Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
Анатолий Георгиевич Алексин.
Коля пишет Оле, Оля пишет Коле
OCR: Елена Байрашева
Оля и Коля
Шоссе длинным серым клинком рассекало лес, казавшийся непроходимым.
Но, подъезжая к тому месту, где клинок шоссе перекрещивался с другим
клинком, тоже рассекавшим лес, но более отточенным, сверкающим и широким
- с уральской рекой, - шоферы и их спутники удивленно вздрагивали:
непроходимые лесные заросли трубили горнами, пели и даже дискутировали
на тему: "Может ли мальчик дружить с девочкой?" И только уже у самого
моста стрелка, нацеленная на лес, все объясняла: "Пионерский лагерь
"Сосновый бор" было написано на ней выцветшими от солнца и дождя
буквами.
Дискуссии устраивал главный редактор лагерной радиостанции "Голос в
лесу" Лева Звонцов. В школе Лева тоже отвечал за радиопередачи, а заодно
уж и за дружинную стенгазету... Почти все ребята давно знали друг друга:
раньше они жили на Севере, где родители их построили алюминиевый завод,
а потом родители переехали на Урал, чтобы строить другой алюминиевый
завод, и ребята переехали тоже. Они учились в одной школе, отдыхали в
одном пионерском лагере "Сосновый бор" и все знали, что лучше Левы
Звонцова никто не умеет заводить разные споры и дискуссии.
У соцгородка, который строили их родители, было странное и не очень
благозвучное имя: "БАЗ", что означало: "Большой алюминиевый завод".
Взрослые люди были очень заняты, и у них, видно, не хватало времени
придумать городу другое название. А у ребят свободного времени было
побольше, особенно летом, в лагере, и Лева Звонцов по радио объявил
конкурс:
Пионер! Поработай мозгами своими
И придумай для города новое имя!
В лесу, на свежем воздухе, заработали мозгами сразу двести тридцать
ребят. И вот по вечерам, хрипло вторгаясь в бесконечную птичью болтовню
и приливами набегающий сосновый шум, Лева Звонцов стал устраивать такие
радиобеседы:
- Расскажи-ка радиослушателям, какое имя ты хочешь дать нашему
городу!
- Город, который мы сами построим...
Репродуктор, черным гнездом примостившийся меж сосновых ветвей, вдруг
мелко-мелко задребезжал - это Лева расхохотался в самый микрофон:
- Где ты слышал такие длинные названия?
- Не слышал. И очень хорошо: пусть будет ни на что не похоже!
- Вот именно: ни на что не похоже! Следующий! - выкрикнул Лева так,
словно он был врачом и за дверью у него томилась очередь пациентов.
- Бр-ратск! - нажимая на букву "р", четко выговорил очередной
участник конкурса.
- Это название уже без тебя придумали.
- Ну и что же? Тот город на Ангаре, а этот у нас.
- Ну как ты не соображаешь?.. Может возникнуть путаница: вот,
например, с письмами...
- Тогда - Новый Бр-ратск!
- И тот, на Ангаре, тоже не старый.
- Тогда я подумаю...
Левин голос расположился в эфире, как у себя дома: он оценивал,
поучал, делал замечания.
- Следующий! - выкрикнул Лева.
- Что ты кричишь, как в лесу? - ответил ему чуть-чуть удивленный,
певучий голос, в котором не было раздраженности или ехидства, а было
именно добродушное удивление лихой Левиной бесцеремонностью.
Все сразу узнали Олю Воронец.
- Мы и есть в лесу! - тут же нашелся Лева. Но, смущенно пошуршав
чем-то в микрофон, добавил: - Извини. Здесь такая очередь, всем не
терпится получить премию... У тебя есть предложение?
- Я предлагаю назвать так: город Крылатый!
- Немного странно... звучит, - робко, почти шепотом возразил Лева.
- Почему странно? Есть же в Казахстане город Рудный. А у нас будет
город Крылатый. И это будет справедливо: алюминий-то крылатый металл -
из него самолеты делают.
- Ах, так? - встрепенулся Лева. - Это очень образно! И я бы сказал -
поэтично!..
- Просто точно, по-моему, будет. И справедливо.
"Справедливо" - это было любимое Олино слово. Правда, частенько она
прибавляла к нему коротенькое отрицание "не". "Это несправедливо!" -
спокойно заявляла Оля своим глубоким, певучим голосом. И тут же вступала
в борьбу за справедливость.
Девочки были влюблены в Олю Воронец. Прошлым летом Оля носила косы, и
в волосах у ее подруг тоже мелькали разноцветные ленточки. Этой весной,
перед лагерем, она постриглась, и подруги ее мигом, без сожаления
распрощались со своими косами. Оля чуть-чуть заикалась, и девочки, сами
того не замечая, тоже начали слегка растягивать гласные буквы и изящно,
еле заметно, как это делала Оля, спотыкаться, словно приседать, на
некоторых словах.
Оля редко сердилась. Главным образом тогда, когда встречалась ей на
пути какая-нибудь нечестность, неправда, и девочки тоже старались быть
отчаянно принципиальными.
И еще Оля сердилась, даже приходила в неожиданную ярость, когда ее
называли красивой. В прошлом году начальник лагеря водил по "Сосновому
бору" какую-то делегацию и все время восклицал: "А вот это наша
волейбольная площадка! А вот это наша читальня! А вот это наш
радиоузел!.."
- А вот это наша красавица! - гордо объявил он, увидев издали Олю
Воронец.
Делегация защелкала фотоаппаратами, но на пленку попал, должно быть,
лишь Олин затылок: в ответ на слова начальника девочка неучтиво
повернулась спиной к гостям и быстро скрылась за деревьями.
В начале августа у лагеря испортилось настроение: стало известно, что
в первый день сентября Оля не придет в школу вместе со всеми своими
подружками, что, вернувшись из лагеря, она уедет очень-очень далеко. Ее
отец был геологом. Он отыскал на Урале горную породу, которая была
необходимым сырьем для алюминиевого завода, а теперь уезжал искать еще
что-то на Север, за Полярный круг.
И только один человек в лагере был рад предстоящему Олиному отъезду -
это был Коля Незлобин, по прозвищу Колька Свистун. Он любил
переговариваться с птицами, к ребятам обращался коротко и грубовато:
"Эй, ты!.. Слушай-ка!" - а с птицами беседовал ласково и безошибочно
узнавал их голоса.
Но не за это прозвали его Свистуном. А за то, что как-то однажды, в
прошлом году, он неожиданно для всех пообещал написать хорошие стихи к
родительскому дню, а написал плохие, и родителей пришлось приветствовать
в прозе. Правда, стихов этих не видел никто, кроме Оли Воронец. Она
должна была читать их в начале концерта самодеятельности, но в последний
момент читать отказалась, заявив, что стихи никуда не годятся.
Это Оля первая сказала Кольке: "Эх ты, Свистун!.." А он в ответ
прозвал ее Вороной: это, кажется, была единственная птица, которую он не
любил.
Никто, кроме Кольки, Олю Вороной не называл, а к нему прозвище
Свистун приклеилось так прочно, словно было с рождения вписано в
метрику.
Из всех споров, которые время от времени затевал по радио и в
стенгазете Лева Звонцов, он больше всего любил дискуссию на тему: "Может
ли мальчик дружить с девочкой?" И хотя всем было уже давно ясно, что
мальчик дружить с девочкой может, Лева затевал это обсуждение минимум
два раза в году - зимой и летом. В этом году любимая Левина дискуссия
сразу стала затухать: спора не получалось. Тогда Лева выпустил к
микрофону Кольку Свистуна, и тот громко, уверенно заявил, что девчонки -
предательницы.
Все поняли, кого он имеет в виду, и дружно бросились Оле на помощь.
"Ишь ты, молчаливый-молчаливый, а разговорился!.. Высказался!" -
верещали по радио девочки. Лева Звонцов только успевал радостно включать
и выключать микрофон: дискуссия разгорелась с невиданной силой.
А Колька ничего не отвечал. Он снова мрачно помалкивал... Все
считали, что вообще он любит переговариваться с птицами потому, что ему
нечего рассказать о себе, нечего сказать людям. Но на самом деле ему
было бы что рассказать, если б только он захотел...
О чем бы он мог рассказать...
Отец проектировал алюминиевые заводы, но, когда поднимались их
корпуса, нигде - ни на кирпиче, ни на крыше, ни на трубе - не было
написано, что тут есть частица и его, отцовского, труда. К тому же
Колькиных приятелей по двору вообще не пускали на территорию завода, и
они не могли удостовериться в том, что отец занят большим и важным
делом. А то, что без Колькиной мамы дворовая волейбольная команда не
может сражаться со своими противниками, знали все.
Колькину маму никто по имени-отчеству не величал, все, даже ребята,
называли ее просто Лелей... "Вот придет наша Леля с работы, мы вам
покажем!" - кричали они волейболистам соседнего двора. И Колька ходил
гордый, будто это он сам умел гасить так, что все игроки по ту сторону
сетки боязливо приседали на корточки; будто он сам умел принимать
труднейшие мячи, а подавал так, что мяч стремительным черным ядром
пролетал в нескольких миллиметрах над сеткой, чудом умудряясь не задеть
ее.
Мама выбегала во двор в узких спортивных брюках и в тенниске.
Болельщики встречали ее нетерпеливым гулом радости, но она прежде всего
разыскивала Кольку и усаживала его в самый первый ряд зрителей: на
садовую скамейку, на забор или прямо на траву... И тут уж Колька сидел
скромно, строго, не выражая своего торжества, а только изредка
обменивался взглядами с мамой, которая, казалось, молча спрашивала его:
"Ну, как? Ты доволен мною?"
Это было давно, в далеком северном городе, откуда Колька уже уехал,
но он помнил все очень ясно и знал, что не забудет этого никогда...
Отец был намного старше мамы. Он не умел играть в волейбол, плавать
диковинным стилем баттерфляй и бегать на лыжах так хорошо, как умела
мама. И мама почему-то не заставляла его учиться всему этому. Но зато
она научила его тоже ходить в спортивной майке с распахнутым воротом,
долго гулять перед сном и делать по утрам гимнастику (она вытаскивала на
середину комнаты сразу три коврика - для себя, для отца и, совсем
маленький, для Кольки.
А еще она научила отца судить волейбольные матчи. И когда отец со
свистком во рту усаживался сбоку возле сетки, он тоже казался Кольке, а
может быть, и всем остальным, совсем молодым человеком. И его в те
минуты тоже хотелось называть просто по имени... Хотя никто его все же
так не называл.
Зато вслед за мамой все уважительно именовали его: "О,
справедливейший из справедливых!" И папин свисток был для спортсменов
законом. Возвращаясь домой после волейбольного сражения или вечерней
прогулки, отец часто говорил маме: "Мне снова легко дышится... Снова
легко!" И это было очень важно для отца, потому что у него была
бронхиальная астма.
Ну, а дома судьей была мама. Она никогда не давала громкого свистка,
никогда не напоминала вслух о правилах жизни, но отец и Колька всегда
весело и добровольно подчинялись ее решениям, потому что эти решения
были справедливы. Мама тоже часто повторяла: "Это справедливо!" Или:
"Это несправедливо!" И Колька сейчас злился на Олю Воронец еще и за то,
что она, как ему казалось, присвоила любимое мамино слово.
Мама работала воспитательницей в детском саду. И маленький Колька был
у нее в группе. Иногда он обижался, что к остальным пятнадцати малышам
мама была так же внимательна, как и к нему. А может быть, даже еще
внимательнее. Когда однажды он разревелся по этой причине, мама высоко
подняла его и, серьезно глядя ему в глаза, сказала: "У меня нет никого
роднее тебя. И не будет. Запомни это". Колька успокоился. И запомнил.
В детском саду он не раз слышал, как мамаши упрашивали директора:
"Переведите ребят в группу к Леле. Она такая добрая, умная и
хорошенькая..." То что маму называли доброй и умной, было очень приятно.
А слово "хорошенькая" не нравилось Кольке. "Она не хорошенькая, а
хорошая!" - про себя возражал он, не понимая, что слово это относилось
не к маме, а только к ее лицу - юному, озорному и действительно очень
хорошенькому.
Однажды летом отца стали душить частые приступы астмы: климат
далекого северного города стал опасным союзником папиной болезни.
"Я увезу тебя к самым лучшим врачам: к реке, к свежему воздуху... И
они вылечат тебя! - сказала мама. - Мы заберемся в глушь и будем жить
там, как робинзоны!"
Втроем они ехали поездом, потом на грузовике, потом шли немножко
пешком - и забрались туда, где воздух был сухим, а природа именно такой,
какую долгие годы прописывали отцу доктора, приговаривая: "Но все это,
конечно, недостижимый идеал. Поэтому обратимся-ка лучше к таблеткам и
каплям!"
Доктора, к сожалению, не были знакомы с мамой и не знали, что она
умела делать "достижимым" все, что нужно было отцу и Кольке.
Раньше дома, по вечерам, мамино возвращение с работы мигом
преображало все: утолялся голод, комната становилась уютной и чистой...
И если мама задерживалась, Колька и отец чувствовали себя какими-то
удивительно неустроенными, словно сидели на вокзале в ожидании поезда,
который опаздывал и неизвестно когда должен был прийти.
То было дома, в городской квартире... А тут, на берегу реки, мама
вдруг проявила такие способности, каких даже Колька с отцом от нее не
ожидали. Отец по утрам планировал предстоящий день отдыха, а мама
смеялась: "Эх ты, мой проектировщик! Теоретик мой неисправимый!.." И
разжигала печку в домике лесника или даже костер прямо в лесу и варила
суп, картошку, кипятила молоко. Отец загорел, посвежел, забыл про свои
лекарства. "Теперь мы с вами три богатыря!" - говорила мама. А сама
вдруг однажды вечером легла на бок, побледнела и, увидев испуганное
Колькино лицо, заулыбалась как-то неестественно, трудно, через силу.
Колька внезапно почувствовал, что выражение "земля уходит из-под ног",
которое он иногда слышал от взрослых, - это не выдумка, не фантазия, не
преувеличение: ноги его подкашивались от волнения и он не ощущал под
собой твердого дощатого пола, на котором стоял еще минуту назад.
Пожилой лесник, отец и Колька на брезентовой плащ-палатке несли маму
в деревню, что была в пяти километрах: к домику лесника нельзя было
подъехать даже на телеге. Мама все время держала Кольку за руку (не
отца, не лесника, а только его, - Колька навсегда запомнил это!). Она то
и дело, быть может почти бессознательно, повторяла: "Ничего... Не
волнуйтесь, пожалуйста. Не волнуйтесь..." И только изредка спрашивала:
"Еще долго? Еще долго?.." А они, все трое, молчали.
И Колька думал о том, что отец, когда ему было плохо, становился
по-детски растерянным и, казалось, хотел переложить на окружающих свои
страдания или хотя бы поделиться с ними своею болью, а мама все время
пыталась снять с их плеч тяжесть, и страх, и волнение. "Не волнуйтесь,
пожалуйста. Не волнуйтесь..."
В лесу быстро темнело. Идти было трудно. И все то, что еще утром, еще
днем казалось таким прекрасным, таким заманчивым - непроходимые заросли,
глухое переплетение ветвей, - все это сейчас было враждебно и ненавистно
Кольке. "Еще долго? Еще далеко?.." - спрашивала мама.
Из деревни они позвонили в райцентр, что был за двадцать пять
километров, в больницу. "Скорая помощь" добиралась из райцентра целую
вечность, хотя по часам выходило, что ехала она всего около часа.
Молодой человек в белом халате, очень строгий и неразговорчивый, даже
не поздоровавшись, стал сразу осматривать маму. А потом коротко сообщил:
"Аппендицит". Садясь в белую машину с красным крестом впереди, на
круглом фонаре, он произнес еще два слова: "Надо успеть". Отец тоже сел
в машину. И она умчалась. А Колька даже не догадался сказать, чтобы и
его тоже взяли с собой, что он тоже хочет вместе с мамой...
Он стоял возле сельсовета, рядом с пожилым лесником, все время
мысленно повторял последние мамины слова, тоже обращенные не к отцу, не
к врачу в белом халате и не к пожилому леснику в резиновых сапогах, а
только к нему, к Кольке, к нему одному на всем белом свете:
- Все будет хорошо. Аппендицит - это ерунда. От этого не умирают...
x x x
Мама умерла. Это было давно, в тот год, когда Колька еще только
собирался на свой самый первый школьный урок. А теперь он уже был в
шестом классе...
Прошли годы. Но и сейчас каждый день Колька вспоминал строгого
молодого человека в белом халате и короткую фразу: "Надо успеть". Почему
же они не успели?..
Странная, непонятная людям привычка появилась у Кольки - почти у
каждого нового знакомого он спрашивал: "У вас был аппендицит?" - "Был, -
отвечали некоторые. - Вырезали. Чепуховая операция!"
И снова одна и та же неотвязная мысль рвала его сердце: "А если бы
больница оказалась ближе? А если бы дорога в лесу была проходимее? Может
быть, мама и сейчас была бы тут, рядом... И он слышал бы ее голос: "У
меня нет никого роднее тебя. И не будет".
То далекое лето, поначалу такое солнечное и беспечное, неотступно
стояло перед его глазами и никак не хотело становиться воспоминанием...
Дупло старого дуба
Начальник лагеря очень любил принимать делегации. Тогда в любую жару
он появлялся среди душного леса в темном костюме и при галстуке. Как
экскурсовод, ходил он с вытянутым вперед указательным пальцем, объясняя,
что беседка называется беседкой, а библиотека - библиотекой; похлопывал
по плечу всех встречных ребят, хотя в остальные дни еле с ними
здоровался, и тоном во все вникающего отца родного невпопад задавал
вопросы: "Ну, как прошла линейка? Что было на совете лагеря?"
"Линейка" и "совет лагеря" - это были те немногие пионерские терми-
ны, которые он знал наизусть. Почти никто из ребят не помнил его
имени-отчества, а все так прямо и называли - начальником. Он, казалось,
был твердо убежден, что пионерлагерь для того главным образом и
существует, чтобы его можно было показывать комиссиям из завкома и
постройкома да разным любопытным туристам.
Оля не любила начальника лагеря. И однажды, когда руководство из
постройкома оглядело все лагерные объекты, когда начальник лагеря
утомленно произнес свою любимую фразу: "Вот так мы и живем!", а
руководство благодарно ответило ему: "Хорошо живете!", Оля неожиданно
для всех вмешалась в разговор:
- И все это сделал наш Феликс!
- Кто-кто? - подчеркивая свое особое внимание к "голосу детей",
заинтересовалось руководство. - Пионер? Как его фамилия?
- Нет, это наш старший вожатый... Феликс! Мы его по фамилии не
называем.
Начальник лагеря побледнел, а руководство что-то поспешно записало в
блокнот, на обложке которого, как успели разглядеть все замечающие
ребята, было золотом выгравировано: "Делегату профсоюзной конференции".
Феликс тоже не любил начальника и работал в пионерлагере только
потому, что не хотел на целое лето расставаться с ребятами, которых знал
уже три с лишним года: в школе у них он был старшим пионервожатым.
Еще мальчишкой в Крыму Феликс наткнулся на мину, и ему оторвало
правую руку.
"Эхо войны!" - говорил он, поглаживая свой пустой рукав, заправленный
за пояс.
Ребята слагали легенды о его левой руке: он мог с ее помощью
вскарабкаться на вершину любой, даже самой высокой сосны; сколько угодно
раз переплыть широчайшую реку; превратить в подкову кусок самого
твердого металла, и еще многое, многое другое...
Кольке Свистуну казалось, что характер Феликса был чем-то неуловимо
похож на характер мамы: старший вожатый не любил перекладывать на плечи
окружающих свои заботы и никому не жаловался на то, как это трудно целые
дни проводить в школе, да еще учиться заочно на третьем курсе
пединститута, да еще быть началь