Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
-рус.)] созывать. Кому
стольный боронить, коли напасть подкатит? - не княгине ж с
Митрофаном-епископом...
Поднялся с постели; косо ступая босыми ногами, подошел к оконцу.
Залитый лунным светом, лежал Козинец словно на ладони: аж до конца
посада видать из светелки. Темные тени на белом снегу - и покой
несказанный. Ни души. Лишь церковка изнутри озарена чуть, да рядом, припав
к стене церковной, малая часовенка, обитель Божидарова, - оттуда тоже
нечто поблескивает.
Туга [тоска, печаль, грусть (др.-рус.)] защемила сердце до дрожи
телесной. Вспомнилась вдруг жена. Провожая, словно чуяла недоброе: плакала
навзрыд, на грудь кидалась; давно уж такого не бывало, а тут... Смутясь
повозников, отстранил ее от себя, прикрикнул даже...
Вот оно... женка! Понял отчетливо: оттого и девку прогнал; сам себе не
признаваясь, томился весь час: каково там, в стольном, семье? Сыны-то
ладно, взрослые уж, княжьи люди, о них печаль проста, а забота не на
родителе... а с бабою-то как? Своя ж, родная; хоть и мял девок без счета,
хоть и тешил плоть с кем ни попадя, а вот ныне и подступило: что как не
свижусь более? И уж не дородною, тяжко ступающей павою увидел, будто
наяву, супружницу, а той, двунадесятьлетней давности, легконогою
девчонкой-суженой, коей под окошком скоморошины певал...
И, вспомнив, ощутил: саднит шрам на заду - было дело, тесть покойный до
свадьбы, случалось, и псами травливал...
Еще сильнее заныло в груди.
В мертвом белесом отсвете нашарил на полу сапоги; не обмотав ног,
натянул, набросил на исподнее шубу. Раскрыл дверь без скрипа, сошел вниз;
служка ночной кинулся было сопровождать - отогнал взмахом.
С первым же шагом по крыльцу обожгло гортань морозцем; за считанные
мгновения, пока до церкви шел, проник холодок и под шубу. А шагнул в
притвор - теплом обволокло. Сумрачно в церкви, несуетно; у алтаря свечи
теплятся, чуть сбоку, перед ликом Богородицы, во Владимире писанным, тлеет
лампада масляная.
А вокруг лампады - клубы мрака, отгоняемые слабеньким необоримым
огоньком; вот-вот, кажется, сомкнется, задушит утлое пламя - но нет! не в
силах... и вновь отползает, рассеиваясь мутными струями. На киоте же,
обрамляя скорбный лик Богоматери, глядящей в душу темными несловенскими
очами гречинки, утеснились малые картины деяний, давным-давно в сих местах
бывших, деяний странных, о коих не то что говорить - мыслить страшно...
И вспомнилось: седатые пряди попа-наставника, розга в чане с рассолом,
скамья тесаная; голос отцовский: "Внимай дидаскалу [дидаскал - учитель,
наставник (греч.)], Мишка, воспитывайся, не то помрешь дурнем..."; и
другой голос, уж не родительский, тихий, грустноватый; говорит отец
Нафанаил: "...вот так, боярич, оно и сталось, что послал князь святых
угодников в чащобы Заволоцкие на подвиг во спасение души; живота не
пощадив, свалили подвижники перунов-идолов, наибольшего же истукана на
руках вынесли из чащи. Тогда-то, дитя мое, и крещены были обитатели тех
мест; по то и чти сих угодников особо, сыне, ибо себя во славу веры
православной не пожалели, и нас, во тьме погрязших, посильно к свету
причастили; а паче всего - волею Богородицы и Христа Спасителя самого
сумели и самое Зло Добру служить..."; прыгали, помнится, свечные блики по
горенке (ясно увидел, словно вчера было), и свой голос прислышался -
тоненький: "Отче Нафанаил, а каков он, наибольший идол-то?"...
Замер, услыхав вопрос, наставник, поперхнулся - и щелкнул по лбу
пребольно: "Не твоего ума дело, сыне! забудь и спрашивать о таком!"...
Не знал, не ведал тогда, что придет ночь, и выпадет войти в церковь, и
пасть на колени пред ликами угодников тех, Фомы и Анании, в двух шагах от
Божидара... Мечталось некогда: коли сподоблюсь, так вымолю славы, почестей
- ан вот: жизнь прошла, и свершилось все, чему должно было... и единая
только просьба осталась: Господи святый, преблагие угодники! спасите дом
мой, сохраните непорушенным!..
Пал на колени. Не щадя лба, бил поклоны. В пол! в пол! - до боли, до
звона в ушах! Крестился размашисто, вышептывая второпях заветное:
- Господи! Коли правда в том, что бичом твоим за грехи наши, за дела
скорбные явились в мир сей татарове, так пусть и станется по воле твоей!
Об одном лишь молю: позволь нам, мужам, ответ держать пред гневом твоим,
иже пристало сильным; слабое же стадо свое помилуй, Вседержитель!..
И, прося о милости к слабым, вне воли кривил душой перед киотом, ибо не
за всех сущих молил, но лишь за одну-единую: за ту богоданную, о которой в
ночи негаданно защемило сердце. Но, благ и милосерд, понял невинность
невольной кривды Господь, и снизошла с последним словом мольбы благодать
на истерзанную душу. И ощутил боярин Михайло невыразимую легкость, словно
бы в детство далекое вернулся, когда, набегавшись с дворовой ребятней,
падал в постель и, уже в сон проваливаясь, видел сквозь полусмеженные веки
милое лицо матушки...
Легко-легко расправил плечи, не спеша встать с колен.
- Второе слово мое к тебе, Богородица, и к вам, угодники святые Фома и
Анания! На вас всяко уповаю и плачу в месте свершения подвига вашего с тою
же печалью: заступите в назначенный час семью мою, не дайте невинным
сгинуть страшной смертью. И дайте силу деснице моей, укрепите мя на брани,
подвигните честно и крепко встать противу супостата и службу княжью
соблюсти. И отведите козни лукавого; если же гибель суждена рабу Божию
Михайле и не избегнуть ее никак, так станьте отныне предстателями моими у
престола Господня...
- Аминь! - прозвучало за спиной.
В полной тишине набатом обрушилось слово. Неуклюже разворачиваясь,
вскочил боярин - и замер: средь церкви, в самой середине лунной дорожки,
текущей сквозь слюдяное окно, застыла темная фигура. Недвижно стоял некто,
облаченный в долгую рясу, и никак не разглядеть лица было под сенью низко
надвинутого куколя [куколь - капюшон (др.-рус.)].
Неслышно приблизился монах, словно из воздуха возник в благолепной
церковной тиши откликом на молитву, и оттого само по себе родилось у
боярина нужное слово:
- Кто ты, господине?
Оставляя без ответа вопрос, приблизилось виденье, неслышно скользя
вдоль лунной дорожки. Вскинулось пламя в лампаде, дрогнули свечные огоньки
- то шелохнул застоявшийся воздух откинутый куколь.
Сухое, с резкими половецкими скулами лицо было у монаха, обрамленное
клочковатой бородкой, и узкие глаза из-под тонких, прямо вырисованных
бровей глядели строго и прямо.
- Кто ты, господине? - несколько робея, но без страха повторил Михайло
Якимыч.
- Смиренный служитель Господен... Во крещении святом звался Фокою, ныне
же аз недостойный Феодосием наречен...
Тихий голос монаха обволакивал душу; захотелось, вновь преклонив
колени, просить дозволенья исповедаться. И пал было наземь боярин, но
удержал чернец, воспрещающе подняв перст.
- В сих стенах, человече, лишь пред Господом и угодниками его
преклоняться достойно, никак не предо мной, многогрешным. Вне стен же -
паче того, княжий муж...
Взяв за руку, повел. Недалеко - до притвора. Сел сам, указал на скамью:
садись, мол, и ты. И льется тихий голос:
- Доброе дело - в тяжкий час молить у Господа поддержки в беде. Никто
не оборонит лучше, и быть по сему, сыне. И я, по воле Его, попрошу о том
же Фому и Ананию, святых угодников, принесших в христианский мир
Божидар-Крест...
Сложил на коленях руки, переплетя тонкие пальцы.
- Однако же, сыне, помни крепко: воля Господня благословляет и
укрепляет руку, но и рука слабеть не должна. Забудешь о том, погибель
найдешь...
- Не забуду, отче, - ответил Михайло Якимыч благодарно. И спросил,
удивленный непривычной напевностью монашьей речи:
- Говор у тебя непривычный, отче...
- А не тут и произрос. Рожден близ Киева, в Вышгороде, там и постриг
принял, там и службу нес, покуда не был из Печер послан сюда, когда
здешний старец упокоился...
Почудилось ли, нет - а только глуховато прозвучал ответ, с некоторой
натугой, словно бы о чем-то тяжком вспомнил монах. Впрочем, тотчас и
совладал с собой. Спросил напевно, явно, хоть и незаметно во мгле,
улыбаясь:
- А так ли напасть велика, сыне?
- Не счесть... Рязань пала, и Пронск... не ведаю, устоит ли Владимир,
святый отче. Страшно мне...
Качнулось пламя в лампаде. Медленно наклонил голову черноризец,
размышляя. И вымолвил - тихо, глуховато:
- К чему страшиться? Не быть без Воли Господней ничему, а что по Воле
Его - то все на благо. И напасть любая суть кара за грехи. Рязань же, да и
самый Владимир - что они пред вечностью?
- Семья ж у меня там! - едва ли не крикнул боярин и осекся: поймет ли
мних бессемейный такую заботу? Не поймет. И верно, по-книжному, не
по-людски отозвался чернец:
- Что семья? Такая уж доля человеков: из праха выйдя, во прах уйти;
велика ли рознь - раньше, позже? Много крови на Руси было, много неправд
великих... удивляться ли каре? Вижу: огненный вихрь грядет, и мириадам
убиенными быти. Однако же верь, боярин: Руси не пасть...
Сжав кулаки, давя - ногтями в мясо! - закипающую злобу, скрипнул зубами
Михайло Якимыч.
- Что ж, отче, значит, люди для тебя - ничто? И кара безвинным - благо?
И мириады обреченные тоже - прах?.. - но не докончил; осекся, взмолился в
страстном порыве:
- Дозволь пасть пред Божидар-Крестом, отче!
Попросил и сам испугался. Ибо знал, заповедано настрого: лишь монахам,
да и то не всем, дозволено видеть святыню. Черноризец же встал нежданно и,
за плечо тронув, вынудил подняться.
- Пойдем, сыне!
И было удивление, огромное, словно небо. Потому что ничем не
примечателен оказался крест, укрытый за парчовой занавескою. Грубый
камень, небрежно обтесанный, - более ничего. И не захотелось падать наземь
перед каменной глыбой.
Монах же усмехнулся вновь.
- Вот оно как, боярин. Камень, не больше того. Со времен Фомы и Анании
таков, а каким ранее был - никому знать не дано. И не приведи Господь
узнать. Спит Божидар...
Сказал. Погладил по плечу. Перекрестил.
- Ныне иди, чадо. Спи. Спокойно будешь спать, а что смутил тебя, каюсь,
да не мог не позвать...
И, приблизив лицо, прошептал надрывным шипом:
- Тяжко мне, сыне... Ох, тяжко...
...Один к одному выстроилась у терема дружинка, и каждому из отроков
глаза в глаза заглянул Михайло Якимыч.
- Простимся, други! Мне ныне во Владимир стольный лежит путь, вам же
доля - тут службу править. Вот Борис Микулич - от сего дня он вам отец и
заступник, на то княжье изволенье и мой указ. Вот Козинец-город; бороните
его, живота не жалея, буде нужда случится. Верую: крепко встанете, не
посрамите боярина Михайлу! В прочем на Господа уповайте, а за князь-Юрием
труды николи не пропадут. Если ж я чем согрубил, други, отдайте вину!
Средь строя зашептали, всхлипнули. То - в радость: любит, вишь, чадь
[чадь - подчиненный (др.-рус.)] боярина своего. А тут же и Борис Микулич:
- Хвалить не хвалю решенье твое, Якимыч, а и осудить не вправе. Ясно,
семья. Да боярину княжьему и впрямь при князе сподручнее. Ну, коли решил,
так вот тебе совет: рекою не отправляйся. К нам-то без дня седмицу шли,
ну, с санями - без них, ясно, ловчей, ан все едино: ден в пять, не ранее,
доберешься. Пущей иди, напрямик - так в три дня выйдешь. Тропы там
путаные, дак дам тебе провожатого. Да и... - Помолчал, приглушил голос,
чтоб не слыхали в строю. - Тебе ль не знать: степняк завсегда в зиму рекою
идет. Не столкнуться бы ненароком...
А рядом уж кони кормленые фыркают, и мокшанин скуластый в заячьем
треухе да кожане длиннополом подтягивает подпруги; на плетеном поясе -
широченный кинжал, а за спиною хитро приторочена сулица.
Обнялись с Микуличем трижды, облобызались по обычаю. Ненароком уловил
боярин довольство в прищуре городового. Не осудил. Впрямь, в облегченье
воеводе от®езд гостя: в одном-то кремлике двум головам тесненько...
Оглядел небо. Ясно, солнышко блестит, как новенькое, будто лето. Вот
только холодно...
...холодно! холодно!
Мороз!
...от озноба и пробудился. Потряс головой, соображая: да вчера же то
было, вчера! - и дивясь: точь-в-точь минувшая явь во сне повторилась...
А мокшанин-проводник уж у нодьи [нодья (др.-рус.) - таежный костер]
хлопочет. Лапник по ту сторону костра немят-нераскидан, будто и не думал
вожатый прилечь.
Потянул боярин носом воздух. Так и есть: поджаривает лесовик солонину
мороженую. И вроде ни звуком не выдал себя Михайла, проснувшись, а
мокшанин ровно того и ждал. Повернул голову, осклабился щербато, махнул
рукою: вставай, мол...
- Хар-рош р-ракатулет! [ракатулет (фин.-уг.) - таежный костер]
Вот то-то и оно: всем бы славен проводник, да только по-человечьи с
гулькин нос разумеет. "Харош", да "войвод", да еще "ходи-ходи", да еще с
десяток слов - всего и запасу. Так что с рассвета до тьмы ехали сквозь
пущу без разговору, каждый сам себе товарищем, ажно взвыть захотелось под
конец дня; известно - немаку путь вдвое дальше. Однако же - и злобиться на
мокшанина не за что: кто ж ему виновен?.. боярин-то и слова по-мокшански
не выговорит.
А отчего ж? Разве уж и ни слова? Ухмыльнулся, присел.
- Какой тебе ракатулет, дурья башка? Нодья сие. Нодь-я!
И мокшанин, услыхав знакомое, отозвался радостно:
- Ррракатулет! Агай, харрош, войвод!
Справив утреннюю нужду, подсел боярин к костру. Поели, коней покормили
- и тронулись, закидав костерок снегом. Хоть и глухомань вокруг, а шли как
по скатерти, даром что верхами. И пока шли, не щерился мокшанин.
Закаменели скулы, вздулись четким вырезом ноздри, щелками сощурились
глаза; казалось - ни тропки, ни стежки, а вел боярина и вел, чудом
каким-то избегая снежных завалов; порой, пригнувшись с седла, разглядывал
нечто на снежной целине - и уверенно сворачивал, отыскивая то проходец,
едва заметный средь бурелома, то поляну чистую. Отыскав, оборачивался, на
миг мягчел лицом.
- Хар-рош! Трррогай, войвод!
А кругом лежала пуща, пугающе недвижная, каких давно не осталось окрест
Владимира. Кривые деревья склонялись одно к одному, стволы темнели на
белом - зловеще, и не проглянуть было далее десятка шагов, словно клочья
сумрака задержались у корней с ночи, запутались в кустах, да так и
остались дневать на снегу.
След в след: мокшанин на мохнатом коротконогом коньке, за ним - Орлик
боярский, а дальше в поводу - заводной меринок из обоза, завьюченный
торбами с овсом да сменной лопотью [лопоть - одежда, скарб (др.-рус.)].
Хруп-хуп - копыта о снег.
Хруп-хуп...
Тут и выказал себя долгий недосып: задремал Михайла Якимыч в седле,
доверившись вороному да мокшанину. Ногами привычно сжал конские бока,
пригорбился, смежил веки - и едва не полетел наземь!
- Охх...
По-дурному заржав, присел Орлик на задние ноги, замотал головой, вмиг
словно бы и забыв отличную выучку... а сзади забесилась, задергала повод
заводная лошадка.
Чудом удержавшись, еще сильнее сжал боярин коленями вороного,
утихомирил, выправил, вынудил выровняться - а мокшанин уже рядом. Конек
приплясывает, косит глазом, сам проводник бормочет невнятно и уж не
лыбится: рожа серым-сера, будто пеплом присыпана.
Тычет пальцем вперед.
А там, впереди, меж стволов, - словно бы пелена сумрачная зависла;
колышется, подтягивает тень из-под кустарника, растет понемногу, густея,
наливаясь мглистым мраком. Ползет по древам, зависает в кронах, затягивая
стволы паутиной.
Еще не разумом, нутром только ощущая недоброе, окстился Михайла Якимыч,
сбросил рукавицу, торопливо выпростал крест. Облобызал. Но тщетно: все
гуще пелена, уже и не различить: что там, за нею? И мурашки морозные
пробежали по взмокшей спине, и холодеет внутри, и кричать хочется, и
бежать от жутких потеков, пальцами вытягивающихся из-за стволов.
А кони бесятся, рвутся. Каменно тверда рука, удерживающая поводья, но
ремни, ремни! - и вот уже лопнула узда заводного, и стремглав дернулся
вспять меринок, но не устоял, подвернул ногу и, вскрикнув, рухнул на бок,
подминая кусты. Щелкнули обледенелые ветви, но звонкий щелчок погас в
жутком треске сломанной кости. И бело-розовый обломок выскочил на свет
более чем на вершок, прорвав вздувшуюся шкуру. А меринок на миг смолк - и
закричал совсем уже жутко, невыносимо, ровно ребенок, убиваемый хмельным
отчимом.
И оба всадника поняли, что делать! Но не боярская выучка боевая, а
лесное чутье мокшанское откликнулось первым: свистнула мимо виска Михайлы
Якимыча сулица, вошла коньку в глаз, и плач сошел в хрип и тут же - в
сипение, и, побившись краткое время, затих буланый, распластав гриву по
красному...
Мгла же качнулась, всколыхнулась на запах крови, поползла скорее. Вот
уж и в недальних кустах шевельнулись темные клочья; мутная тоска затемнила
разум, и, почуяв это, вновь вскинулся Орлик. Держать коня, держать! - но
замерло тело, словно умерло: ни рукой не двинуть, ни ногой, ни голову
повернуть.
Мокшанин же тычет пальцем вперед. Губы перекошены, зубы скрипят, словно
железо по льду, - и все это видится словно бы со стороны, криком сквозь
перину.
- Хийси! Хийси! [злой дух, демон (фин.-уг.; языч.)] - воет мокшанин.
Спрыгнул наземь лесовик; повиснув на поводьях, удержал на месте
взвившегося конька, в мгновенье ока связал ременную петлю, кинул на сук;
рванулся жеребчик, сам ремень затягивая, - и замер, придушенный. Капнул
пеной на снег.
- Войвод, хийси!
Ох и лютая ж мука: видеть все, и слышать, и сознавать! - но не мочь и
пальцем шевельнуть... Незримые путы скрутили тело - и то еще ладно, что
колени закаменели на конских боках, удерживая в седле; и еще благо:
сознание помутилось... с тобой ли сие творится, с иным ли кем - не
понять...
- Ай, войвод!
Совсем спокойным вдруг стал мокшанин. Поглядел с упреком. Выпростал
с-под кожана крест, прижал к губам, бормоча по-своему. Только и различить:
- Хырристос-Маарью! Хырристос-Маарью!
Еще раз поцеловал - и отшвырнул, содрав с шеи. А в руках уже - тесьма с
медвежьими когтями, невесть откуда вытянутая. В единый миг набросил на шею
замест креста, выдернул кинжал, набрал в грудь воздуха, будто в прорубь
собираясь кидаться, - и вперед, во мглу!
- Ииииииииииииииииииии!.. - прорезало стынь.
Головой вперед влетел мокшанин во мрак и сгинул. Темень же дрогнула,
совсем почернела, сгустилась вмиг едва ль не до смоляной густоты, взвилась
смерчем и закрутилась осатанело. Хриплым стоном оборвался визг - лишь эхо
покидало над кронами тускнеющие обрывки. Мгла же, колеблясь, осела... и
понемногу оттянулась из ближних кустов, стала бледней, зависла едва
различимой паутинкой.
Горестно заржал конек мокшанина.
И тихо сделалось.
Тотчас отпустило боярина, и Орлик, словно от сна дурного пробудившись,
тряхнул гривой; виновато покосился на хозяина. И первое, что на уме
появилось: вперед! помочь сотоварищу!..
Люто ударив каблуками, послал Михайла Якимыч вороного к кустам, откуда
миг тому визжало...
И что же? Ничего.
Только ошметки изорванного тряпья - не распознать уж, где что, да треух
в ярко-алой расползающейся луже, да кинжал торчит в стылом стволе -
ударился, выбитый на излете, и вошел на полную пядь. А на рукояти ожерелье
из когтей медвежьих покачивается: кривы когти, громадны, и с каждого
падают на снег, набухая, кровавые капли.