Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
избитую, давно известную ему, Владимиру Ивановичу, мысль. И от этого он
сразу успокоился и опять почувствовал себя неизмеримо выше подпрапорщика, за
новость считающего то, что ему кажется азбукой.
- Стара штука! сказал он и, вынув портсигар, хотел закурить и уйти.
- От этого она не перестает быть правдой. Избитые мысли почти всегда
бывают самыми правдивыми мыслями, - спокойно возразил подпрапорщик Гололобов
и подвинул Владимиру Ивановичу спички.
- Что? - переспросил Владимир Иванович, потому что не мог сразу уяснить
себе: умное или глупое сказал подпрапорщик.
- Я не знаю, почему я обязан говорить только новые, неизбитые вещи, -
подняв глаза, сказал подпрапорщик Гололобов. - Я думаю, что я должен
говорить только правдивые мысли...
- Гм... да... - сказал Владимир Иванович, невольно думая о том, можно
ли в данном случае сказать "правдивые" мысли.
- Конечно, это так, - согласился он, не решив своего вопроса. - Но к
этому уже давно пора привыкнуть, - докончил он, неуверенно чувствуя, что
говорит не то, что надо, и сердясь за это не на себя, а на подпрапорщика.
- Я думаю, что это плохое утешение для всякого приговоренного к
смертной казни. И наверное, он ни о чем не думает, кроме как о казни.
И со странным для его неподвижного лица выражением интереса Гололобов
прибавил:
- А вы разве думаете, что это не так? Это выражение интереса польстило
Владимиру Ивановичу. Он подумал, выпустил дым изо рта и, закинув голову,
сказал:
- Нет, я думаю, что это так, конечно. Но ведь смертная казнь,
во-первых, насилие... грубое и противоестественное, а во-вторых, стоит ближе
к человеку...
- Нет, и смерть - неестественное явление и насилие, - сейчас же, как
будто он только что обдумывал этот вопрос, возразил подпрапорщик.
- Ну, это только красивая фраза, и больше ничего! -
добродушно-насмешливо воскликнул Владимир Иванович.
- Нет. Я не хочу умирать, но умру. Во мне есть желание жить, и весь я
приспособлен к жизни, а все-таки я умру. Это и насилие, и
противоестественно. Это было бы красивою фразой, если бы в действительности
было не так... Но оно так, а потому это уже не фраза, а факт.
Гололобов выговорил это серьезно и медленно.
- Но это закон природы! - пожал плечами Владимир Иванович и
почувствовал, что у него начинает болеть голова и что воздух в комнате очень
тяжел.
- И смертная казнь есть закон. А от кого исходит этот закон - все
равно... от природы или иной власти. И тем тяжелее, что со всякою иною
властью бороться можно, а с природой и бороться нельзя.
- Ну, да, - с досадой согласился Владимир Иванович. - Но час смерти нам
неизвестен!
- Это правда, - согласился Гололобов. - Но зато осужденный на казнь до
самой последней минуты, вероятно, надеется на прощение, на случай, на чудо.
Но никто не надеется жить вечно.
- Но зато все надеются жить долго.
- На это нельзя надеяться. И не долго, потому что жизнь человека очень
маленькая, а любовь к жизни у человека очень велика.
- У всякого ли? - с усмешкой спросил Владимир Иванович, и ему самому
было странно, что он усмехается, когда нет ничего смешного.
- У всякого. У одних сознательно, у других бессознательно. Жизнь
человека это он сам, а себя самого всякий человек любит больше всего и
всегда.
- Ну так что ж из этого?..
- Я не понимаю вас, - сказал Гололобов. - О чем вы меня спрашиваете?
Владимир Иванович вдруг почувствовал, что от этого неожиданного вопроса
подпрапорщика он забыл, что хотел сказать. Несколько времени он тупо и
покраснев смотрел на подпрапорщика и мучительно старался поймать
ускользнувшую мысль, но вместо того он подумал, что Гололобов, должно быть,
считает его дураком и издевается над ним. Эта мысль была для него
положительно ужасна. Он сначала побледнел, а потом побагровел так, что даже
его толстая и чистая шея налилась кровью. А потом мысль эта нашла исход в
грубом и злом взрыве: ему неудержимо захотелось крикнуть подпрапорщику
что-нибудь грубое, отчаянно оскорбительное... нагнуться к самому его
тусклому, прыщеватому лицу и крикнуть.
- Ну да, к чему вы всю эту чушь нагородили? - визгливо почти крикнул
он, мучительно сдерживаясь, чтобы не сказать еще большей грубости.
Гололобов быстро встал, вытянувшись во фронт, но, прежде чем Владимир
Иванович успел что-либо подумать, опять сел и сказал довольно тихо, но
отчетливо:
- К тому, что таковы мои чувства и убеждения, и я намерен лишить себя
жизни.
Владимир Иванович широко раскрыл глаза, пошевелил губами и уставился на
подпрапорщика. Подпрапорщик сидел перед ним по-прежнему неподвижно и в
прежней позе, помешивая ложечкой в стакане. Владимир Иванович смотрел на
него и чем больше смотрел, тем в голове его что-то становилось все яснее и
яснее. Какая-то мысль вертелась у него в мозгу. Он сделал усилие, и вдруг
все стало ясно. И, не доверяя себе и почти еще считая свою мысль
невероятною, Владимир Иванович спросил:
- А скажите, Гололобов, вы, часом, не сумасшедший?
Гололобов потупил глаза и пошевелил своими узкими вздернутыми плечами.
- Я сам так думал сначала.
- А теперь?
- А теперь думаю, что я вовсе не сумасшедший и что в том намерении
лишить себя жизни, которое я имею, нет ничего абсурдного.
- По-вашему, самоубийство без всякого повода...
- У меня есть повод, - перебил его Гололобов.
- Какой? - с любопытством спросил Владимир Иванович.
- Я уже сказал вам, - удивленно ответил подпрапорщик.
Он помолчал, а потом заговорил вежливо, но, видимо, с усилием:
- Я сказал, что жизнь человека нахожу жизнью приговоренного к смертной
казни. И не желая и не будучи даже в силах дожидаться... я хочу сам...
- Никакого смысла, - сбивчиво возразил Владимир Иванович, - совершить
насилие... ради... избавления от насилия...
- Не ради избавления, избавиться нельзя, а ради прекращения жизни
приговоренного к смерти... Лучше уж скорее.
Владимир Иванович почувствовал, как что-то холодное и неприятное
пробежало у него по спине и отозвалось в коленях.
- Не все ли равно! - сказал он.
Гололобов молчал.
- Послушайте, - заговорил Владимир Иванович (ему казалось, что очень не
трудно разубедить подпрапорщика в справедливости его странных убеждений), -
разве вы не понимаете, что это будет насилием над самим собою...
- Нет, это будет насилием моего духа над природой... это прежде
всего... а потом - да...
- Но разве ваш дух не то же создание природы, что и ваше тело, и...
Вдруг Гололобов улыбнулся. В первый раз Владимир Иванович видел его
улыбающимся, и улыбка эта его поразила: большой рот подпрапорщика растянулся
чуть не до ушей, глазки сузились, и все лицо его расплылось в бессмысленную
гримасу добродушного пьяного.
- Я это очень хорошо знаю, - ответил он. - И то, и другое - создания
природы, но неодинаково важные для меня. Дух мой есть именно я, а тело -
только случайное помещение, не больше.
- Но если ударит кто по вашему телу, вам будет больно?
- Значит...
- Если бы тело мое было именно я, то я бы остался жить, - перебил его
Гололобов. - Смерть не была бы тогда приговором к казни: ведь и после смерти
мое тело останется. Тело есть вечно.
Владимир Иванович не мог не улыбнуться.
- Самый оригинальный парадокс, который я когда-либо слышал.
- Нет, в нем ничего нет ни оригинального, ни парадоксального. Это -
факт: тело есть вечно. Я умру, тело распадется на атомы, атомы сложатся в
какую-нибудь иную форму, но сами не изменятся и ни один не исчезнет. Сколько
было в мире атомов, когда было мое тело, столько их будет и тогда, когда я
умру. Можно даже допустить, что комбинация когда-нибудь повторится и будет
та же форма. Это пустяки... Дух умрет.
Владимир Иванович развел руками. Он уже не считал подпрапорщика
сумасшедшим и вообще не мог отдать себе отчета, имеет ли даже смысл то, что
он, подпрапорщик, говорит, но в душе у него было тяжело, и какой-то грозный
внутренний, еще непонятный смысл всего того, что с ним случилось, шевелился
во всем: и в словах подпрапорщика, и в тяжелом свете лампы, и в нем самом, и
в бестолковой пустой комнате.
- А может, и нет, - все-таки возразил он. - Разве вы знаете, что
загробной жизни нет?
- Я этого не могу знать, - ответил Гололобов и качнул головой. - Но это
все равно.
- Как все равно?
- Все равно: если нет, то дух мой исчезнет, а если есть какая бы то ни
было, то все-таки мой дух исчезнет, - ударяя на слове "мой", подтвердил
подпрапорщик. - Я исчезну. Будет ли потом дух мой святым в раю или грешником
в аду или переселится в другое существо, - я, именно я, мои пороки,
привычки, смешные и прекрасные особенности, мои сомнения, мой ум, моя
глупость, мой опыт и мое незнание, все то, что было именно подпрапорщиком
пехотного полка, человеком Гололобовым, все исчезнет. Будет что угодно, но
не Гололобов.
Владимир Иванович чувствовал себя и физически скверно: ноги дрожали, и
голова болела, и ему было грустно, досадно, тяжело, страшно и пусто.
"Ну его к черту! - подумал он. - Это сумасшедший, с ним и сам с ума
спятишь!"
- Прощайте! - отрывисто сказал он и встал, точно его толкнул кто.
Гололобов тоже встал и по-прежнему вежливо ответил:
- Прощайте.
Владимир Иванович надел пальто, шляпу, калоши, взял палку и, не глядя
на подпрапорщика, подал ему руку.
Они вышли вместе в темные сени, где все так же и еще сильнее пахло
теплым хлебом и дрожжами, и Гололобов отворил дверь на улицу.
- Прощайте, - еще раз сказал Владимир Иванович.
Подпрапорщик из темных сеней ответил:
- Прощайте.
Владимир Иванович, осторожно ощупывая палкой, грузно спустился с
крыльца.
- Смотрите не вздумайте и вправду того... от скуки! - весело, как ему
казалось, но на самом деле вовсе не весело, сказал Владимир Иванович.
- Я сказал, что таковы мои убеждения... - Глупости! Прощайте! - почти
со злобой закричал Владимир Иванович и чуть не бегом пустился от крыльца.
II
Владимир Иванович слышал, как стукнула дверь, и поспешно зашагал по
улице. Дождь усилился, и ветер тоже. Но Владимиру Ивановичу это было
приятно, и он даже сдвинул фуражку на затылок. Лоб у него был тяжелый и
потный.
Раз он оглянулся и уже далеко позади увидел красноватую точку
освещенного окна, неподвижно стоявшую в темной мгле ночного дождя.
- Черт знает что такое! - недоуменно повторял сам себе Владимир
Иванович, звучно шлепая по лужам и чувствуя, что правый ботинок весь в воде.
Владимир Иванович сам не мог понять, серьезно ли было то, что было, или
это была глупость, неизвестно даже с чьей стороны. Но все-таки ему почему-то
уже не казалось, что если глупость, то непременно со стороны подпрапорщика.
Весь разговор представлялся ему тяжелым бредом и даже не бредом, а просто
чем-то вроде ядовитого, тяжелого запаха.
Владимир Иванович шел, глядя себе под ноги и стараясь успокоиться и
прогнать какое-то скверное, сосущее чувство, засевшее где-то в самой глубине
его души.
- Чего я, собственно, так огорчился? - с иронией спрашивал он сам себя,
но от этого вопроса тяжелое чувство не утихало, но даже усилилось до
болезненной тоски.
"А что, как он и вправду застрелится!" - вдруг пришло ему в голову.
И в первый раз с осязательною ясностью Владимир Иванович понял, что все
это были не теоретические безвредные рассуждения, а нечто неразумно-ужасное,
мрачное и давящее живую душу, - душу человека, который сейчас еще жив, а
через минуту, быть может, исчезнет. Впечатление было так сильно, что
Владимир Иванович разом повернулся всем телом и побежал назад, не обращая
внимания на лужу, скользя и сбиваясь в жидкую грязь. Запыхавшись, весь в
поту, с фуражкой, сдвинувшейся на затылок, он добежал до квартиры Гололобова
и остановился, как давеча, перед освещенным окном. Сначала ему показалось,
что он видит лицо подпрапорщика, но то был освещенный бок самовара. Лампа
по-прежнему горела на том же месте, и виден был стакан с недопитым чаем и
блестящею ложечкой. Но самого подпрапорщика не было. Владимир Иванович в
нерешительности медлил перед окном. Ему чудилось, что там, в комнате, стоит
страшная тишина и неподвижность, а посреди комнаты лежит убитый
подпрапорщик. Владимир Иванович удивительно живо представил себе его фигуру,
раскинувшуюся на полу, с бледным лицом, неподвижными глазами, струйкой крови
на виске и на полу, с револьвером, зажатым в омертвевших пальцах. Владимиру
Ивановичу показалось даже, что над столом, заволакивая лампу, плывет и
колышется дым, но в это время на пристально напряженные глаза его набежали
слезы, а когда он сморгнул их, дыма уж не было. Владимир Иванович простоял
так минут пять, не сводя глаз с окна и чувствуя, что надо, и как можно
скорее, сделать что-то важное, неизмеримо важное, и это его мучило. Но что,
он не знал.
- Это наконец сумасшествие! - пожал плечами, растерянно улыбаясь,
Владимир Иванович, и ему стало ужасно стыдно, чтобы кто-нибудь, а главное
сам Гололобов, не увидел его перед окном.
"Подпрапорщик спит, наверное, а я торчу тут как дурак! - со злобой
подумал он. - Да и чего я испугался? Все мальчишки собираются застрелиться и
все, слава Богу, живы остаются! Черт бы его побрал!.."
Владимир Иванович решительно повернулся, возмущенно поднял ворот
пальто, надвинул шляпу и пошел обратно; не оборачиваясь, он свернул в
переулок и вошел в свой двор. В большом доме у хозяев слабо светился огонек
синей лампадки, а в окнах его флигеля было темно. И эти темные окна
показались ему какими-то жуткими. И только сейчас, в первый раз, он обратил
внимание на свой флигелек: это был старый, облупившийся дом, весь задвинутый
в темную неподвижную массу деревьев сада. Среди этих огромных молчаливых
деревьев дом казался маленьким, таинственным, и Владимиру Ивановичу вдруг
стало страшно, что он живет и сегодня будет спать ночью в таком доме.
"Ну, это уж совсем глупо! - с полным негодованием, чуть не вслух,
сказал себе Владимир Иванович. - До чего может довести себя человек!"
Он решительным шагом взошел на крыльцо, заскрипевшее под ногами, и
постучал в дверь один раз и другой. За дверью царствовало молчание, и тишина
нарушалась только медленным непрестанным шорохом дождя и журчанием воды,
лившейся где-то с крыши в бочку. Владимир Иванович постучал еще и еще изо
всей силы и почти обрадовался, услышав за дверью шаги своего Пашки и его
сонный голос:
- Кто там?
- Я, - отвечал он громко, и как будто от звука его голоса все
пробудилось, и исчез оттенок таинственности, делавший все таким страшным.
Шепот дождя стал обыкновенным шумом; вода бойко и даже весело зажурчала в
бочке; в окнах мелькнул свет и рассеял тяжелую тьму, а сад точно отступил
назад, и Владимир Иванович ясно увидел обыкновенные добродушные деревья,
покачивающиеся от ветра.
Владимир Иванович пошутил о чем-то с Пашкой, приказал завтра разбудить
себя пораньше, весело разделся и ли на кровать.
Пашка, зевая во весь рот, забрал его сапоги и ушел.
Но когда Пашка ушел и Владимир Иванович остался один, он тотчас же
почувствовал, что то гнетущее, тоскливое чувство, которое возбудил в нем
разговор с Гололобовым, не прошло, что оно тут, в нем, и сейчас выйдет
наружу, и опять будет страшно и грустно. Но вместе с тем Владимир Иванович
чувствовал, что он не может ничем помешать этому, и заметался в тоске. Он
подкрутил повыше огонь лампы, хотел читать, не мог, бросил книгу, потушил
лампу и закурил папиросу. Красный огонек папиросы тихо тлел в его руках и,
по временам вспыхивая, освещал часть стены, узор обоев, пальцы, и одеяло, и
усы Владимира Ивановича.
"А все-таки этот подпрапорщик удивительно странный человек", - думал
Владимир Иванович, и ему было немного неприятно, что нашелся в одном с ним
юроде, так близко от него, человек чем бы то ни было удивительный, и этот
человек не он, Владимир Иванович Солодовников.
"И как это я его раньше не замечал? Чего он дурачком прикидывался? -
подумал Владимир Иванович. - И неправда, вовсе он не прикидывался, а просто
я не мог его заметить. Почему? Неужели же я так... глуп или... что не мог
его понять? Этого не может быть!" - усмехнулся Владимир Иванович, сам не
зная, почему именно не может быть.
"Слишком я просто был занят самим собой, - поежился Владимир Иванович.
- А отчего? Оттого, что приучили к этому окружающие идиоты: никак не ожидал,
что между ними может найтись... А может, и не потому? Почему же я так был
занят собой? Вот хоть тому же подпрапорщику пришли в голову такие мысли...
конечно, незрелые, - с удовольствием подумал Владимир Иванович, - но важные,
а мне не приходили? Чем же я был так занят в себе? Не наружностью же... И
почему же тогда я воображал, что я выше всех? Всякий человек, положим, это
воображает. И я, значит, такой же человек, как и все? Ну конечно же!
Глупости какие лезут в голову..."
Папироса уже догорала. Владимир Иванович пыхнул в последний раз и
отшвырнул окурок на середину комнаты. Красная точка, описав в темноте
полукруг, упала, рассыпалась искорками и покатилась, а потом осталась лежать
неподвижно в темноте. Из оранжевой она сделалась красною, потом незаметно
стала делаться все меньше и меньше. Владимир Иванович лежал неподвижно и
смотрел на огонек.
"И почему это я никогда не думал о том? То есть я думал, но как-то
незаметно... А ведь это и вправду ужасно: вот живем мы все, живем, а потом
умрем. Так зачем же тогда, не говорю уж наши заботы, огорчения и радости, а
даже наши идеалы... Вот Базаров говорил, что лопух вырастет, а в сущности, и
еще того хуже: и этого неизвестно. Может, и лопух не вырастет, а просто
ничего не будет. Завтра помрут все, кто меня знал, бумаги мои, сданные в
архив, съедят крысы или их сожгут, и все будет кончено. Никто и не вспомнит
обо мне. Сколько миллионов людей существовало до меня, а где они? Я вот хожу
по пыли, а эта пыль вся пропитана остатками тех людей, которые так же были
самоуверенны, как и я, и думали, что это очень важно, что они живут!"
Огонек папиросы вдруг исчез. Владимир Иванович моргнул глазами, но
огонек исчез окончательно.
"Вот огонек... горел - и нет его! Пепел остался; может быть, можно
опять зажечь, но это уж будет не то... Того, что горел, того уж не будет!..
Меня не будет".
И чувствуя какой-то неприятный озноб в ногах и спине, Владимир Иванович
подумал:
"Доктора Солодовникова... нет, не так... доктора Владимира Ивановича
Солодовникова уже никогда не будет..."
Он повторил эти слова несколько раз с ужасом и упорством отчаяния.
Сердце билось неровно и быстро, в груди было невыносимо тяжело, и на лбу
явственно выступил пот.
"Меня-то уж не будет! Неужели же... Ну, конечно! Все будет: и деревья,
и люди, и чувства - много приятных чувств, любовь и все такое, - а меня не
будет. Я даже смотреть на это не буду. Не буду даже знать, есть ли это все
или нет! То есть даже не то, что "не буду знать", а просто меня совершенно
не будет! Просто? Нет, это не просто, а ужасно, жестоко и бессмысленно!
Зачем же я тогда жил, старался, считал это хорошим, а то дурным, думал, что
я умнее других?.. Все равно меня