Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
421ю.
Звонит с наблюдательного, доволен, говорит: замолчала.
И - какая ж благодарность к прилежному вычислительному взводу.
Белые мягкие руки Липского - на ленте, разложенной вдоль стола. Левой
придерживает ее, правой, с отточенным карандашом, как пикой, метит, метит,
куда правильно уколоть, где вертикальной тончайшей палочкой отметить начало
вздрога. (А бывает - и фальшивое. Бывает - и полминуты думать некогда, а от
этого зависит лучший-худший ход дела.)
Сосредоточенный, с чуть пригорбленными плечами Ушатов прокатывает визир
по линейке Чуднова, снимает отсчет до тысячных долей.
Вычислитель Фенюшкин по таблицам вносит поправки на ветер, на
температуру, на влажность (сами ж и измеряем близ станции) - и поправленные
цифры передает планшетисту.
Планшетист (сменил Накапкина чуткий Кончиц), почти не дыша, эти цифры
нащупывает измерителем по рифленым скосам угломера. И - откладывает угол
отсчета от перпендикуляра каждой базы постов. Сейчас погонит прямые - и
увидим, как сойдется.
И от совестливой точности каждого из них - зависит судьба немецкой
пушки или наших кого-то под обстрелом.
(А Накапкин, сменясь, пристроился писать, от приборных чернил,
фронтовую самозаклейную "секретку" со страшной боевой сценой, как
красноармейцы разят врага, - то ли домой письмо, то ли девочке своей.)
А наши звукопосты пока все целы. Около Волкова была бомбежка, но
пережили, вот уже и вкопаны. Два-три порыва было на линиях, все срастили.
У сухой погоды свое достоинство: провода наши, в матерчатой одежке, не
мокнут. Резина у нас слабая, в сырость - то заземление, то замыкание. А
прозванивать линии под стрельбой - еще хуже морока. Немцы этой беды не
знают: у них красно-пластмассовый литой футляр изоляции. Трофейный провод -
у нас на вес золота.
Между тем зовет меня Кончиц: моя 415я дает неплохое пересечение, близко
к точке. Решаюсь. Звоню Толочкову:
- Вася! Вот тебе 415я. Не пристреливай ее, лучше этого не поправим, дай
по ней налетик сразу, пугани!
Эт-то по-русски! Толочков шлет огневой налет, двадцать снарядов сразу,
по пять из каждой пушки.
Ну, как теперь? Будем следить.
Тут - сильно, бурно затолкло на нашем склоне. Смотрю: где верхние избы
нашей улицы и раскидистые ветлы группкой, куда Искитея побежала, - побочь
их, по тому же хребтику - рядком два десятка черных фонтанных взметов, кучно
кладут! Ста-пяти, наверно. Кто-то там у нас сидит?- нащупали их или сверху
высмотрели.
Хотя в небе - наши чаще. Вот от этого спину прямит.
В погреб сошел, говорят: трясенье было изрядное. А то уж средь баб
разговор: чего зря сидим? идти добро спасать. Теперь уткнулись.
Но - опять, опять нутряное трясение земли - это, знать, еще ближе, чем
тот хребтик.
Дугин нервно, отчаянно орет наверх:
- Второй перебило!.. И третий!! И четвертый!!
Значит, тут - близко, где линии расходятся. А с постов - все три
погонят линейных зря, не знают же.
Меня ж хватает сзади, тянет бригадный телефонист. Почти в ужасе:
- Вас с самого высокого хозяйства требуют!
Ого! Выше бригады - это штаб артиллерии армии. Перенимаю трубку:
- Сорок второй у телефона.
Слышно их неважно, сильно издали, а голос грозный:
- Наши танки остановлены в квадрате 74-41!
Левой рукой судорожно распахиваю планшетку на колене, ищу глазами: ну
да, у Подмаслова.
- ...От Козинки бьет фугасными, ста-пятидесяти-миллиметровыми... Почему
не даете?
Что я могу сказать? Выше прясла и козел не скачет. Стараемся! (Опять
объяснять про инверсию? уж в верхнем-то штабе ученом должны понимать.)
Отвечаю, плету как могу.
Близко к нам опять - разрыв! разрыв!
И сверху крик:
- Андрея-а-ашина!!
А в трубку (левое ухо затыкаю, чтоб лучше слышать):
- Так вот, сорок второй. Мы продвинемся и пошлем комиссию проверить
немецкие огневые. И если окажутся не там - будете отвечать уголовно. У меня
все.
У кого - "у меня"? Не назвался. Ну, не сам же командующий артиллерией?
Однако в горле пересохло.
За это время - тут большая суматоха, кричат, вниз-вверх бегут.
Отдал трубку, поправляю распахнутую обвислую планшетку, не могу понять:
так - что тут?
Енько и Дугин в один голос:
- Андреяшина ранило!
Бегу по ступенькам. Вижу: по склону уже побежали наверх Комяга и
Лундышев, с плащпалаткой. И за ними, как прихрамывая, не шибко охотно,
санинструктор Чернейкин, с сумкой.
А там, метров сто пятьдесят - да, лежит. Не движется.
А сейчас туда - повторный налет? и этих трех прихватит.
Кричу:
- Пашанина ищите! Готовить машину!
Счет на секунды: ну, не ударьте! не ударьте! Нет, пока не бьют, не
повторяют.
Дугин, не по уставу, выскочил от прибора, косоватое лицо, руки развел:
- Таащ стартенант! Тильки два крайних поста осталось, нэчого нэ можем!
Добежали. Склонились там, над Андреяшиным.
Ну, не ударь! Ну, только не сейчас!
В руках Чернейкина забелело. Бинтует. Лундышев ему помогает, а Комяга
расстилает палатку по земле.
Ме-едленно текут секунды.
Пашанин прибежал заспанный, щетина черная небритая.
- Выводи машину. На выезд.
А там - втроем перекладывают на палатку.
Двое понесли сюда.
А Чернейкин, сзади, еще что-то несет. Сильно в стороне держит, чтоб не
измазаться.
Да - не ногу ли несет отдельно?..
От колена нога, в ботинке, обмотка оборванная расхлестнулась.
Несут, тяжко ступая.
К ним вподмогу бегут Галкин, Кропачев.
И Митька за ними: тянет паренька глянуть близко на кровь.
И - тутошний малец за ним же, неуема.
Про Галкина мне кто-то:
- Да он чуть замешкался. И он бы там был, его линия - тоже.
А Андреяшин, значит, сам вырвался, птицей.
Вот - и отлучился в Орле... Посетил...
Без ноги молодому жить. И отца-матери нет...
Подносят, слышно, как стонет:
- Ребята, поправьте мне ногу правую...
Ту самую.
Обинтовка с ватой еле держит кровь на культе. Чернейкин еще
прикладывает бинта.
Лундышев: - Он и еще ранен. Вон - пятна на боку, на груди.
Осколками.
Вот и отлучился...
Лицо смугленыша еще куда темней, чем всегда.
- Ребята, - просит, - ногу поправьте...
Оторванную...
Неровное, мягкое, больное - трудно и поднять ровно. И в кузов трудно.
Капает кровь - на землю, на откинутый задний борт.
- Да и... - киваю на ногу, - ее возьмите! Кто знает, врачам
понадобится.
Взяли.
- Теперь, Пашанин: и скоро, и мягко!
По тем ухабам как раз.
Да Пашанин деликатный, он повезет - как себя самого раненого.
И двое в кузове с Андреяшиным.
Закрыли борт - покатила машина.
Хоть и выживет? - ушел от нас.
А к Орлу его - прямо и идем, прямехонько в лоб.
Хмуро расходились.
Да, вспомнил: уголовно отвечать.
А Дугина - служба томит:
- Таащ старштенант! Так трэба сращивать? Як будэмо?
И линейные - сидят на старте, готовые. Со страхом. Тот же и Галкин, по
случайности уцелевший.
А там - по нашим танкам бьют.
Кого беречь? Там - беречь? Здесь - беречь?
- По-до-ждите, - цежу. - Маленько еще подождем.
И - как чувствовал! Выстрелы почти не слышны, и от шума, и от зноя- а
всей толчеей! - полтора десятка ста-пяти-миллиметровых - опять же сюда! где
Андреяшина пристигло, и еще поближе - черные взметы на склоне!
Одну избу - в дым. С другой - крышу срезало.
- Не говорите им там, в подвале.
Вот так бы и накрыли, когда тело брали.
Митька - снизу, от Дугина, ко мне с посланием:
- И предупредитель перебило! - так кричит, будто рад.
Так и тем более, извременим.
Как дедушка мой говорил: "Та хай им грець!" Одно к одному.
За всю армию - не мне отвечать. Да и командующий не ответит. А на мне -
вот эти шестьдесят голов. Как Овсянников говорит: "Надо нам людей берегти,
ой берегти".
Еще сождем.
Курю бессмысленно, только еще дурней на душе.
И - какое-то отупение переполняющее, мозг как будто сошел с рельсов,
самого простого не сообразишь.
Прошло минут двадцать, больше налета нет. Теперь послал Галкина и
Кропачева - чинить. Раз перебиты все сразу - так тут и порывы, при станции,
на виду. На боках у них по телефону - прозванивать, проверять.
А к телефонам нижним - меня опять звали.
Комбатам соседним объяснил: посты перебиты.
Толочков считает: 415ю подавили, не проявляется.
А налета - так больше и нет. Починили. Где и кровь Андреяшина.
Вернулись. Ну, молодцы ребята.
Только звуки немецких орудий - все те ж нечеткие. Шпарит солнце- сил
нет. Облака кучевые появились, но - не стянутся они.
Ботнев сменил меня на центральной.
Вернулся Овсянников. Умучился до поту, гимнастерка в темных, мокрых
пятнах. Про Андреяшина уже по проводу знал. На возврате и он попал под
налет. Перележал на ровнинке, ничем не загородишься. Предупредителю, хоть и
за камнями теперь, - тяжело, головы не высунешь.
И у самого - пилотку потную снял - голова взвихрена, клоки неулежные,
дыбятся. А порядливо так рассказывает обо всем, с володимирским своим
оканьем.
- Иди, Витя, поспи.
Пошел.
А текут часы - и ото всего стука, грюка, от ералаша, дерганий твое
сверхсильное напряжение начинает погружаться в тупость. Какой-то нагар души,
распухшая голова - и от бессонницы, и от взрыва не прошло, голову клонит,
глаза воспалены. Как будто отдельные части мозга и души - разорвались,
сдвинулись и никак не станут на место.
А к ночи надо голову особенно свежую. Теперь пошел спать и я, в избу.
На кровати - грязное лоскутное одеяло, и подушка не чище. И мухи.
Положил голову - и нет меня. Вмертвь.
Долго спал? Солнце перешло сильно на другой бок. Спадает.
Ходом - к станции.
А тут - Пашанин с котелком, после обеда.
Вернулись?
Он - соболезным, траурным голосом, как сам виноват:
- В медсанбате сразу и умер. Изрешеченный весь.
Вот - так.
Так.
Спускаюсь к прибору, о работе узнать.
Все наши - угнетены. Уже другая смена за всеми столами.
И бабы не галдят: покойник в доме.
- На 415ю нет похожей?
Кончиц от планшета: - Нету такой.
За это время, оказывается, наши дважды крупно бомбили немецкий передний
край, и особенно - Моховое. А я ничего не слышал.
И порывы были там-сям, бегали чинить.
А Овсянников где?
На правые посты ушел.
Неутомный.
Что-то и дергать нас перестали.
Но отупенье - не проходит. Вот так бы не трогали еще чуть, в себе
уравновеситься. И до темноты.
И обедать не стал, совсем есть не хочется.
А от Боева звонили, напоминали: в двадцать ноль-ноль ждет сорок
второго.
Вот еще... Да тут километр с малым, можно и сходить.
Да уже скоро и седьмой час...
Как-то и стрельба вся вялая стала. Все сморились.
Не продвигаемся.
И самолетов ни наших, ни их.
Сел под дерево, может запишу что в дневник? От вчерашних цыган - не
добавил ни строчки.
А мысли не движутся, завязли. И - сил нет карандашом водить.
За эти четыре дня? Не приспособлен человек столько вместить. В какой
день что было? Перемешалось.
Вернулся Овсянников, рядышком на траву опустился.
Помолчали.
Об Андреяшине.
Молчим.
- А когда Романюк себе палец подстрелил, это в какой день было?
- Дурак, думал его так легко спишут. Теперь трибунал.
- Колесниченко хитрей, еще до наступления загодя сбежал.
- И пока с концами.
Пошли вниз к ручью, обмылись до пояса.
Ну, к вечеру. Солнце заваливает за наши верхние избы, за гребень, скоро
и за немцев. Наших всех наблюдателей сейчас слепит.
Полвосьмого. Часа через полтора уже начнется работа настоящая.
А что - полвосьмого? Что-то я должен был в восемь? Ах, Боев звал.
Пойти, не пойти? Не начальник он мне, но сосед хороший.
- Ну, Ботнев, дежурь пока. Я - на часок.
А голова еще дурноватая.
Дорога простая: идти по их проводу. (Только на пересеченьях проводов не
сбиться.)
Перенырнул лощинку, на ту возвышенную ровную улицу. В ней - домов с
десяток, и уцелели, все снаряды обминули ее. И по вечеру, понадеясь, там и
здесь мелькают жители, справляют хозяйственные дела, у когож и животина
есть.
А дальше - хлебное польце, картофельное. И склон опять - и в кустах
стоит боевская дивизионная штабная машина, ЗИС, с самодельно обшитым, крытым
кузовом. Видно, прикатил сюда травной целиной, без дороги.
У машины - комбат Мягков и комиссар дивизиона, стоят курят.
- А комдив здесь?
- Здесь.
- Что это он меня?
- А поднимайся, увидишь.
Да и им пора. По приставной лесенке влезаем внутрь, через невысокую
фанерную дверцу.
С делового серединного стола, привинченного, сняты планшет, карты,
бумаги, все это где-то по углам. А по столу простелены два полотенца вышитых
- под вид скатерти, и стоит белая бутыль неформенная, раскрыты консервы -
американские колбасные и наши рыбные, хлеб нарезан, печенье на тарелке. И -
стаканы, кружки разномастные.
У Боева на груди слева - два Красных Знамени, редко такое встретишь,
справа - Отечественная, Красная Звезда, а медалек разных он не носит. Голова
у него какая-то некруглая, как бы чуть стесанная по бокам, отчего еще
добавляется твердости к подбородку и лбу. И - охватистое сильное пожатие,
радостно такую и пожать.
- Пришел, Саша? Хорошо. Тебя ждали.
- А что за праздник? Орла еще не взяли.
- Да понимаешь, день рождения, тридцать без одного. А этот один - еще
как пройдет, нельзя откладывать.
Комбат 4й Прощенков и ростом пониже, и не похож на Боева, а и похож:
такая ж неотгибная крепость и в подбородочной кости и в плечах. Мужлатый. И
- простота.
Да - кто у нас тут душой не прост? До войны протирался я не средь
таких. Спасибо войне, узнал - и принят ими.
А Мягков - совсем иной, ласковый. При Боеве - как сынок.
Тут все фамилии - как влеплены, бывает же.
А комбат 6й - за всех остался на наблюдательном.
И душа моя грузнеет устойчиво: тут. Хорошо, что пришел.
К боковым бортам привинчены две скамьи. На них и спят, а сейчас как раз
вшестером садимся - еще начальник штаба, капитан.
Пилоток не снимая.
Пыльные мы все, кто и от пота не высох.
Боев меня по имени, а я его - "таащ майор", хотя моложе его только на
четыре года. Но через эту армейщину не могу переступить, да и не хочу.
- Таащ майор! Если тосты не расписаны - можно мне?
Не когда шел сюда, а вот - при пожатьях, при этом неожиданном застольи
на перекладных, и правда, кто куда дойдет, где будет через год, вот и
Андреяшин мечтал, - рассвободилось что-то во мне от целого дня одурения.
Никакие мы с Боевым не близкие - а друзья ведь! все мы тут - в содружестве.
- Павел Афанасьевич! Два года войны - счастлив я встречать таких, как
вы! Да таких - и не каждый день встретишь.
Я с восхищением смотрю на его постоянную выпрямку и в его лицо: откуда
такая самозабывчивая железность, когда сама жизнь будто не дорога? Когда
всякую минуту вся хватка его - боецкая.
- И как вам такая фамилия выпала? - лучше не припечатаешь. Вы - как
будто вжились в войну. Вы - как будто счастье в ней открыли. И еще сегодня,
вот, вижу, как вы по той колокольне били...
Рядом с тем хутором, где мы с Овсянниковым из-за колокольни голов
поднять не могли, так и вижу: под тем же прострелом зажгли, догадальщики,
ловкачи, рядок дымовых шашек. Заколыхалась сплошная серая завеса, но не
надолго же! - выехал Боев сам с одной пушкой на прямую наводку. Оборотистый
расчет, надо ж успеть: из походного положения - в боевое, зарядили, - успеть
развидеть верхушку колокольни в первом же рассее, и бах! перезарядили, и
второй раз - бах! Сшиб! И - скорей, скорей опять в походное, трактор цеплять
- и уехали. И немцы грянули налетом по тому месту - а опоздали. И -
прикончился их наблюдательный.
- ...Для вас война - само бытие, будто вы вне боев и не существуете.
Так - дожить вам насквозь черезо всю...
Боев с удивлением слушает, как сам бы о себе того не знал.
Встали. Бряк-бряк стеклянно-железным, чем попало.
И - все занялись, подзажглись.
А водка после такого дня - о-о-ой, берегись!
Какие яркие, мохнатые дни! И - куда все несется?
Большое наступление! Да за всю войну у нас таких - на одной руке
пересчитать. Крылатое чувство. Доверху мы переполнены, уже через край. А нам
- еще подливают.
И опять встаем-чокаемся, конечно же - за Победу!
Мягков: - Когда война кончится - то сердце закатывается, представить.
Ну, и потекла беседа вразнобой, вперебив.
Боев: - Затронули нас, пусть пожалеют. Дадим жару.
Начальник штаба: - Нажарим им пятки.
Комиссар: - Эренбург пишет: немцы с ужасом думают, что ожидает их
зимой. Пусть подумают, что ожидает их в августе.
Все с азартом, а - без ненависти, то - газетное.
- Попробуешь с немцами по-немецки, а они переходят на русский. Здорово
изучили за два года.
- А вот: поймут ли нас, когда мы вернемся? Или нас уже никто не поймет?
- Но и представить, сколько еще России у них. Чудовищно.
- Почему Второго Фронта не открывают, сволочи?
- Потому что - шкуры, за наш счет отсиживаются.
- Ну все ж таки в Италии наступают.
Комиссар: - Капиталистическая Америка не хочет быстрого конца войны,
прекратятся их барыши.
Я ему вперекос:
- Но что-то и мы слишком отклоняемся. От интернационализма.
Он: - Почему? Роспуск 3го Интернационала - это совершенно правильно.
- Ну, разве как маскировка, тактический ход. - И отклоняю: - Не-нет!
Мне больше нельзя, у меня сейчас самая работа начнется.
Прощенков рассказывает сегодняшний случай из стрельбы. Считает, что
423ю сокрушил: от того места - ни выстрела больше.
- А может она откочевала?
Да, вот еще про кочующие орудия. Как у немцев - не знаем, а нашему
иному прикажут кочевать с орудием - так он, дурья голова, по лени с одного
места бьет и бьет, пока его не расколпачут.
Да мало ли глупостей? А как стреляют наобум, чтобы только расходом
снарядов отчитаться?
Бывает...
Прощенков: - К вечеру хорошо вкопались. Хоть бы эту ночь не
передвигали.
Через оконца кузова уже мало света, зажгли аккумуляторную лампочку под
потолком.
- А славная у нас штабная халабуда? - озирается Боев. - Как бы ее,
старуху, в Германию дотянуть?
Стали перебирать, кто и сам не дотянул. Одного. Второго. Третьего. А
четвертого засудили в штрафбат, там и убили.
Бывал я в компаниях поразвитей - а чище сердцем не бывало. Хорошо мне с
ними.
- Да-а-а, и еще друг друга как вспомним...
Явственно раздался гнусный хрип шестиствольного миномета.
Завыли мины - и в частобой шести разрывов, в толкотню.
- Ну, спасибо, братцы, и простите. Мне пора.
И правда, снаружи уже сумерки. До темноты дойти, не сбиться.
Линии наши все целы.
Емельянов с предупредителя: - Вот теперь вкопаемся, как надо. Правда,
немец ракеты часто бросает.
Они и нам, в Выселки, отсвечивают то красным, то бело-золотистым,
долгие.
Шестиствольный записали, но не так четко, минометы всегда трудно
записывать. А вот пушка была, наверно семидесяти-пяти, одиночный выстрел,
цель 428, - сразу хорошо взяли, в точечку.
Прибор - в порядке, все стрелки в норме. И ленты новый рулон заправлен.
И чернила подлиты