Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
мы нельзя было
ничего добиться. "Было и прошло", - вот ее обычный ответ, когда Ирма
спрашивала ее об отце. "У тебя есть я, мое сокровище, и этого
достаточно". - "Вы были влюблены в него?" - допытывалась я, и она
закатывала глаза, отпивала глоток кофе и отвечала: "Мне бы хотелось так
думать". - "Если любовь действительно существует, - спрашивала я, - как
ее узнать, по каким признакам?" - "А по всем", - говорила она и долго
смотрела в окно.
Однажды, в апреле 1955 года, после обеда мы с матерью Ирмы пошли в
кино. Была среда, четыре часа дня, кинотеатр назывался "Лихтбург", а
фильм "К востоку от Эдема". В фильме два брата боролись за любовь своего
отца и за любовь девушки по имени Абра. Одного из братьев звали Кейл, и
на два часа у нас перехватило дыхание. Она была здесь, любовь,
наконец-то мы ее увидели: у Кейла было особенное лицо, мягкое и
высокомерное одновременно, уязвимое, обидчивое, угрюмое, чувствительное.
Он мог плакать и оставаться при этом мужчиной, самым прекрасным
мужчиной, который только существовал на свете, первым среди тех юношей,
которых мы знали и целовали. Возвращаясь из кино, мы уже не были
маленькими девочками, а мать Ирмы вытерла глаза, глубоко вздохнула и
сказала: "Это был Джеймс Дин".
В этот вечер я не пошла домой. Я сидела с Ирмой в темной кухне, мать
ее давно спала, а мы разговаривали о Кейле, нам хотелось иметь брата,
возлюбленного, друга, отца - такого, как он. Мы плакали и в возбуждении
бегали по кухне взад-вперед, мы сочиняли ему письмо, мы проклинали Арона
и отца, который ничего, ну ничего не понимал, мы были взбудоражены,
возбуждены, потрясены, влюблены, утешены: то, о чем мы так долго
мечтали, существовало, - все равно где - на киноэкране или где-то в
Америке - существовал этот Джеймс Дин, он стоял, возможно, в это самое
мгновение, прислонившись к стене, глаза закрыты, и он чувствовал и
думал, как мы. С этого дня нас больше не интересовали юноши из школы, из
кафе-мороженого, из танц-класса, которые, как неуклюжие телята,
толпились вокруг нас, и, когда однажды мой тогдашний друг Кристиан
подарил мне им же самим выкованное плоское медное кольцо со своими
инициалами, я надела его, предварительно нацарапав ножницами Д.Д., о чем
рассказала только Ирме. Ирма становилась все более молчаливой. Она
изводила себя тоской по Джеймсу Дину, но мне казалось, что Джеймс Дин
олицетворял для нее отца, я же представляла его любовником типа Ретта
Батлера, который несет меня наверх по качающейся лестнице, а внизу стоит
моя мать и кричит: "Что вы делаете с моей Соней?" - а Джеймс Дин
поворачивается к ней и говорит: "Это не ваша Соня, мадам, это теперь моя
Соня". Такие мечты наполняли меня счастьем, но у Ирмы были другие мысли.
Она уже больше не довольствовалась только матерью, она хотела как можно
больше знать о своем отце, и однажды, когда мы пекли пончики с сахаром и
корицей, ее мать заметила вскользь: "В общем, твой отец был немножко
похож на Джеймса Дина. Повыше ростом, но такого же типа. Мы были вместе
всего лишь один вечер, и с тех пор я его больше не видела". Она стояла у
плиты, потом повернулась к нам. Ее глаза потемнели. "Ирма, - сказала
она, - я обещаю тебе, что расскажу все. Но не сейчас. Прошу тебя". И мы
больше ни о чем не говорили, стали объедаться пончиками, ох, уж лучше бы
она не сказала тогда, что отец Ирмы был похож на него.
В киножурналах мы выискивали сведения о Джеймсе Дине, его интрижках и
любовных похождениях, о съемках его фильмов "...ибо не ведают, что
творят"
и "Гигант". Мы пытались выглядеть, как Натали Вуд, Лиз Тейлор или
Пьеранжели, больше десяти раз сходили на "К востоку от Эдема" и знали
оттуда каждое слово.
Часами мы проигрывали, распределив роли, те сцены, которые произвели
на нас наибольшее впечатление: как Кейл делает отцу подарок, а тот его
не принимает, как Кейл в первый раз встречает мать, а та ему говорит:
"Что тебе, собственно, нужно?" Матери этого, естественно, не знают, мать
играла я, в этих делах я хорошо разбиралась, мне доставалась и роль
Кейла, и я стояла, прислонившись к стене: лицо угрюмое, плечи высоко
подняты, искоса поглядываю снизу вверх, на губах нерешительная ухмылка.
Ирма была и Аброй, и отцом, который сказал про Кейла: "Я его не понимаю
и никогда не понимал", - а я в этом месте страдальчески морщила лоб и
мрачно бурчала: "Гамильтон, передайте моей матери, что я ее ненавижу". Я
была также и Ароном, хорошим братом, хотя мне он совсем не нравился, но
он был нужен для сцены, в которой он рассказывает Абре-Ирме, что его
мать умерла сразу после родов, а Ирма выдыхала томным голосом: "Это,
должно быть, ужасно, если у тебя нет матери". - "Нет, - говорила я, -
это великолепно. Ужасно, когда она есть". И Ирма начинала плакать и
говорила: "Это не имеет отношения к фильму, а ты не знаешь, как это
ужасно, когда у тебя нет отца". Нашей любимой сценой была
заключительная: Абра и Кейл у постели умирающего отца, который в
последний момент наконец образумился и понял, каким сыном был Кейл. В
отношении моей матери у меня не было таких надежд. Отца вынуждена была
изображать кошка Пепи, лежа в корзинке, а мы обе становились перед ней
на колени и рыдали, а Ирма-Абра говорила: "Возможно, любовь и такова,
какой ее видит Арон, но ведь должно быть что-то и еще..." - а я потом
вставала, опять прислонясь к стенке, как позже это делал Джетт Ринк в
"Гиганте", и мрачно говорила: "Я больше не нуждаюсь в любви, из этого
ничего хорошего не получается. К чему эти волнения? Оно того не стоит".
Обычно мы после этого рыдали, и Ирма говорила о своем отце, а я о
своей матери, а потом мне нужно было возвращаться домой, где моя мать
вместе с учительницей сидела на кухне, ела картофельные оладьи и
говорила: "А-а, фройляйн все-таки вернулась? Хотелось бы знать, где ты
так долго шляешься, ты скоро станешь, как мой муженек", - а я цитировала
Кейла и с горечью отвечала: "Ты права, я очень плохая, я давно это
знаю". Моя мать столбенела и жаловалась учительнице, что совсем не
понимает меня, а учительница говорила, что это всего лишь пубертат и это
пройдет. Все упреки отлетали от меня как от стенки горох с тех пор, как
я узнала, что и в других семьях так же плохо, и с тех пор как я узнала,
что на свете есть Джеймс Дин.
Мать Ирмы была очень обеспокоена тем, что Ирма так сильно влюбилась в
Джеймса Дина, куда сильнее, чем я. У меня было такое чувство, что я и
есть Джеймс Дин - ведь мне давно говорили: "Ну, как ты выглядишь!" -
или: "Я тебя просто не понимаю", или: "С тобой одни неприятности", а
Ирма стала выстраивать свою жизнь, ориентируясь на Джеймса Дина. Она
писала ему письма, начала вести дневник - только для него, зубрила
английский, чтобы разговаривать с ним, когда они встретятся в Америке,
экономила, конечно, каждый пфенниг для этой поездки. У меня было такое
чувство, что она твердо решила вернуть его в семью, которой он
принадлежал.
30 сентября 1955 года в пять часов сорок пять минут вечера Джеймс Дин
разбился насмерть на своем "Порше". Тогда еще не было телеканалов для
экстренных сообщений, да и телевизора ни у кого из наших знакомых не
было. Радио мы, дети, слушали только по средам вечером, когда Крис
Хауленд проигрывал пластинки Гарри Белафонте, а газет вовсе не читали.
Наверное, прошло дня два-три, когда кто-то в кафе-мороженом вдруг сказал
мне: "Ты слышала, Джеймс Дин погиб". Я никогда не забуду, как
подействовали на меня эти слова, наверно, за всю свою жизнь я не была в
большем ужасе, окаменении, отчаянии, как в этот момент, - ни когда умер
отец, ни когда позже в Сочельник рухнул наш дом, потому что мать была
против рождественской елки и выбросила ее, а я собрала свои вещи и
навсегда ушла из дома, - никогда меня не охватывала такая бездонная
печаль. "Джеймс Дин мертв". Я сразу поверила в это, не сомневалась ни
секунды, прямо-таки почувствовала, что он ушел, ушел навеки, для таких,
как он, в этом не было ничего удивительного.
Тот факт, что я после этого дожила до сорока с лишним лет, я до сих
пор воспринимаю, как личное поражение.
В моей голове пульсировала мысль типа
"все-ушел-прошло-кончилось-никогда-больше", когда я смогла переключиться
на другие, то сразу же подумала: Ирма. Был поздний вечер, ни у нее, ни у
меня не было телефона, мне пришлось ждать до следующего утра. В ту ночь
я совсем не спала, сидела на стуле у окна и смотрела на пьяных, которые,
шатаясь, выбирались из соседнего кафе. Я бы тоже с удовольствием
напилась, чтобы впасть в мягкую отключку, - что-то бормотать, падать,
ничего больше не чувствовать и не знать. Я проскользнула в гостиную к
шкафу с освещенным баром и достала оттуда бутылку ликера "Шерри". Мне не
нравился его вкус, но он сделал свое доброе дело, согрел, голова
заполнилась ватой, язык стал тяжелым, неповоротливым, как бы покрытым
мехом, и еще я помню, что утром меня нашла мать, помню ее вопли, помню,
как она заталкивала меня пинками в постель, после чего я погрузилась в
долгий глубокий сон. Когда я пришла в себя, было далеко за полдень, а в
доме - никого. Я встала, слегка покачиваясь, мне было холодно, плохо и
непреодолимо хотелось выйти на улицу. Я оделась так, как если бы стояла
холодная зима, хотя светило осеннее солнце и с деревьев медленно опадала
листва. Я шла по улице, подталкивая ногой парочку каштанов, и думала
только об одном: "Что мне теперь делать?" Ведь жизнь не может оставаться
такой, как прежде? Прыщавый Хольгер из параллельного класса ехал на
велосипеде мне навстречу, и я помолилась, чтобы он не вздумал заговорить
со мной, только не теперь, но он, конечно, резко затормозил, поставил
одну ногу на землю и сказал: "Эй, Соня, ты уже слышала про Ханзи?" Ханзи
меня уже давно не интересовал, "гулять с ним", как это у нас тогда
называлось, мне было неприятно. Ханзи был большой чудак: посреди
разговора он мог внезапно громко захохотать или расплакаться и каждому
встречному-поперечному рассказывал историю о Кельнском соборе, а мы все
не могли ее больше слышать.
Я попросту пошла дальше, подталкивая ногой каштаны, и размышляла о
том, поедет ли Ирма на похороны Джеймса Дина, чтобы положить ему в гроб
все письма и дневники, и слезы лились по моему лицу, и я не знала
почему. "Эй, - сказал Хольгер, - ты что, воешь из-за Ханзи?" Я покачала
головой и спросила, лишь бы отвязаться от него или на худой конец
выслушать какой-нибудь вздор: "А что с ним такое?" - "Его забрали в
психушку, - сказал Хольгер, - на санитарной машине, два часа назад. Он
совсем рехнулся, и знаешь почему?" Бедный Ханзи, подумала я, но меня это
не удивило, его холодные руки, маленький мышиный рот, испуганные глаза -
нормальным он явно не был, именно поэтому он мне когда-то понравился. Я
стянула с пальца кольцо с инициалами Кристиана и Джеймса Дина и тайком
бросила его в водосток. "Почему?" - спросила я, и Хольгер ответил:
"Никто этому не верит, но это чистая правда, ага, прямо перед Ханзи на
Герсвидаштрассе кто-то спрыгнул с крыши, прямо перед его носом, он был
весь в крови и кричал не переставая, он не мог остановиться, пока его не
забрали. Второй раз в жизни, вот это да, а ты что думаешь?" У меня
внезапно ослабли колени, ноги подкосились. Я схватилась рукой за колесо
велосипеда и прислонилась к багажнику, а Хольгер спросил: "Что с тобой,
ты воняешь шнапсом, ты что, напилась?"
Наконец меня вырвало - прямо на ботинок Хольгера. Колесо велосипеда
было обгажено, а Хольгер орал, проклинал меня, вытирал свой ботинок об
осеннюю листву и скандалил за моей спиной, но я уже уходила, шатаясь и
едва передвигая ноги, и думала только об одном: "Милый Боженька, если Ты
только есть: нетнетнетнет, пожалуйста, нет".
Но это была Ирма. И я это знала. Ирма пошла на чердак дома 89 по
Герсвидаштрассе, где они жили с матерью, выбралась через окно на карниз
и прыгнула в бездну, пяти этажей старого дома постройки прошлого века
было достаточно, чтобы такая задумка полностью удалась. Она не оставила
ни письма, ни дневника, ничего.
Я не пошла на похороны, а мать Ирмы я увидела только раз, издалека,
спустя два года. На ней не было ни шляпки, ни платья в цветочек. Я как
раз возвращалась из кинотеатра, где смотрела фильм "...ибо не ведают,
что творят", в котором Джеймс Дин играет Джима Старка. Маленький Плато
спрашивает его: "Когда, по-твоему, наступит конец света?" - и Джим
отвечает: "Ночью. Или в сумерки". Но Джим не знал этого точно, он ничего
не знал точно, как, собственно, и я ничего не знала точно, но
чувствовала: все не правильно, моя жизнь идет не тем путем, которым я бы
хотела. Джим кричит своему отцу: "Я бы хотел получить ответ!" - а его
отец говорит: "Через десять лет ты оглянешься назад и сам над собой
посмеешься". Десять лет давно прошли. Но я не смеюсь.
...А СОБАКУ ПРИДЕТСЯ ПРИСТРЕЛИТЬ
У нас был маленький домик на окраине города, с трудом возведенный в
пятидесятые годы. Мой отец и его братья потом долго достраивали его
своими руками по выходным дням. Он был мал во всех отношениях, так как
нас было пятеро и, если кто-нибудь занимал крошечную ванную, остальным
четверым приходилось ждать за дверью, что являлось причиной ожесточенной
борьбы и криков, особенно по утрам, когда отец собирался на работу, а мы
с сестрами в школу. В узкой ванной комнате двое не помещались, а там был
еще и туалет, и, когда кто-нибудь из нас в некотором роде темпераментно
мылся в ванне, туалетный бачок гремел об стену. Для душа и купанья нужно
было сначала основательно разогреть большой бойлер, что случалось только
по выходным, и я частенько должна была мыться в той же воде, что и
Траудель, после того, как она вылезала из ванны, - нужно было только
добавить немножко горячей воды. "Не ломайся, - говорили мне при этом, -
посмотри-ка, вода совсем не грязная, это было бы форменным
расточительством". В Беллиной воде я никогда не мылась. Мы с Беллой ни
разу за всю нашу жизнь не поняли друг друга, я думаю, что ее не поймет
никто. Траудель тоже ее терпеть не могла, и даже наша несколько
ограниченная мать, всегда говорившая: "Мать любит всех своих детей
одинаково", - иной раз задумчиво смотрела на Беллу и, наверно, думала:
"И в кого она такая?" Я считала, что она была похожа на нашу тетю
Гедвигу, недружелюбно-холодную, высокомерную женщину, но мать отвергала
сходство Беллы с тетей Гедвигой и говорила только: "Ей пришлось многое
испытать, вы этого не поймете". Ну, Белла не так уж и много испытала, по
крайней мере, в нашей семье не больше, чем Траудель или я. Но мы не
запирались в своей комнате, не молчали за столом, мы дочиста съедали
наши рождественские гостинцы уже в Сочельник, крали друг у друга лакомые
кусочки и честно делились ими под конец, когда у одной оказывалось
больше, чем у другой. Белла же, наоборот, запирала свои в платяной шкаф,
закрывала свою комнату на замок, и случалось, что в середине марта она
появлялась в гостиной с рождественскими марципановыми шариками в руке и
вызывающе медленно ела их, читая при этом книгу, предусмотрительно
обернутую в газету, чтобы мы не могли узнать название. Мы смотрели на
нее, и у нас текли слюнки, но Белла скорее бы отдала руку на отсечение,
чем поделилась с нами хотя бы кусочком. Мы мстили ей своими способами:
иногда плевали в ее суп, когда она не смотрела на тарелку, или рвали ее
почту, если возвращались из школы раньше, а дома лежало очередное
послание от каких-то ее подруг по переписке: Белла переписывалась со
всем миром через молодежный журнал. В нашем же местечке, когда она была
ребенком, друзей у нее не было: кто ее знал, тот отказывался дружить с
ней. Из нас троих Белла была самая старшая и, чтобы сказать о ней хоть
что-нибудь хорошее, самая умная и самая красивая. Она хорошо училась в
школе в противоположность Траудель и мне, она унаследовала потрясающие
материнские волосы, густые и каштановые, в то время как мы с Траудель
довольствовались светлой отцовской паклей. У нее, единственной из нас,
было прекрасное имя - Изабелла. Нас же звали Гертрауд и Хуберта, я была
Берти, из-за этого мальчишеского имени меня вечно дразнили в школе, а
Гертрауд назвали так в честь нашей общей крестной матери, глупой сестры
отца. Траудель была лишь на год младше Беллы; такая же пухленькая и
наивная, как наша мать, она при каждом удобном случае разражалась
слезами. Траудель любила животных, ради нее мы завели собаку по кличке
Молли, которой поставили в саду конуру и которая, если сидела на цепи,
своим вечным тявканьем и визгом доводила нас всех до потери разума. Как
только ее спускали, воцарялась тишина, но тогда она начинала так
радоваться, так неистово прыгала и бегала вдоль и поперек по саду, что
ломала цветы, опрокидывала столы и доводила до отчаяния нашу мать своими
испачканными в грязи лапами, а потом долго вылизывала нас всех горячим
мокрым языком, и мы только и знали, что кричали: "Фу!" Мать целыми днями
хлопотала по дому, убирала, чистила, полировала, но, несмотря на это,
дом выглядел каким-то неопрятным. Он был попросту слишком мал, а ей не
хватало сноровки и вкуса, и ничто не сочеталось. Ее самодельные
наволочки были слишком велики для диванных подушек и морщились
неряшливыми складками, ее скатерти криво свисали со столов. У нее была
способность поставить стойку для газет таким образом, что на нее
натыкался любой, кто входил в гостиную, а все, что она готовила, было
одинакового вкуса: будь то морковь или кольраби, кислая капуста с
сосисками или гуляш с лапшой - все ставилось на плиту ровно в десять
тридцать утра, варилось до часу дня, когда мы возвращались из школы, и
за это время превращалось в бесцветное, несоленое, кашицеобразное
месиво. Детьми мы старались по возможности есть у друзей или покупали
себе по пути домой, чтобы заглушить голод, кусочки пудинга. Умереть дома
с голоду было невозможно: всего вдосталь, но, как уже говорилось,
абсолютно невкусно. По воскресеньям иногда готовил отец, это было совсем
другое дело. Он устраивал в кухне грандиозное свинство: брызгал во все
стороны жиром и умудрялся использовать все кастрюли для приготовления
одного-единственного блюда, потому что он все отдельно тушил, и жарил, и
парил, и доваривал, и не знаю что еще делал, но получалось вкусно, хотя
он чересчур увлекался специями, так что даже нам, детям, приходилось
запивать еду пивом, иначе ничего не удавалось проглотить, а моя мать
сокрушалась и говорила: "Пауль, это было в последний раз, когда я
допустила тебя в свою кухню, если я буду хозяйничать, как ты, мы попадем
в приют для бедных". Я не знаю, был ли удачен брак моих родителей.
Ребенок обычно об этом не задумывается, он ничего другого не знает, он
думает, что везде так и только так и должно быть, и все родители именно
такие - взрослые, скучные, всегда занятые, недовольные. Я ни разу не
видела, чтобы они обнимались или целовались, и только один раз видела их
идущими рука об руку - это и есть та история, которую я хочу рассказать.
Ссоры в доме возникали исключительно из-за меня. Берти невозможная,
Берти такая дерзкая, я не справляюсь с Берти, учителя опять жаловались
на Берти, Берти неряшливая, Берти не делает уроки, Берти крутится с
парнями, Берти курит тайком - приблизительно такими были постоянные
жалобы моей