Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
Это он заметил еще в воину - больше всего он боялся
отстать от эшелона, хотя привык, казалось, к ситуациям и похуже. Выбежали на
летное поле, а там такая картина: на ветру стоят четыре самолета и винты
воют, у кого один, у кого два. Тоскливое пустынное поле. - Скорей, скорей,
бегите за мной - со злостью, со слезой кричит начальница. - Ну что я с вами
буду делать?.. Здесь же билетов фактически никогда не продают! - И тут
подходит давешний мужик, который им на счет гастронома объяснял и уши
потирал от холода, когда они за бутылкой бегали, и был синий рассвет, а
потом стал розовым, и они на жердочках обнимались. Уже воспоминания, черт
возьми! Теперь мужик в замасленном комбинезоне, и уши не потирает, и
спокойно так говорит:
- А ваш самолет-то еще не улетел. Вон он стоит на старте.
Они видят самолет, который не заметили сразу, и этот самолет сдвигается
с места - доезжает до самого конца, разворачивается, тут он может брать
разгон, и стартовик стоит рядом с ним.
- Так давайте бежим туда скорей, - говорит Сапожников.
А давешний мужик говорит спокойно:
- Да не догоните.
Виктор сказал начальнице:
- Немедленно бегите к радисту... задержите самолет. И в тот момент,
когда начальница убежала, они с ужасом увидели, что самолет разворачивается
на дорожке, на разгон пошел... Едет... Сапожников впервые подумал: "Почему
такая паника? Почему такой страх?! Ну не сядем на этот, сядем на другой,
ведь не война же, не гибель?" И опять ужаснулся и понял, что он по-детски
загадал: если улетим на этом самолете, значит, будет жизнь, если нет - нет.
Вот какая боязнь отстать от эшелона - смешно, в конце концов... "Кто может,
смейтесь, - подумал Сапожников. - А я не могу".
- Тут самолет подъезжает прямо к зданию вокзала и останавливается.
Открывается дверца, бежит обратно начальница, не успела сказать радисту, -
видимо, сам догадался.
Опустился трап - железная плоская лесенка на крючках, - и они побежали
к трапу.
- Только ни с кем не спорить, - сказал Сапожников. - Молча. Не отвечать
ни на одно слово.
- Генка полез первый, за ним Виктор. Сапожников чмокнул начальницу в
щеку и сказал спасибо.
- Что вы наделали! Мне теперь голову оторвут, - сказала она. Кто ей
голову оторвет, Сапожников не понял.
Он влез по трапу и услышал дикий крик:
- Трое суток ждали!.. Сию секунду закроют небо!. - У нас дети!.. Они
здесь амуры разыгрывают, а мы опять на сутки застрянем.
- Постепенно крики затихли.
Пассажирские самолеты улетали, как эскадрилья.
- А ты им еще талончики добывал, - сказал Генка Сапожникову.
- Последний раз видим солнышко, - сказал Генка, когда самолет пробился
через облака и лица пассажиров стали розовые. - А там ночка темная на
полгода. Вечная мерзлота. Летом на полметра оттаивает.
Летчик прошел по проходу и сказал сердито, по довольно спокойным
голосом по сравнению с криком, которым их встретили:
- Так нельзя, товарищи. Это все-таки не железная дорога.
- Чертова телеграмма, - сказал Генка Сапожникову. - Если бы не она, я
бы и бегать не стал, плюнул.
- Срочно мы им понадобились, - сказал Виктор.
Он совсем задохся. Набегались за это утро. Не инженеры, а кенгуру
какие-то, честное слово.
- Всегда одна и та же ловушка, - сказал он. - Вернее, приманка...
Блинов знает, что делает.
И Сапожников с ним согласился. Блинов ударил без промаха. Сапожникову
только неприятно было, что Блинов, может быть, знает, что они тают от
доброго слова, и поэтому будет излучать профсоюзную ласку. Но у него это
быстро пройдет, когда Сапожников возьмется за конвейер как надо и все
увидят, что Сапожников-бог в автоматике, и полуторакилометровая лента
потянет уголек из шахты наружу.
Глаза 15. ВРЕМЯВОРОТ
"Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты,
грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка.
Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые
картиной позы. Пять программ. Исключительно для взрослых".
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в
дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и
анонсы.
- Запомни, - сказал отец, - работа должна выглядеть так, как будто ее
делали играючи.
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну это его частное дело,
верно? Каждый имеет право на своего классика и свои причуды, вон ведь и
Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную
простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится
таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть
простакам: "Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!"
Простота - это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните
"Даму с горностаем"? Или "Мадонну Литту"? Или руки Моны Лизы? Леонардо их
писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
- А как ты борешься? - спросил Сапожников отца. - По правде или для
цирка?
- Не знаю, - сказал отец.
- Мне говорили, ты всех кладешь, - сказал Сапожников. - Ты самый
сильный?
- Под настроение, - ответил отец. - Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
- А зачем бороться?
- Как зачем?.. Для веселья, - сказал отец.
- Я в секцию бокса пойду, - сказал Сапожников.
- Можно, - согласился отец. - Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и
Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом
Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион
олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная
рабочая олимпиада. Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь
другой раз смотришь - сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С
пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где
начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из
триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не
опростоволосились бы. Богаев Сапожникова взял.
- Ты игру понимаешь, - сказал оп.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.
...Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а
снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, - сказал Сапожников.
- Какое странное предположение, - сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни
слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все
остальные или разговор переводили, или слюной брызгали.
Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться.
Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
- Ерунда все ото, - сказал учитель. - Земля вращается вместе с
воздухом, и если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал
бы от вращения.
- Я и говорю, - сказал Сапожников. - Велосипедное колесо можно
раскручивать за ось, а можно за обод.
- Чушь, - сказал учитель. - У тебя выходит, что некая движущаяся
материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
- Ага, - сказал Сапожников. - За ветер. Я узнавал у географички
- есть такие ветры. Постоянные - дуют с запада на восток, как раз куда
Земля вращается.
- Ладно... Хватит, - сказал учитель. - Так мы с тобой до новой
космогонии договоримся.
- А космогония - это что? - спросил Сапожников и добавил: - И никакого
притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше
расстояние.
- Ты только не ори, не ори, - сказал учитель.
- Я не ору, - ответил Сапожников.
- Ладно, - сказал учитель. - Все хорошо в меру. Пошли спать.
Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в
ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который
выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к
подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за
десятый класс началась война и учитель был убит во время второй бомбежки,
как раз когда Сапожников присягу принимал на
асфальтовом кругу в Сокольниках.
- Вот и свет, - сказал Сапожников. - Свет - это сотрясение материи,
которая на все давит и все вращает за обод.
- Ну что? Эфир, значит?
- Пусть эфир, - сказал Сапожников. - Только я не слыхал, чтобы эфир
двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
- Какое? - спросил учитель. - Какое название уже есть?
- Время, - сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох
спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения
в тетрадку под названием "Каламазоо" и продолжал мысленный разговор со своим
убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел
с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете,
но которых Сапожников любил и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове
"эфир", справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у
Сапожникова. И это понятно, потому что "эфир" отбросили до расцвета ядерной
физики, а Сапожников додумался до энергии материи - времени как раз перед
тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные и
возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на
симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и
высказана была фактически ребенком. Была ли она правильна - вот вопрос. Но в
семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.
Глава 16. ИЗ ШАХТЫ НАРУЖУ
- Братцы, - сказал Виктор, - когда к нам в Ереван приезжал сценарист из
Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике... И я
присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За
то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
- Уймись, - сказал Гонка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
- Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную
жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные
словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался
стандарт... И никто не догадался, что они и в жизни такие... Вот, скажем,
как описать Блинова, если он не живой?..
- Очень даже живой, - сказал Генка.
- Не живой, - сказал Сапожников. - Он оживленный.
- И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к
чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его
лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще пол года. Ну,
это уж чересчур? Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать
удочки. Но именно это и стояло под ударом.
- Если мы все так здорово понимаем, -сказал Виктор, - почему же мы
тогда будем делать то, что он велит?
- Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, - сказал
Сапожников. - Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и
вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.
Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего
не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий,
казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от
него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять
самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это
восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в
нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук
отстукивает на ленте разговора - ну хорошо... ты прав... и я восхищаюсь
тобой... а что это мне даст?
И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые
независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были
заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был
увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи - материальным
фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог
подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами
примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: "Зачем тебя только
мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?"
Плохи были дела троих приезжих. Они поняли, что судьба столкнула их с
законченной сознательной дрянью. Блинов сделал простую вещь. Он выслушал их
благодарность за телеграмму, а потом, гладя им руки и обнимая за плечи,
заглядывая в глаза, снова внимательно наклоняясь вперед и записывая все их
предложения в импортную книжечку на "молнии", дал им понять, чтобы они не
слишком старались перед приездом приемочной комиссии и что вообще-то лучше
бы им не приезжать, но если уж так вышло, то давайте жить мирно, а для него
этот разговор мучительный, и они еще не знают условий Севера. А потом он
ушел, обещая непременно встретиться и посидеть за бутылкой вина, как люди, и
поговорить по душам. Как люди.
Они ничего не поняли сначала, потому что в ушах у них стоял гул от их
собственных речей, полных энтузиазма и клятв положить жизнь, если
понадобится, за этот конвейер и за хорошего человека Блинова.
А потом, когда поняли, какими идиотами они выглядели в его глазах,
стали плеваться. Что это с ними? Не мальчики уже и всякое видали, а вот сели
на голый крючок без приманки. Не поняли, что главное для Блинова было
произвести в Москве впечатление руководителя, рвущегося в бой за новые
технические высоты, главное было отчитаться в своем энтузиазме, чтобы в
министерстве нужным людям и академику Филидорову было от этого приятно, и
это ему, Блинову, многое могло дать.
Когда они приехали в эту гостиницу, к ним стали входить гости, хорошие
люди, инженеры, и техники, и рабочие, и мастера - все, кто делал этот
конвейер и был заинтересован в приезде трех москвичей, мастеров спасателей
из главной аварийной электрической конторы, - душа отдыхала, глядя на них, и
каждый вытаскивал из карманов полушубка по две бутылки, как будто гранаты.
Ну, познакомились, подняли тосты - с приездом, потом за знакомство,
потом за конвейер, тьфу, тьфу, тьфу, пора бы ему уже и работать.
- Да... кстати, - сказал Сапожников. - Уладим одно дело. И вытащил
ящики - "Телевизор "Темп-3" и прочее.
- Ну, мужики, говорят, вам витамины нужны. Генка подсказал.
Вот вас десять человек. Здесь двадцать килограммов помидоров и двести
штук яиц... - сказал Сапожников.
Веселье прекратилось.
Все стали деловитые и разочарованные.
Ну что ж. Жизнь есть жизнь.
- Помидоры сорок копеек килограмм. Яйца по рубль тридцать, диетические.
За битые яйца и мятые помидоры не отвечаю. Все, - сказал Сапожников. - Цена
магазинная.
Генка смотрел на него напряженно. Лица прояснились. А что особенного?
Все боятся разочарования.
- А провоз? - сипло спросил механик Толстых.
- Ну-ну... Мы не нищие, - сказал Виктор. - Не обижай.
- Что касается сигарет, - сказал Сапожников, - это уже перед отъездом.
Что останется - отдадим.
- Дай закурить, - сказал механик Толстых.
Потом еще посидели, договорились о деталях, потом открылась дверь и
парень спросил:
- Есть здесь кто с Игарки?
А когда узнал, что нет, вошел и сказал:
- Ну все равно.
А потом все попрощались и разошлись.
- Ты что? - спросил Виктор у Генки. - Действительно хотел заработать на
помидорах и яйцах? Я только теперь понял.
- Не хотел я... - хмуро сказал Генка. - Все так делают. Здесь так
принято.
- Твое счастье, что я не догадался об этом в Москве, - сказал Виктор. -
Сапожников догадался.
- Я опытный, - сказал Сапожников.
На самом деле он догадался, только когда помидоры раздавал и увидел
глаза Генки. А пора уже быть опытным.
После этого все разошлись по своим номерам готовиться в город. Потому
что Блинов встретил их прекрасно, обо всем позаботился и добыл каждому по
одиночному номеру. Сапожников гостиниц не любил. То есть он любил приезжать
в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот.
Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ,
разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при
помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду,
ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и
понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть
все для хорошей жизни - стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло,
иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или
накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол - и так жить.
Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем
каждый день, - и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь
первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и
прибранный.
Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды,
разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и
понимал, что его сюда заперли.
Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он
это забыть?
- Идите вы все... - сказал Сапожников.
Все у него дрожало внутри. Лампа освещала его затылок, и тень от носа
на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо
Нефертити, опухшее от недоедания. Все у него дрожало внутри, и уже через
несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое- какие вещи или
это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением - и уже
воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям. А еще из жизни
шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон
толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в
жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых
предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся -
дню, сну или фантазии.
А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и
металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести
на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.
Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами,
которые оставили гости, было написано "Прима". "Латынь, - подумал
Сапожников. - Почему у сигарет латинское название?" Перевернул пачку, как
рыбу, и на белом ее брюшке прочел название "Дукат". Послышался звон золотых
монет и невнятный крики дуэлянтов. Фантастические сигареты.
Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма. Сигарета все
время гасла. Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.
Глава 17. ТИХИЕ ЧУДЕСА
Упала бомба. Взорвалась. Осколки вверх пошли. А когда взрывается мина,
от нее осколки по земле стелются.
Бобров сказал:
- Поэтому когда ранение в ягодицу - это человек не спиной
повернулся, это он голову успел зарыть, а тут ему бугор и срезало.
Значит, человек был н