Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
я во все, что сказал, и уже не слышал, как Пасифая
дребезжащим голосом затянула колыбельную.
ГЕРМЕС, ПОКРОВИТЕЛЬ ТОРГОВЦЕВ И МОШЕННИКОВ, ОДИН ИЗ
БОГОВ ОЛИМПА И ВЕСТНИК БОГОВ, ПОКРОВИТЕЛЬ ПУТНИКОВ
Я шагал, поигрывая кадуцеем, этой глупой игрушкой, от которой по
идиотской воле Зевса мне так никогда и не избавиться. Я шагал по коридорам
дворца. Одни и не замечали меня, другие шарахались, молитвенно воздевая
руки или зажимая ладонью готовый вырваться изо рта крик. Все это было до
омерзения знакомо, жизнь не блещет разнообразием. Ну, в конце концов,
наиболее беспокоит не это: оскорбляет то, что почти все плуты, которым мне
волей-неволей приходится покровительствовать, в глубине души считают меня
равным себе, чуть ли не сообщником. И не вырваться из этого заколдованного
круга. Правда, мы боги, позади и впереди у нас вечность, и мы давно
разучились отдаваться каким-либо чувствам со всей полнотой и страстью, но
и мы не равнодушны ко всему на свете, нет, что-то осталось, что-то
покалывает время от времени - слабые звуки долетевшего издали смеха, шум
бушующей где-то на другом конце света грозы.
Крики раздались вновь - с галереи толпе показывали бычью голову,
игравшую роль головы страшного людоеда Минотавра. Я мимоходом покривил
губы в иронической и грустной усмешке. Еще один подвиг, совершенный при
моем содействии. Еще один лист в мой венок там, на Олимпе. До чего же я
ненавижу Олимп... Сборище усталых актеров, поддерживаемых на ногах лишь
блеском взятой на себя роли, чья жизнь всецело подчинена выбранному
однажды образу, бессильных что-либо изменить в своем характере, -
застывшая злоба, застывшее распутство, застывшая юность, застывшее
мастерство. Есть на свете то, чего боятся и боги, - неизменность. Нам
никогда не стать другими, не выбрать иное дело по душе, не измениться. На
Олимпе нашелся один-единственный, рискнувший восстать против неизменности,
застывшего, как лед, бытия, дерзнувший похитить огонь, стремившийся
сделать людей чище, лучше, добрее. Но он волей наших идиотов давно
прикован к скале на Кавказе, и орел каждый день рвет его печень. И
арестовывал его не кто иной, как я, Гермес Легконогий.
Я ненавижу обитателей Олимпа, но мне не избавиться он них, не прыгнуть
выше собственной головы, не выскочить из собственной кожи. Я тоже
прикован, как Прометей, но свою цепь я выковал себе сам и путь выбрал сам
- плыть по течению. И я не знаю, действительно ли мне хочется прилагать
силы к добрым делам, или это глупая попытка исправить заведомо
неисправимое, я не знаю, зачем я сейчас иду по убранным с аляповатой
роскошью комнатам и коридорам.
Мне надоело вышагивать среди равнодушных и почтительных, и я свернул в
первую попавшуюся дверь.
Ариадна стояла у окна, выходящего на море, синее и спокойное в этот
день, и где-то на полпути к горизонту белел горизонтальный прямоугольничек
паруса - ветер дул в сторону Пирея. Она мельком глянула на меня и
отвернулась, словно привыкла лицезреть богов каждый день и они ей давно
наскучили, а то и опротивели.
Я положил на столик кадуцей, подошел и остановился рядом с ней. Парус
достиг места, где море сливалось с небом, стал опускаться за горизонт,
превратился в тоненькую белую черточку, а там и она пропала. И тогда
Ариадна повернулась ко мне.
- Почему так случилось? - спросила она.
- Откуда я должен это знать? - ответил я вопросом.
- Ты же бог.
- Ах да, разумеется... Боги заранее знают ответы на все вопросы. Боги
существуют для того, чтобы человек в любую минуту мог заявить, что его
грехи вложены в него богами, а сам он совершенно неповинен в подлости,
трусости и лжи.
- Значит, ты не знаешь?
- Может быть, - сказал я. - А может, не хочу утруждать себя знанием
ответов на все вопросы - к чему? Ты думаешь, стало бы легче, разложи я по
полочкам твои побуждения, мысли и ошибки и распиши с точностью до мига,
когда ты подумала или сделала что-то не так? Неужели стало бы легче?
- Не знаю.
- Вот видишь.
- Ты тоже во всем этом участвовал.
- С таким же успехом ты можешь обвинить тот меч, которым все было
проделано.
- Я по-иному представляла себе роль богов.
Она повзрослела и поумнела за считанные мгновения - там, в тронном
зале, - но по-прежнему не могла отрешиться от устоявшихся представлений о
богах. И не ее в том вина.
- Боги, боги... - сказал я. - Милая девочка, почему вы все время
пристаете - научи, подскажи? Вы выдумали нас, чтобы получить ответы на все
вопросы, но ответов не будет, пока вы сами их не найдете, потому что вы
задаете вопросы не нам, а самим себе. Когда же вы это поймете?
Я замолчал, мне стало страшно - я почти дословно повторил слова
Прометея, расцененные на Олимпе как едва ли не самое тяжкое из Прометеевых
преступлений - вернее, из того, что Зевс приказал считать преступлениями.
Если бы кто-нибудь передал мои слова Зевсу... Интересно, кому поручили бы
арестовать меня?
- Значит, и ты не знаешь, - сказала Ариадна.
- Не знаю, не хочу знать. К чему вникать в тонкости слов и понятий?
- Я не хочу жить, - сказала она.
- Полагаешь, что жизнь кончена? А не чересчур ли поспешно?
- Нет, тут другое. Я не могу себя оправдать.
- От тебя мало что зависело, девочка.
- Все равно. И потом... Я не думаю, что впереди будет что-то, что
зачеркнет случившееся или сделает счастливее.
- Тебе не кажется, что это влияние мига?
- Нет, - сказала Ариадна. - Я все обдумала и взвесила. Лучше уйти
сразу, чем подвергаться риску нагородить еще множество более мучительных
ошибок.
- Подожди, - сказал я. - Еще раз подумай и взвесь.
- Подумала и взвесила. Разве ты можешь что-нибудь посоветовать? Ты же
упорно отказываешься.
- А почему бы и не посоветовать! - сказал я. - Я могу предложить тебе
стать моей возлюбленной. У богов есть одно очень ценное качество - они
настолько хорошо изучили все сделанные людьми ошибки, что со мной ты могла
бы не бояться наделать ошибок.
Почему мне вдруг пришло это в голову? Неужели меня может всерьез
волновать судьба этой девчонки? Перед нами прошли тысячи судеб, нас ничто
не может удивить и тронуть, мы бесстрастны и холодны. Или у меня столь
плохое настроение, что я полагаю, будто не я спасаю, а эта девочка может
во мне что-то спасти?
- Иными словами, ты мне предлагаешь стать куклой, которую ты избавишь
от необходимости думать и принимать решения?
- Зачем так категорично? - сказал я. - И потом, разве не это было
извечным женским желанием - найти кого-то сильного, кто избавит от
самостоятельных решений?
- Возможно. Но разве ты способен чувствовать по-настоящему? Я всегда
считала, что рассказы о влюбленных до безумия и безудержно разгневанных
богах - выдумки. Ваш опыт, помноженный на ваше бессмертие, по-моему,
сделал вас неспособными на искренние чувства.
Вот так. Эта девочка смогла без посторонней помощи отыскать ахиллесову
пяту богов. То, о чем я когда-то думал чаще, чем следовало бы, сидя на
своем любимом месте у какой-нибудь из рек подземного царства - у тяжелых и
медленных, как расплавленный свинец, вод Стикса, у еще более медлительной,
застойной почти, пряно и душно пахнущей Леты, у серых унылых струй
Ахерона. Я уже забыл, когда именно перенял у людей привычку размышлять на
берегу реки...
- Ты во многом права, - сказал я. - Неспособны мы на искренние чувства.
Но разве это означает, что мы не можем испытывать симпатию и предлагать
что-то от чистого сердца?
- И только, - сказала Ариадна. - Спасибо, если это действительно от
чистого сердца. Но я не хочу быть красивой игрушкой даже у бога. И хватит
об этом.
Она подняла крышку шкатулки и вынула длинный тяжелый кинжал из черной
бронзы с рукоятью в виде распластавшейся в прыжке пантеры. Я мог бы ее
остановить, заставить идти навстречу моим желаниям и воле - я все-таки
бог, - но во всем дальнейшем не было бы ни капли ее собственных желаний и
воли, а иметь дело с куклой, каждым движением которой управляешь ты сам, -
смертная тоска, пусть даже я не могу ощутить во всей полноте сущность
понятий "смерть" и "тоска" так, как их может ощутить человек. Здесь я был
бессилен, оставалось смотреть, как она поворачивает кинжал лезвием к себе,
и лицо бледнеет в отчаянной решимости, но рука не дрожит. Я отвернулся и
бессмысленно смотрел на искрящееся мириадами солнечных зайчиков море, пока
не раздался слабый, тут же оборвавшийся вскрик.
Я ровным счетом ничего не ощутил. Разве что тень жалости. Все наши
чувства - тени. Хотя мне кажется, что однажды я испытывал вполне сравнимую
с человеческой радость - когда мои сандалии помогли Персею добыть голову
Горгоны и уничтожить одно из любимых чудовищ Посейдона. Посейдон до сих
пор на меня зол. Но это было так давно, настолько заслонили это
воспоминание рутина дел и привычные развлечения, что я уже не могу с
уверенностью сказать, был ли реальностью тот прилив чувств...
Я забрал со столика кадуцей, вылетел в окно и стал подниматься все выше
и выше. Все меньше становился дворец, дома и улицы Кносса сливались в одно
пестрое пятно, в лицо дунул свежий морской воздух, и я подумал: неужели я
пытаюсь вспомнить, что такое тоска?
РИНО С ОСТРОВА КРИТ, ТОЛКОВАТЕЛЬ СНОВ
Я думал, что опасности кончились, но, оказывается, подстерегала еще
одна.
Когда телохранитель, в панике доложивший о смерти Ариадны, вышел,
пятясь на негнущихся ногах, Минос обратил на меня бешеный взгляд, и я
снова оказался между жизнью и смертью. Кажется, у меня хватило душевных
сил спокойно встретить этот взгляд. За нашими спинами бормотала что-то
Пасифая, заводила колыбельную, сбивалась и начинала сначала. Вопли за
окном умолкли - толпу уже вытеснили конники за дворцовые стены, и
ликование перекинулось на улицы Кносса.
- Что у меня осталось? - спросил Минос. - Да ничего. Вот и Ариадна...
- Ты готов и в этом обвинить одного меня? Если у Минотавра множество
убийц, почему в смерти Ариадны виноват я один? Будь трезвомыслящим до
конца.
- А как быть, если у меня просто-напросто вспыхнуло желание кого-то
казнить? Взять и подвергнуть жуткой казни, чтобы отогреть хоть частицу
души?
Я молчал. Странно, но я не боялся - был слишком опустошен.
- Ну что ж, зови стражу, - с изумлением услышал я свой собственный
голос.
- Но что мне за радость видеть, как тебя разорвут лошади? - сказал
Минос. - Слишком быстро. И резать тебя на кусочки - тоже, по сути, слишком
быстро...
И он ударил в гонг. Я равнодушно покосился на вбежавшего телохранителя.
Минос сказал ему:
- Проводи этого человека в мою сокровищницу. Пусть ему насыплют в мешок
столько золота и драгоценностей, сколько он сможет увезти на тачке.
Телохранитель выжидательно глянул на меня.
- Благодарю, царь, - сказал я.
- Благодарят за награду, - сказал Минос. - А я тебе мщу...
...Я едва пробился к своему дому сквозь запрудившие улицы толпы народа.
В кабаках угощали вином всех подряд и не требовали платы, торговцы
раздавали фрукты и цветы, звуки флейт и цимбал сливались в невыразимую
какофонию, и повсюду славили Тезея. Я шел не сворачивая, не выбирая
дороги, толкал перед собой дурацкую тачку, усердием казначея нагруженную
так, что я не чувствовал рук, врезался в толпу, как нож в масло, не
отрывал взгляда от скрипящего колеса, тачки, отмахивался локтями от
протянутых мне чаш с вином от кидавшихся на шею женщин. Я был чужим и
ненужным. Никому не нужным, даже самому себе.
Я пинком распахнул калитку, вкатил во двор тачку и, накренив ее,
вывалил мешок на землю. Рета и Ипполита молча уставились на меня.
- Вот, - сказал я, дернул узел на мешке и, покряхтывая от напряжения,
приподнял его за углы. Звеня и журча, на землю хлынуло золото. Я отшвырнул
в угол пустой мешок и разровнял конусообразную кучу ценностей ногой,
словно зерно рассыпал.
Куча из тысяч золотых монет громоздилась на плохо подметенном дворике,
в ней посверкивали разноцветными лучиками пригоршни самоцветов и блестели
украшения из железа, ценнейшего металла, стоившего в несколько раз дороже
золота. Человеку даже при разгульной жизни хватило бы всего этого на
десять жизней.
Рета изумленно молчала. Ипполита же всплеснула руками и разразилась
восхищенными воплями, относящимися как к сокровищам, так и к моей деловой
хватке и удачливости, в которой она никогда не сомневалась.
- Хватит, - сказал я тихо, но так, что она прикусила язык. - Уйдите, вы
обе, оставьте меня одного, слышите?
И они оставили меня одного. Я шевельнул ногой - под сандалией хрустнули
монеты, из кучки сора холодно сверкнул колючими искорками алмаз. Я был
один, жизнь улетела, беззаботно смеясь, унося с собой радость, улыбки и
покой, и где-то высоко над головой в бескрайнем синем небе снова мощно
прошелестели белые крылья Дедала, и в этом тающем шуме таилось все то,
чего не было в моей жизни и никогда уже не будет. И многозначительная
ухмылка Гермеса вновь возникла передо мной, четкая, как силуэты деревьев,
на миг вырванных из мрака ветвистой вспышкой молнии.
Предсказания Гермеса сбылись. Я проиграл, обретя удачу, проиграл,
ввязавшись в игру, где победитель теряет все. Возможно, я проиграл еще лет
пятнадцать назад, когда передо мной открывалось множество дорог и можно
было предпочесть ту, по которой я шагал все эти годы, совсем другую.
Не вышло из меня Анти-Геракла. Люди опрокидывали мое мнение о них и
отказывались играть написанные мной для них роли. Не получилось из меня
всезнающего и всевидящего божества. Что дальше? - вынужден я был спросить
себя. В самом деле, что?
Минос отомстил мне, дав столько денег, что я отныне мог не думать о
них. Мой триумф был преходящим, как все мимолетное, и ненужным мне. Не
было целей, не было смысла жизни, не к чему стремиться и нечего хотеть.
Пустота. Серая гладь Стикса. Неужели - мне стало страшно, но я обязан был
додумать ту мысль до конца, - неужели такие, как я, всегда обречены на
поражение?
Я вошел в дом, нажал медную шляпку гвоздя, открывавшую тайник, и достал
тщательно перевязанную шнурком кипу листьев папируса - основу
монументального труда "Что есть человек". Постоял, покачивая ее в руках, а
когда тоска и отчаяние стали непереносимыми, резко повернулся и что есть
силы швырнул листы в спокойное пламя очага.
Взлетели искры и пепел, огонь притух сначала, потом ожил, листы
папируса трещали, занимались с краев, становились прозрачно-золотистыми и
вспыхивали, корчились, сворачивались в черные хрупкие трубочки. Сгорали
измены и ложь; предательства и подлости, следы преступлений и распутства,
непродуманных решений и интриг, обдуманных со всей возможной
скрупулезностью... Я не напишу этой книги. Впрочем, я и своим горьким
опытом не стану делиться, так что, вполне возможно, спустя годы и века
кто-то другой замыслит нечто подобное и, быть может, доведет работу до
конца. Но что ему это даст?
Что же делать? Я не настолько глуп, чтобы расшвырять золото нищим или
утопить его в море. И руки на себя не наложу. Я буду ждать, может быть,
еще очень долго, и, смею заверить, моя жизнь не будет состоять из одних
лишь стенаний и уныния. Но горечь поражения останется со мною навсегда.
Я не могу больше оставаться здесь, в этом городе, в этой стране. Нет
мне здесь места. Мне все равно, в какую сторону плыть, и поскольку ветер
дует в сторону Египта, какая разница? Все страны мира мне одинаково
безразличны.
Я крикнул, и появились женщины, так быстро, словно они стояли за дверью
и ждали зова.
- Собирайтесь, - сказал я. - Мы уплываем в Египет. Дом, все, что нельзя
взять с собой, - пусть все это провалится в Аид. Понятно? Мне этот хлам не
нужен, понадобится, купим дворец...
И удивительное дело - моя злоязыкая Ипполита, сберегавшая каждый
дырявый котелок, стоптанные сандалии и растрепавшиеся веники, сроду не
удержавшаяся, чтобы не прокомментировать любой мой поступок и решение, на
сей раз ни словечка не сказала. Она постояла, гладя меня по плечу, потом
вдруг промолвила:
- А помнишь, малыш мой, какие у тебя были способности к садоводству?
Никарис тебе такое будущее предсказывал...
- Не помню, - вяло сказал я, и я действительно не помнил ни давней
любви к садоводству, ни этого Никариса. - Иди, старая, иди.
И она вышла, бормоча что-то насчет носильщиков, которых надо нанять,
насчет корабля. Я сел на прежнее место и бессмысленно смотрел в огонь -
уже и пепел сгоревших папирусов раскрошился.
Рета подошла, положила руку мне на плечо, как только что Ипполита, и я
готов был поклясться, что в этом была жалость, что она каким-то образом
ухитрилась заглянуть в мою душу и узнать ее тайники. Не приму я жалости ни
от кого, от женщины в особенности, но я был слишком опустошен, чтобы
сопротивляться или возмущаться.
- Я люблю тебя, - сказала она.
Я подумал, что совсем не знаю женщину, с которой жил в одном доме и
спал на одном ложе, и вспомнил, что однажды она уже опровергла сложившееся
было о ней впечатление. И ни о чем больше не думал - сил не хватало.
- Я люблю в тебе того, кем ты мог бы стать, - сказала Рета. - Но не
стал и не станешь никогда...
И снова я ничего ей не ответил - все, что могло бы произойти со мной
полтора десятка лет назад, так и осталось миражом, по не пройденным мной
дорогам ушли другие, стих вдали шелест белоснежных крыльев, остался лишь
пушистый пепел на прогоревших угольях очага.
И некого винить, кроме самого себя.
ЭПИЛОГ. ТЕЗЕЙ, ПОКА ЕЩЕ ЦАРЬ АФИН
...И когда Тезей, пока еще царь Афин, вернулся из прошлого и поднял
голову, он увидел, что тени отступают к завесе мрака и тают во мраке,
уходит Минос, царь Крита, в пурпуре и золоте, уходит Горгий, начальник
стражи Лабиринта, в серебряном панцире, уходит Ариадна, прекрасная, как
радуга, и темнота поглощает их, уносит с собой прошлое. Но остались Рино с
острова Крит, толкователь снов, и тот, неразличимый, в самом дальнем и
темном углу.
- Ну что, дружок? - спросил Рино. - Вот мы и вспомнили, как оно все
было. Интересные бывали времена, любопытные случались истории, верно? Ну и
как, ты добился всего, чего хотел? Я, вообще-то, много о тебе слышал,
специально следил, признаюсь...
- Да, - сказал Тезей. - Я был с Гераклом, когда он шел воевать с
амазонками, когда он освободил Прометея, я женился на Федре, сестре
Ариадны, водил армии и строил города. Я убил разбойника Прокруста и
страшного вепря. И никому и никогда больше не удавалось заставить меня
поступиться моей совестью.
Он говорил, обращаясь не к Рино, а к смутной фигуре в дальнем углу, но
тот не шевелился и молчал, и Тезей не знал, услышаны ли его слова, и не
знал, зачем он все это говорит.
- Иными словами, - сказал Рино, - ты прожил в общем-то банальную и не
принесшую особых триумфов жизнь. Еще один царь с его стандартными
занятиями, достижениями и промахами.
- Я был с Гераклом...
- Я помню, - сказал Рино. - Ты шел с Гераклом против амазонок - еще
одна война где-то на окраине. Пояс царицы амазонок, который добыл Геракл,
стал одним из его подвигов, а твои подвиги ограничились тем, что ты пленил
прекрасную Антиопу, позабавился и сбыл ее с рук, когда она тебе надоела.
- Я был с Гераклом, когда он освободил Прометея. Прометей называл меня
своим другом,