Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -
Самый же плач доставалось вести родственницам. В плаче заметил я холодно-продуманный, искони-заведенный порядок. Те, кто подале, подходили к гробу ненадолго и у самого гроба причитали негромко. Те, кто считал себя покойнице роднее, начинали плач еще с порога, а достигнув гроба, наклонялись голосить над самым лицом усопшей. Мелодия была самодеятельная у каждой плакальщицы. И свои собственные излагались мысли и чувства. Тут узнал я, что плач над покойной не просто есть плач, а своего рода политика. Слетелись три сестры Матрены, захватили избу, козу и печь, заперли сундук ее на замок, из подкладки пальто выпотрошили двести похоронных рублей, приходящим всем втолковывали, что они одни были Матрене близкие. И над гробом плакали так: -- Ах, нянькя-нянькя! Ах, л„лька-л„лька! И ты ж наша единственная! И жила бы ты тихо-мирно! И мы бы тебя всегда приласкали! А погубила тебя твоя горница! А доконала тебя, заклятая! И зачем ты ее ломала? И зачем ты нас не послушала? Так плачи сестер были обвинительные плачи против мужниной родни: не надо было понуждать Матрену горницу ломать. (А подспудный смысл был: горницу-ту вы взять-взяли, избы же самой мы вам не дадим!) Мужнина родня -- Матренины золовки, сестры Ефима и Фаддея, и еще племянницы разные приходили и плакали так: -- Ах, т„танька-т„танька! И как же ты себя не берегла! И, наверно, теперь [они] на нас обиделись! И родимая ж ты наша, и вина вся твоя! И горница тут ни при чем. И зачем же пошла ты туда, где смерть тебя стерегла? И никто тебя туда не звал! И как ты умерла -- не думала! И что же ты нас не слушалась?... (И изо всех этих причитаний выпирал ответ: в смерти ее мы не виноваты, а насчет избы еще поговорим!) Но широколицая грубая "вторая" Матрена -- та подставная Матрена, которую взял когда-то Фаддей по одному лишь имечку, -- сбивалась с этой политики и простовато вопила, надрываясь над гробом: -- Да ты ж моя сестричечка! Да неужели ж ты на меня обидишься? Ох-ма!... Да бывалоча мы вс„ с тобой говорили и говорили! И прости ты меня, горемычную! Ох-ма!... И ушла ты к своей матушке, а, наверно, ты за мной заедешь! Ох-ма-а-а!... На этом "ох-ма-а-а" она словно испускала весь дух свой -- и билась, билась грудью о стенку гроба. И когда плач ее переходил обрядные нормы, женщины, как бы признавая, что плач вполне удался, все дружно говорили: -- Отстань! Отстань! Матрена отставала, но потом приходила вновь и рыдала еще неистовее. Вышла тогда из угла старуха древняя и, положа Матрене руку на плечо, сказала строго: -- Две загадки в мире есть: как родился -- не помню, как умру -- не знаю. И смолкла Матрена тотчас, и все смолкли до полной тишины. Но и сама эта старуха, намного старше здесь всех старух и как будто даже Матрене чужая вовсе, погодя некоторое время тоже плакала: -- Ох ты, моя болезная! Ох ты, моя Васильевна! Ох, [надоело мне вас провожать]! И совсем уже не обрядно -- простым рыданием нашего века, не бедного ими, рыдала злосчастная Матренина приемная дочь -- та Кира из Черустей, для которой везли и ломали эту горницу. Ее завитые локончики жалко растрепались. Красны, как кровью залиты, были глаза. Она не замечала, как сбивается на морозе ее платок, или надевала пальто мимо рукава. Она невменяемая ходила от гроба приемной матери в одном доме к гробу брата в другом, -- и еще опасались за разум ее, потому что должны были мужа судить. Выступало так, что муж ее был виновен вдвойне: он не только вез горницу, но был железнодорожный машинист, хорошо знал правила неохраняемых переездов -- и должен был сходить на станцию, предупредить о тракторе. В ту ночь в уральском скором тысяча жизней людей, мирно спавших на первых и вторых полках при полусвете поездных ламп, должна была оборваться. Из-за жадности нескольких людей: захватить участок земли или не делать второго рейса трактором. Из-за горницы, на которую легло проклятие с тех пор, как руки Фаддея ухватились ее ломать. Впрочем, тракторист уже ушел от людского суда. А управление дороги само было виновно и в том, что оживленный переезд не охранялся, и в том, что паровозная сплотка шла без фонарей. Потому-то они сперва все старались свалить на пьянку, а теперь замять и самый суд. Рельсы и полотно так искорежило, что три дня, пока гробы стояли в домах, поезда не шли -- их заворачивали другою веткой. Всю пятницу, субботу и воскресенье -- от конца следствия и до похорон -- на переезде днем и ночью шел ремонт пути. Ремонтники мерзли и для обогрева, а ночью и для света раскладывали костры из даровых досок и бревен со вторых саней, рассыпанных близ переезда. А первые сани, нагруженные, целые, так и стояли за переездом невдали. И именно это -- что одни сани дразнили, ждали с готовым тросом, а вторые еще можно было выхватывать из огня -- именно это терзало душу чернобородого Фаддея всю пятницу и всю субботу. Дочь его трогалась разумом, над зятем висел суд, в собственном доме его лежал убитый им сын, на той же улице -- убитая им женщина, которую он любил когда-то, -- Фаддей только ненадолго приходил постоять у гробов, держась за бороду. Высокий лоб его был омрачен тяжелой думой, но дума эта была -- спасти бревна горницы от огня и от козней Матрениных сестер. Перебрав тальновских, я понял, что Фаддей был в деревне такой не один. Что [добром] нашим, народным или моим, странно называет язык имущество наше. И его-то терять считается перед людьми постыдно и глупо. Фаддей, не присаживаясь, метался то на поселок, то на станцию, от начальства к начальству, и с неразгибающейся спиной, опираясь на посох, просил каждого снизойти к его старости и дать разрешение вернуть горницу. И кто-то дал такое разрешение. И Фаддей собрал своих уцелевших сыновей, зятей и племянников, и достал лошадей в колхозе -- и с того бока развороченного переезда, кружным путем через три деревни, обвозил остатки горницы к себе во двор. Он кончил это в ночь с субботы на воскресенье. А в воскресенье днем -- хоронили. Два гроба сошлись в середине деревни, родственники поспорили, какой гроб вперед. Потом поставили их на одни розвальни рядышком, тетю и племянника, и по февральскому вновь обсыревшему насту под пасмурным небом повезли покойников на церковное кладбище за две деревни от нас. Погода была ветреная, неприютная, и поп с дьяконом ждали в церкви, не вышли в Тальново навстречу. До околицы народ шел медленно и пел хором. Потом -- отстал. Еще под воскресенье не стихала бабья суетня в нашей избе: старушка у гроба мурлыкала псалтырь, Матренины сестры сновали у русской печи с ухватом, из чела печи пышело жаром от раскаленных торфин -- от тех, которые носила Матрена в мешке с дальнего болота. Из плохой муки пекли невкусные пирожки. В воскресенье, когда вернулись с похорон, а было уж то к вечеру, собрались на поминки. Столы, составленные в один длинный, захватывали и то место, где утром стоял гроб. Сперва стали все вокруг стола, и старик, золовкин муж, прочел "Отче наш". Потом налили каждому на самое дно миски -- медовой сыты. Ее, на помин души, мы выхлебали ложками, безо всего. Потом ели что-то и пили водку, и разговоры становились оживленнее. Перед киселем встали все и пели "Вечную память" (так и объяснили мне, что поют ее -- перед киселем обязательно). Опять пили. И говорили еще громче, совсем уже не о Матрене. Золовкин муж расхвастался: -- А заметили вы, православные, что отпевали сегодня медленно? Это потому, что отец Михаил меня заметил. Знает, что я службу знаю. А иначе б -- со святыми помоги, вокруг ноги -- и все. Наконец ужин кончился. Опять все поднялись. Спели "Достойно есть". И опять, с тройным повторением: вечная память! вечная память! вечная память! Но голоса были хриплы, розны, лица пьяны, и никто в эту вечную память уже не вкладывал чувства. Потом основные гости разошлись, остались самые близкие, вытянули папиросы, закурили, раздались шутки, смех. Коснулось пропавшего без вести мужа Матрены, и золовкин муж, бья себя в грудь, доказывал мне и сапожнику, мужу одной из Матрениных сестер: -- Умер, Ефим, умер! Как бы это он мог не вернуться? Да если б я знал, что меня на родине даже повесят -- все равно б я вернулся! Сапожник согласно кивал ему. Он был дезертир и вовсе не расставался с родиной: всю войну перепрятался у матери в подполье. Высоко на печи сидела оставшаяся ночевать та строгая молчаливая старуха, древнее всех древних. Она сверху смотрела немо, осуждающе на неприлично оживленную пятидесяти- и шестидесятилетнюю молодежь. И только несчастная приемная дочь, выросшая в этих стенах, ушла за перегородку и там плакала. Фаддей не пришел на поминки Матрены -- потому ли, что поминал сына. Но в ближайшие дни он два раза враждебно приходил в эту избу на переговоры с Матрениными сестрами и с сапожником-дезертиром. Спор шел об избе: кому она -- сестре или приемной дочери. Уж дело упиралось писать в суд, но примирились, рассудя, что суд отдаст избу не тем и не другим, а сельсовету. Сделка состоялась. Козу забрала одна сестра, избу -- сапожник с женою, а в зачет Фаддеевой доли, что он "здесь каждое бревнышко своими руками перенянчил", пошла уже свезенная горница, и еще уступили ему сарай, где жила коза, и весь внутренний забор, между двором и огородом. И опять, преодолевая немощь и ломоту, оживился и помолодел ненасытный старик. Опять он собрал уцелевших сыновей и зятей, они разбирали сарай и забор, и он сам возил бревна на саночках, на саночках, под конец уже только с Антошкой своим из 8-го "Г", который здесь не ленился. Избу Матрены до весны забили, и я переселился к одной из ее золовок, неподалеку. Эта золовка потом по разным поводам вспоминала что-нибудь о Матрене и как-то с новой стороны осветила мне умершую. -- Ефим ее не любил. Говорил: люблю одеваться [культурно], а она -- кое-как, вс„ по-деревенски. А однаво' мы с ним в город ездили, на заработки, так он себе там сударку завел, к Матрене и возвращаться не хотел. Все отзывы ее о Матрене были неодобрительны: и нечистоплотная она была; и за обзаводом не гналась; и не бережна'я; и даже поросенка не держала, выкармливать почему-то не любила; и, глупая, помогала чужим людям бесплатно (и самый повод вспомнить Матрену выпал -- некого было дозвать огород вспахать на себе сохою). И даже о сердечности и простоте Матрены, которые золовка за ней признавала, она говорила с презрительным сожалением. И только тут -- из этих неодобрительных отзывов золовки -- выплыл передо мною образ Матрены, какой я не понимал ее, даже живя с нею бок о бок. В самом деле! -- ведь поросенок-то в каждой избе! А у нее не было. Что может быть легче -- выкармливать жадного поросенка, ничего в мире не признающего, кроме еды! Трижды в день варить ему, жить для него -- и потом зарезать и иметь сало. А она не имела... Не гналась за обзаводом... Не выбивалась, чтобы купить вещи и потом беречь их больше своей жизни. Не гналась за нарядами. За одеждой, приукрашивающей уродов и злодеев. Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сестрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, -- она не скопила имущества к смерти. Грязно-белая коза, колченогая кошка, фикусы... Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша. 1959-60 гг. Ак-Мечеть -- Рязань Александр Солженицын. Образованщина Новый мир.-- 1991.-- No. 5.-- С. 28 -- 46. 1 Роковые особенности русского предреволюционного образованного слоя были основательно рассмотрены в "Вехах" -- и возмущенно отвергнуты всею интеллигенцией, всеми партийными направлениями от кадетов до большевиков. Пророческая глубина "Вех" не нашла (и авторы знали, что не найдут) сочувствия читающей России, не повлияла на развитие русской ситуации, не предупредила гибельных событий. Вскоре и название книги, эксплуатированное другою группой авторов ("Смена вех") узко политических интересов и невысокого уровня, стало смешиваться, тускнеть и вовсе исчезать из памяти новых русских образованных поколений, тем более -- сама книга из казенных советских библиотек. Но и за 60 лет не померкли ее свидетельства: "Вехи" и сегодня кажутся нам как бы присланными из будущего. И только то радует, что через 60 лет кажется утолщается в России слой, способный эту книгу поддержать. Сегодня мы читаем ее с двойственным ощущением: нам указываются язвы как будто не только минувшей исторической поры, но во многом -- и сегодняшние наши. И потому всякий разговор об интеллигенции сегодняшней (по трудности термина "интеллигенция" пока, для первой главы, понимая ее: "вся масса тех, кто так себя называет", интеллигент -- "всякий, кто требует считать себя таковым") почти нельзя провести, не сравнивая нынешних качеств с суждениями "Вех". Историческая оглядка всегда дает и понимание лучшее. Однако, нисколько не гонясь сохранить тут цельность веховского рассмотрения, мы позволим себе, со служебною целью сегодняшнего разбора, суммировать и перегруппировать суждения "Вех" в такие четыре класса: а) [Недостатки той прошлой интеллигенции,] важные для русской истории, но сегодня угасшие или слабо продолженные или диаметрально обернутые. Кружковая искусственная выделенность из общенациональной жизни. (Сейчас -- значительная сращенность, через служебное положение.) Принципиальная напряженная противопоставленность государству. (Сейчас -- только в тайных чувствах и в узком кругу отделение своих интересов от государственных, радость от всякой государственной неудачи, пассивное сочувствие всякому сопротивлению, своя же на деле -- верная государственная служба.) Моральная трусость отдельных лиц перед мнением "общественности", недерзновенность индивидуальной мысли. (Ныне далеко оттеснена панической трусостью перед волей государства.) Любовь к уравнительной справедливости, к общественному добру, к народному материальному благу парализовала в интеллигенции любовь и интерес к истине; "соблазн Великого Инквизитора": да сгинет истина, если от этого люди станут счастливее. (Теперь таких широких забот вовсе нет. Теперь: да сгинет истина, если этой ценой сохранюсь я и моя семья.) Гипноз общей интеллигентской веры, идейная нетерпимость ко всякой другой, ненависть как страстный этический импульс. (Ушла вся эта страстная наполненность.) Фанатизм, глухой к голосу жизни. (Ныне -- прислушивание и подлаживание к практической обстановке.) Нет слова, более непопулярного в интеллигентской среде, чем "смирение". (Сейчас подчинились и до раболепства.) Мечтательность, прекраснодушие, недостаточное чувство действительности. (Теперь -- трезвое утилитарное понимание ее.) Нигилизм относительно труда. (Изжит.) Негодность к практической работе. (Годность.) Объединяющий всех напряженный атеизм, некритически принимающий, что наука компетентна решить и вопросы религии, притом -- окончательно и, конечно, отрицательно; догматы идолопоклонства перед человеком и человечеством: религия заменена верой в научный прогресс. (Спала напряженность атеизма, но он все так же разлит по массе образованного слоя -- уже традиционный, вялый, однако с безусловным предпочтением научного прогресса и "человек выше всего".) Инертность мысли; слабость самоценной умственной жизни, даже ненависть к самоценным духовным запросам. (Напротив, за отход от общественной страсти, веры и действия, иные образованные люди на досуге и в замкнутой скорлупе, кружке, вознаграждают себя довольно интенсивной умственной деятельностью, но обычно без всякого приложения наружу, иногда -- анонимным тайным выходом в Самиздат.) "Вехи" интеллигенцию преимущественно критиковали, перечисляли ее пороки и недостатки, опасные для русского развития. Отдельного рассмотрения достоинств интеллигенции там нет. Мы же сегодня, углом сопоставительного зрения не упуская качеств нынешнего образованного слоя, обнаружим, как, меж перечислением недостатков, авторы "Вех" упоминают такие черты, которые сегодня нами не могут быть восприняты иначе, как: б) [Достоинства предреволюционной интеллигенции.] Всеобщий поиск целостного миросозерцания, жажда веры (хотя и земной), стремление подчинить свою жизнь этой вере. (Ничего сравнимого сегодня; усталый цинизм.) Социальное покаяние, чувство виновности перед народом. (Ныне распространено напротив: что народ виновен перед интеллигенцией и не кается.) Нравственные оценки и мотивы занимают в душе русского интеллигента исключительное место; думать о своей личности -- эгоизм, личные интересы и существование должны быть безусловно подчинены общественному служению; пуританизм, личный аскетизм, полное бескорыстие, даже ненависть к личному богатству, боязнь его как бремени и соблазна. (Все -- не о нас, все наоборот!) Фанатическая готовность к самопожертвованию, даже активный поиск жертвы; хотя путь такой проходят единицы, но для всех он -- обязательный, единственно достойный идеал. (Узнать невозможно, это -- не мы! Только слово общее "интеллигенция" осталось по привычке.) Не низка ж была русская интеллигенция, если "Вехи" применили к ней критику, столь высокую по требованиям. Мы еще более поразимся этому по группе черт, выставленных "Вехами" как: в) [Тогдашние недостатки, по сегодняшней нашей переполюсовке чуть ли не достоинства.] Всеобщее равенство как цель, для чего готовность принизить высшие потребности одиночек. Психология героического экстаза, укрепленная государственными преследованиями; партии популярны по степени своего бесстрашия. (Нынешние преследования жесточе, систематичной и вызывают подавленность, не экстаз.) Самочувствие мученичества и исповедничества; почти стремление к смерти. (Теперь -- к сохранности.) Героический интеллигент не довольствуется ролью скромного работника, его мечта -- быть спасителем человечества или по крайней мере -- русского народа. Экзальтированность, иррациональная приподнятость настроения, опьянение борьбой. Убеждение, что нет другого пути, кроме социальной борьбы и разрушения существующих общественных форм. (Ничего сходного! Нет другого пути, кроме подчинения, терпения, ожидания милости.) Но -- не все духовное наследство растеряли мы. Узнаем и себя. г) [Недостатки, унаследованные посегодня.] Нет сочувственного интереса к отечественной истории, чувства кровной связи с ней. Недостаток чувства исторической действительности. Поэтому интеллигенция живет в ожидании социального чуда (тогда -- много и делали для него, теперь -- укрепляя, чтобы чуда не было, и... ожидая его!). Все зло -- от внешнего неустройства, и потому требуются только внешние реформы. За все происходящее отвечает самодержавие, * с каждого же интеллигента снята всякая личная ответственность и личная вина. Преувеличенное чувство своих прав. Претензия, поза,, ханжество постоянной "принципиальности" -- прямолинейных отвлеченных суждений. Надменное противопоставление себя -- "обывателям". Духовное высокомерие. Религия самообожествления, интеллигенция видит в себе Провидение для

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору