напоминали заячий мех, но, вероятно, любовь переворачивает факты с
ног на голову.
К сожалению, мать выздоровела и все вернулось на круги своя. Они с
учительницей часами сидели по вечерам на кухне и судачили о мужчинах, а
возлюбленный привозил к выходным жуткие подарки: гвоздики на длинных
стеблях в паре с болотной травкой-трясункой, фунт кофе в зернах, журнал
"Вестерманнс монатсхефте" из Боркума или большую бутылку одеколона
"Uralt Lavendel", которую учительница подарила моей матери, потому что
страдала аллергией на запах лаванды. У моей матери, которая была
исключительно жадной, имелся специальный ящик в столе, где исчезали
подобные подношения, чтобы при случае быть передаренными.
На Рождество тетя Герта сказала матери в связи с бутылкой одеколона:
"Бог ты мой, Хильда, это было совсем не обязательно", - а моя мать
ответила: "Оставь, Герта, это все-таки Рождество".
Тетя Герта жила одна и всегда одиноко, без мужчины. Во всей нашей
семье не было ни одного нормального брака: муж тети Рози погиб на войне,
дядя Отто - вдовец, тетя Мария сидела в инвалидном кресле, а ее муж,
дядя Герман, был вынужден ее мыть и кормить. Моя кузина Людмила заимела
внебрачного ребенка от одного адвоката и жила у тети Рози, а дядя Хайнц
и тетя Тусси с самого окончания войны не разговаривали друг с другом.
Они писали друг другу записки по неотложным важным делам типа:
"Больничный лист срочно сдать" или "Отопление вышло из строя". Они
решили, неизвестно по какой причине, больше не общаться друг с другом, и
думаю, что не общаются до сих пор. Но вполне возможно, что они уже
умерли, с этой семьей я больше не поддерживаю никаких контактов.
Таким образом, почти пятнадцатилетней девочке негде было найти любовь
- но тут появился Джеймс Дин.
Нет, перед Джеймсом Дином появилась Ирма, а Ирма была моя первая
настоящая подруга. Ирма переехала в наш город из Тюбингена и попала в
мой класс, к этим глупым богатым девочкам и отвратительным старым
учительницам, которые били нас линейкой по рукам и мечтали о своих
женихах, которые все как один погибли на войне. Ирма села рядом со мной,
и мы с первого взгляда поняли друг друга. Мы могли говорить друг с
другом обо всем на свете: о жизни и о любви, о стихах и кошках, о школе
и старости, и почему нужно хотеть, чтобы выросла грудь, и о мечтах,
которые мы связывали с нашей будущей жизнью. Только проблемы с матерью я
не могла обсуждать с ней, потому что стоило мне начать, как она делала
круглые глаза и говорила: "Но это ведь твоя МАТЬ!" Я не могла объяснить
ей, что это ничего не значит и что я имею дело с врагом. Мать Ирмы была
совсем другая. Она была молодой и всегда в хорошем настроении, до обеда
лежала в постели, пила кофе, курила и читала журнал "Иллюстрирте". Часто
после школы мы с Ирмой шли к ней домой - у нас все равно никого не было,
- и тогда ее мать вскрикивала: "Что, уже так поздно?" Она целовала Ирму,
а мне разрешала затянуться сигаретой из ее мундштука цвета янтаря. Потом
она, вздыхая, вставала с постели, потягивалась, громко зевала и
пропадала в ванной, откуда доносился ее громкий голос: "Покуда штаны не
забросишь на люстру, дела не пойдут на лад, в твоих поцелуях и
шампанском нет вкуса, пока брюки на тебе висят".
Мы с Ирмой жарили на кухне яичницу, а на столе сидела толстая кошка
Пепи и до блеска вылизывала тарелки. Моя мать ненавидела животных, у нас
в доме никто никого не целовал, никто не курил и не пел. Иной раз Ирмина
мать выходила из ванной, кричала: "Ну?" - и подбоченивалась. Она
выглядела великолепно: платье в цветочек, волосы заколоты, на ногах
туфли с загнутыми носами, она была накрашена и пахла пудрой и духами.
Вот такой я бы хотела стать, когда наконец вырасту. Ирмина мать надевала
шляпку, брала сумку и шла за покупками, а мы с Ирмой лежали на ковре в
гостиной и говорили о любви. Ирма мечтала об особенном мужчине, мне же
годился любой, лишь бы увел меня из дома, и, когда мать Ирмы
возвращалась с покупками, мы расспрашивали ее о мужчинах. Она смеялась и
говорила: "Любовь делает нас прекрасными!" - или: "Мужчины - это
чудесно", - но нам это ничего не давало. Потом она снимала свое
цветастое платье и надевала фиолетовый атласный халат, засовывала новую
сигарету в мундштук цвета янтаря и играла с нами в карты. Пепи лежала у
нее на коленях и мурлыкала, а я спрашивала: "Вы не могли бы меня
удочерить?" Но вечером мне все равно нужно было возвращаться домой к
савойской капусте с салями. Моя мать варила всегда на день вперед, и мне
нужно было позаботиться только о том, чтобы все спустить в туалет
прежде, чем она придет с работы. При этом нужно было проследить, чтобы
кусочки салями и шпика не плавали сверху, но у меня уже был опыт, и все
выглядело так, как будто я уже поела. Моя мать удовлетворенно
заглядывала в пустые кастрюли и говорила: "Смотрите-ка, дела идут!" - а
я думала: "Если бы ты знала. Ничего не идет". А потом я рано ложилась в
постель, чтобы спокойно почитать и не ввязываться в ссору с ней. Я
читала книги, в которых хоть что-то говорилось о любви, особенно
внимательно, но система, по которой функционировала любовь, была
недоступна пониманию. Мать Ирмы смеялась над нами, она полагала, что мы
спокойно могли бы и подождать немножечко, а то любовь случится слишком
рано, и "надо надеяться, - сказала она однажды, - что вы не влюбитесь в
одного и того же, а то произойдет смертоубийство". Нечто подобное и
случилось, правда, без смертоубийства, но я осталась совсем одна.
В доме Ирмы не было никакого отца. Он не то чтобы однажды бесследно
исчез, просто он никогда не существовал, а от матери Ир