Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
Питер АКРОЙД
ЗАВЕЩАНИЕ ОСКАРА УАЙЛЬДА
Перевод с английского Л. Мотылева. OCR Anatoly Eydelzon, SpellCheck Svetlana
Анонс
Книга представляет собой апокриф предсмертного дневника Оскара
Уайльда. С исключительным блеском переданы в ней не только взгляды
Уайльда, но и сам характер мышления писателя. В Англии роман удостоен
премии Сомерсета Моэма. Настоящее издание приурочено кстолетию со дня
смерти Оскара Уайльда.
Посвящается Одри Куин
9 августа 1900г. Отель "Эльзас", Париж
Сегодня утром я снова зашел в церквушку Святого Юлиана-бедняка.
Милейший кюре вообразил, будто я переживаю великую скорбь; однажды,
когда я преклонил колени перед алтарем, он тихонько подошел ко мне и
прошептал: "Господь милостив - ваши молитвы будут услышаны, сударь". Я
громко ответил ему - шептать я не мог, - что все мои молитвы до одной
были услышаны, потому-то я и прихожу каждый день к нему в церковь в
печали. Этого хватило, чтобы он оставил меня в покое.
Не все знают, что святой Юлиан довольно рано начал тяготиться своим
призванием. Он исцелял больных и увечных, а они поносили его, ибо
привыкли жить милостыней; он изгонял бесов, а те недолго думая вселялись
в очевидцев чуда; он пророчествовал, а его обвиняли в насаждении духа
уныния среди богатых. Столь часто большие города закрывали перед ним
ворота, столь бесплодны были его мольбы о знамении свыше, что в отчаянии
он отказался от пастырства. "Я был исцелителем и пророком, - сказал он,
- а теперь стану нищим". Но произошло удивительное: те, кто изливал хулу
на его чудеса, возлюбили его за бедность. Они пожалели его и в жалости
своей сделали святым. О чудесах никто и не вспоминал. Вот истинно мой
святой.
По дороге из церкви мне попались трое молодых англичан. Я успел
привыкнуть к подобным встречам, и у меня на этот случай разработана
особая тактика. Я замедляю шаг и стараюсь не смотреть в их сторону;
будучи для них живым воплощением греха, я как могу продлеваю им
наслаждение от столь волнующего зрелища. Но на этот раз, отойдя на
безопасное расстояние, один из них обернулся и произнес: "Гляньте-ка!
Вот миссис Уайльд идет. Экая пышная бабенка!" С пылающим лицом я
продолжал идти, как шел, но, едва они повернули на улицу Дантона, я
ринулся сюда, в свою комнату - потрясение оказалось непосильным для моих
нервов. Я все еще дрожу, когда пишу эти строки. Я словно Кассандр из
рождественского представления, которого лупит палкой арлекин и пинает
клоун.
В ужасные дни судебного разбирательства я получил по почте конверт, в
который было вложено изображение доисторического зверя. Именно так
видели меня англичане. Что ж, они пытались приручить чудовище. Они
заперли его в клетку. Странно, что после моего освобождения
администрация Лондона не предложила мне должность человека-ядра или
акробата в Тиволи. Уродливое внушает страх - Веласкес знал это, когда
писал своих карликов, - но сломленное и жалкое не более чем тривиально.
Жизнь - это учитель, дающий напоследок самые простые уроки. Как
Семела, которая мечтала увидеть величие божества и погибла, окутанная
его огненными покровами, я искал славы и был испепелен ею. В дни пурпура
и злата я воображал, что явлю миру свое откровение; но получилось иначе
- мир явил свое жестокое откровение мне. И все же, как ни тешились надо
мной мои мучители, как ни гнали меня в пустыню, точно паршивого пса,
точно козла отпущения, дух мой они не сломили - не могли они этого
сделать. Выехав из ворот Редингской тюрьмы в наглухо закрытом экипаже, я
обрел свободу, смысла которой я тогда еще не мог осознать. У меня нет
прошлого. Мои прежние победы потеряли всякое значение. Мои труды
совершенно позабыты, и можно не справляться обо мне в бюро вырезок
Ромайке: газетам нет до меня дела. Подобно волшебнику Мерлину,
беспомощно простертому у ног Вивианы, я пребываю "вне жизни, вне трудов
и вне молвы". Это наполняет меня странной радостью. И если, как
утверждают друзья, я отрешен от всего, подобно индусу, то потому только,
что я открыл для себя великолепное безличие бытия. Я всего лишь
"воздействие": смысл моего существования, внятный другим людям, от меня
теперь скрыт.
Вышло так, что, будучи преступником для большинства англичан, в
глазах друзей я остаюсь мучеником. Что ж, пускай: такое сочетание делает
меня совершенным воплощением художника. У меня есть все необходимые
ручательства. Я и Соломон и Иов в одном лице - счастливейший и
несчастнейший из людей. Я познал всю пустоту удовольствий и всю
реальность страданий. Судьба моя исполнилась до конца: после
головокружительного взлета я испытал жесточайшее падение и ныне обрел
свободу, присущую тем, чей путь развития пройден. Я словно миссис
Уоррен, хотя, увы, без профессии .
Мне ведь давали клички и похуже; проклятия, достойные адской Злой
Щели, порой летели мне прямо в лицо. Но имя потеряло для меня всякое
значение; Себастьян Мельмот и С.3.3 равно годятся для мистификации, раз мое собственное имя
умерло. Мальчиком я получал безмерное удовольствие, выписывая его на
бумаге: Оскар Фингал О'Флаэрти Уиллс Уайльд. Целая ирландская легенда
заключена в этом имени, и оно казалось мне источником силы и полноты
бытия. Впервые ощутил я тогда, какую власть имеет над человеком слово.
Но теперь я устал от своего имени и временами в ужасе от него
отшатываюсь.
На днях оно попалось мне в "Меркюр" в окружении фраз на невыносимом
французском языке. Я выронил газету, будто она была охвачена огнем. Я и
взглянуть на нее больше не мог. Словно это имя - Оскар Уайльд - было
воронкой, которая грозила засосать меня и уничтожить. На углу улицы
Жакоб, напротив кафе, где я бываю, порой появляется сумасшедший. Из-под
колес экипажей в него летит грязь, а он изрыгает им вслед проклятия. Мне
как никому понятны горечь и отчаяние, что рвутся у него с языка. Но я-то
хорошо усвоил простой урок: отверженному сидеть тихо.
Теперь я вижу, что вся моя прежняя жизнь была своего рода безумием. Я
пытался сделать из нее произведение искусства. Я, можно сказать, возвел
базилику над гробницей мученика - но чудес там, увы, не было и не будет.
Тогда я этого не понимал: ведь секретом моего успеха была безраздельная
вера в собственную исключительность. Украшая каждый свой день
самоцветными словами, обволакивая каждый час ароматом вина, я не
придавал значения ни прошлому, ни будущему. Теперь я должен соединить их
бесхитростными словами - это мой долг перед самим собой. Ныне, когда моя
жизнь проделала весь свой огненный круг, мне следует взглянуть на
прошлое другими глазами. Я так часто разыгрывал роли. Я так часто лгал -
и я совершал грех, которому нет прощения, я лгал самому себе. Пора
покончить с этой многолетней привычкой.
Когда явится Морис с порцией свежих сплетен из жизни Бульваров, я
сообщу ему о своем новом занятии. Сделать это надо будет осторожно: если
милый юноша просто придет и увидит меня за письменным столом, с ним
случится удар. До сих пор я не разубеждал его в том, что у меня в
точности такие же интересы, как у него. Когда он узнает, что я взялся
вести дневник, он немедленно напишет об этом Робби Россу, обвиняя меня в
серьезности и прочих прегрешениях против естества. В литературе он,
разумеется, ничего не смыслит. Однажды он спросил меня, кто такой
"мистер Уэллс". Я ответил, что так зовут одного лаборанта, чем вызвал у
него облегчение.
Морис - замечательный друг. Я познакомился с ним по невероятной
случайности. Как-то я зашел в книжный магазин, что позади здания Оперы,
и увидел там этого юношу, который разглядывал полку с современными
английскими писателями. Зная по долгому опыту, что там стоит томик моих
"Замыслов", я с нетерпением принялся следить, снимет он его или нет.
Увы, он взял нечто более определенное, принадлежащее перу Джорджа Мура
.
Не в силах дольше сдерживаться, я подошел к нему.
- Почему, - спросил я, - вы заинтересовались именно этим автором?
Морис ничуть не смутился.
- Я живу рядом с кафе "Нувель Атен", а он пишет, что именно там
выучился французскому языку.
- Сущий позор, что его до сих пор не закрыли. Завтра же обращу на это
внимание городских властей.
Он засмеялся, и мне сразу стало ясно, что мы будем большими друзьями.
Он рассказал, что его мать француженка, а отец - его уже нет в живых -
был англичанин. Истинные британцы, заметил я, живут по расписанию и
умирают по расписанию. Моя бесцеремонность его слегка ошарашила.
Разумеется, он не подозревал, с кем разговаривает: отец при нем ни
словом обо мне не обмолвился, даже на смертном одре. Но тому, кто хорошо
смеется, я готов простить что угодно, и я решил, что самолично возьмусь
за образование Мориса. Я представил его друзьям и порой разрешаю ему
заплатить за мой ужин.
Эти летние вечера мы проводим, лежа на моей узкой кровати и покуривая
сигареты. Где-то он прослышал, что я в прошлом знаменитый писатель,
известный всему миру мастер, но, думаю, он этому не верит. Порой,
размягчившись, я описываю ему какую-нибудь пламенную сцену из "Саломеи"
или повторяю одну из наиболее метких острот. Он с удивлением на меня
косится, пытаясь понять, какое все это имеет ко мне отношение.
- А почему вы сейчас ничего не пишете? - спрашивает он.
- Мне нечего поведать людям, Морис, - все, что мог, я уже высказал.
Весной здесь был Мор Эйди . Он привез мне в подарок книжку моих стихов.
Она выглядела так, будто с трудом перенесла морское путешествие.
Смотреть на нее было тошно, и я воздел руки в ужасе.
- Но, Оскар, тут есть действительно замечательные стихи. - Мор, если
только он не занят поисками любовных утех, вечно кого-нибудь утешает.
- Может быть, Мор, но что они значат? Что они значат? - Он смотрел на
меня и не знал, что ответить.
Можно, конечно, набраться самоуверенности и попытаться сочинить
апологию в защиту самого себя. Это удалось де Куинси, это удалось
Ньюмену - считают даже, что это удалось святому Августину. Бернард Шоу
постоянно пишет нечто в подобном роде, и только так ему удается
приблизиться к настоя щей драматургии. Но я должен найти новую форму. Я
не хочу писать в стиле "Исповеди" Верлена - его гений выразился в том,
что он выкинул все, способное вызвать хоть малейший интерес. Правда, он
был безвреден в прямом смысле слова, он никому не мог принести вреда.
Это был простой человек, вынужденный вести сложную жизнь. Я же - сложный
человек, которого обволакивает простота скуки. Одни художники ставят
вопросы, другие отвечают. Я дам ответ, а вопроса буду с нетерпением
ждать на том свете. Кто такой был Оскар Уайльд? Хочешь знать - послушай
увертюру к "Тангейзеру". А вот наконец и Морис; его тяжелая поступь
обещает важные новости.
10 августа 1900г.
Жид как-то сказал мне, что ведет дневник; то немногое, что там
содержится, выдержано, должно быть, в чувствительном духе. Я же
предприму нечто в общеобразовательном ключе. Титульный лист уже готов:
ВСЕ ОБ ОСКАРЕ УАЙЛЬДЕ ДЛЯ СОВРЕМЕННОЙ ЖЕНЩИНЫ
Роман
Этой книге я обязан всем.
Мистер Бернард Шоу
В любой поездке эта книга для меня незаменима.
Миссис Патрик Кэмпбелл
Единственный экземпляр, отпечатанный на японской веленевой бумаге,
будет выставлен в Музее естествознания.
11 августа 1900г.
Чужбина значит для ирландцев то же, что вавилонский плен для евреев.
Чувство родины возникает у нас лишь вдалеке от дома; воистину мы
становимся ирландцами только в окружении иноплеменников. Я как-то сказал
Уильяму Йейтсу, что мы - нация великолепных неудачников; впоследствии я
обнаружил, что неудача помогает обрести огромную силу. Ирландский народ
омочил свой хлеб слезами. Подобно Христу, он почувствовал, как тяжек
бывает путь, подобно Данте - как солон хлеб изгнания; но невзгоды
выковали из него племя непревзойденных поэтов и рассказчиков.
Для меня, конечно, чужбина стала романом длиной в целую жизнь. Не
всегда, как сейчас, я носил на челе мету проказы, но мету Каина в сердце
я ощущал постоянно. И все же одно дело - ходить своими путями, чувствуя,
что ты не такой, как прочие, иное дело - знать, что ты всеми отвергнут.
Поднимаясь по темной гостиничной лестнице, я вспоминаю слова поэта о
том, как тяжелы ступени чужого крыльца. Раньше мир смотрел на меня с
изумлением - теперь он предоставил меня самому себе, и ему нет дела до
того, куда заведут меня странствия. Гете сказал о Винкельмане, этом
великом ученом, покинувшем сумрачный дом своей национальной культуры
ради вольного воздуха эллинизма, что "человек и среди теней сохраняет
тот образ, в кагором он оставил землю" . Если так, я
стану на том свете вечным boulevardier , наблюдающим, как ангелы - надеюсь, уж ангелы-то там будут -
спешат по своим делам.
Я сойду с ума, если слишком долго буду сидеть в этой комнате среди
обломков моей прежней жизни. Сожаление и раскаяние поднимаются передо
мной во весь рост, и вид их невыносим; как вор, я выскальзываю из отеля
на улицу. В прогулках моих мне нравится то, что я понятия не имею, куда
направляюсь, - хотя иногда это, кажется, знают мои спутники. До чего же
интересной становится жизнь, когда сам перестаешь быть ее частью. В те
дни, когда я был прикован к земле золотой цепью собственной личности,
мир был для меня чем-то ненастоящим, разрисованной сценой, на которой я
красовался, подобно какому-нибудь сатиру на аттической вазе. Ныне он
превратился в блеск и вечное движение, совершенно бесцельные в
ежедневном расточении накопленных за ночь сил - и все же прекрасные, по
крайней мере для того, кто не пытается постичь их тайну. Но и это
утомляет меня - надолго меня уже не хватает. Когда я писал пьесы, я
смотрел на людей как на источник веселья и наслаждения; теперь они
толпятся вокруг и толкают меня. Их души словно вторгаются в мою и
покидают ее истощенной. Я знаю, что стать самим собой можно только в
соприкосновении с другими; но сейчас мне мог бы позавидовать и Уитмен. Я
заключаю в себе многие множества. И хотя во мне живет чудо Миранды, я
чувствую также слабость Просперо , который отрекся от своего искусства, когда все его
чаяния воплотились в жизнь.
Я думаю, что своей нынешней замечательной способностью к пассивному
созерцанию я обязан бедности. Раньше я полагал, что единственный способ
пускать деньги на ветер - это беречь их. Мне и в голову не приходило,
что, если у тебя в кармане больше нет зеленых бумажек, у тебя нет
ничего. Не далее как на днях мне пришлось занять у Мориса несколько
франков (он явился с единственной новостью - о Дрейфусе, - так что я
отказался идти с ним обедать), просто чтобы было с чем выйти из отеля. Я
прошу денег, потому что заслуживаю их, - а друзья твердят, что им нечего
мне дать и что я должен снова взяться за работу. Бедность - горькая
школа, и познание людских сердец - горчайший из се уроков. Я до сих пор
вспоминаю ужасную сцену с Бози в прошлом месяце в "Кафе де ла Пэ".
- Альфред, - сказал я безупречно дружеским тоном, - мне нужна твоя
помощь.
- Раз назвал меня Альфредом - дело ясное: денег будешь просить.
- Бози, миленький, ведь меня хотят вышвырнуть из отеля.
- А почему? Слишком много шуму от мальчишки? Или от тебя самого?
- Это недостойно тебя. Ты же знаешь, как мне тяжело говорить о
деньгах...
- О чужих деньгах ты готов говорить сколько угодно.
- Бози, умоляю, не губи душу нашей дружбы словами презрения.
- Наша так называемая дружба с самого начала была с душком.
Этого следовало ожидать: ведь он считает себя мастером слова.
- Кроме шуток, Бози, мне нужны деньги. Позарез нужны. Весь мой
гардероб остался в отеле "Марсолье", и хозяин грозится продать его, если
я немедленно с ним не рассчитаюсь.
- Оскар, ты уже использовал этот предлог месяц назад.
- Правда? Тогда прости, начисто забыл. Видишь, что сотворила нужда с
моим воображением. Но пойми, Бози, обстоятельства мои какими были,
такими и остались - я всецело от тебя завишу.
Он вынул из кармана несколько франков, швырнул их на пол и вышел,
крикнув напоследок:
- Ты, Оскар, ведешь себя как последняя шлюха!
Я подобрал бумажки и заказал себе еще выпить. По-вашему, я себя
унизил? Что ж, это лишний раз показывает, в какой яме я сижу. Когда ты
перестаешь изменять мир, он начинает изменять тебя, Чем беднее я
становлюсь, тем ужаснее делается для меня Париж. По всему выходит, что
скоро мне придется забиться в какой-нибудь угол - иначе я буду смят в
лепешку. Беллерофонт, сброшенный с Пегаса Зевсом, который позавидовал
его способу передвижения, был вынужден созерцать колючки тернового
куста; моим уделом, видимо, станут обои.
Но если бедность рождает созерцание, созерцание ведет к лени. Досуг
для художника - важнейшее условие бытия, но он должен быть наполнен
радостью. Если досуг безрадостен, то, по прелестному выражению Беньяна,
ты становишься "малиновкой, держащей в клюве паука". Одни лишь
воспоминания о моем искусстве вьются, как тени, над моей головой. Тело,
пораженное стрелой Аполлона, еще бродит среди живых, но душа уже сошла
вниз, к асфоделевым полям. У римлян было прекрасное слово "umbratilis"
- оно, наверно, лучше всего подходит к
моему состоянию, хотя сами римляне вряд ли его ко мне применили бы. В
лучшем случае я мог бы играть в какой-нибудь из ужасающих комедий
Плавта. Я бы изображал старого развратника с нарумяненным лицом и
крашеными волосами, вызывая каждым своим появлением хохот публики, не
подозревающей, что смеется над собой. Мир всегда смеется над своими
трагедиями - иначе ему их не пережить. Пойду прогуляюсь.
Я решил не идти пешком, а сесть в омнибус: я испытываю особое
пристрастие к несчастливому тринадцатому номеру, который курсирует между
площадью Клиши и Пале-Руаялем. Я сижу наверху и смотрю по сторонам -
современный город лучше обозревать с высоты; иногда я даже прислушиваюсь
к разговорам. Французы хотели превратить свою речь в искусство, но их
языку недостает теней, без которых он кажется неживым. Английский,
например, замечательно передает уныние через цвет - по-французски так не
скажешь. Бодлер попытался привить французскому языку отчаяние, но
добился всего лишь благозвучия.
Впрочем, я вторгаюсь в область, которая больше мне не подвластна. Как
турист, вверивший себя Куку, я волей-неволей должен глазеть на мир. Я
часами сижу в кафе и разглядываю людей, на которых раньше мое внимание
не задержалось бы и на секунду. Меня интересует все вплоть до мельчайших
жестов, и по лицу и повадкам человека я могу сочинить целую историю.
Только теперь я стал замечать отверженных и одиноких, отличать
своеобразную, как бы извиняющуюся походку, которой они идут сквозь
толпу, как чужаки. И я лью слезы. Сознаюсь в этом открыто: лью слезы. В
одном из романов Бальзака есть место, где он описывает поэта как
человека, который "казалось бы, ничего не делает и все же царствует над
человечеством благодаря умению изображать его". Может так случиться, что
обыденные разговоры и жесты когда-нибудь лягут в основу новой
драматической формы; сидя в кафе и глядя на прохожих, я воображаю, что
каким-то чудом все эти звуки и движения превращаются в необыкновенное,
многокрасочное произведение искусства.