Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
в желобочки под капилляры. И смена - выспалась, бодрая.
Три маловольтных лампочки освещают всю нашу переднюю часть погреба. Белеют
бумаги, посверкивает блестящий металл.
Двое дежурных линейных с телефонами на ремнях, с запасными мотками
кабеля, фонариками, кусачками, изоляционной лентой - тоже тут. Вот кому
ночью горькая доля: по одному концу придешь к разрыву, а найдешь ли второй,
оторванный?
А в глуби погреба - темнота, дети спят, бабы тоже располагаются, лиц не
видно. Но слышу по голосу - там батарейный мой политрук. Где примостился -
не вижу, а разъясняет певуче, смачно:
- ...Да, товарищи, вот и церковь разрешили. Против Бога советская
власть ничего не имеет. Теперь дайте только родину освободить.
Недоверчивый голос: - Неуж и до Берлина дотараните?
- А как же? И там все побьем. И - что немец у нас разрушил, все
восстановим. И засверкает наша страна - лучше прежнего. После войны
хоро-ошая жизнь начнется, товарищи колхозники, какой мы еще и не видели.
Пошла лента. Это - предупредитель услышал.
А вот и посты: пишут.
И до нас донеслось: закатистый выстрел. Ну, сейчас поработаем!
"2"
И вот через 52 года, в мае 1995, пригласили меня в Орел на празднование
50-летия Победы. Так посчастливилось нам с Витей Овсянниковым, теперь
подполковником в отставке, снова пройти и проехать по путям тогдашнего
наступления: от Неручи, от Новосиля, от нашей высоты 259,0 - и до Орла.
А в Новосиле, совершенно теперь не узнаваемом от того пустынно
каменного на обстреливаемой горе, посетили мы и бывшего "сына полка" Дмитрия
Федоровича Петрыкина - вышел к нам в фетровой шляпе, и фотографировались мы
со всей его семьей, детьми и внуками.
Подземный наш городок на высоте 259,0 - весь теперь запахан, без
следов, и не подступишься. А вблизи - лесистый овражек, где была наша кухня,
хозяйство, и где убило невезучего Дворецкого (даже не за кашей пришел, а к
санинструктору, с болячкой) - маленьким-маленьким осколочком, но в самое
сердце. Тот двухлопастный овражек и лесок очень сохранились - по форме, да и
по виду: ежегодная пахота не дала древесной поросли вырваться наружу из
овражка.
Но что стало с урочищем Крутой Верх! Был он - версты на три длины,
метров на пятьдесят глубины - слегка извилистый, как уверенная в себе река,
- и так проходящий по местности, что как раз и давал нам просторный, удобный
и от наземных наблюдателей вовсе скрытый подъезд к самой передовой. Так что
пешее, конное, тележное движение шло тут и весь день не прячась, а ночами -
и грузовики со снарядами, снабжением, а к утру уходили в тыл или врывались
носами в откосы оврага, прикрывались зелеными ветками, сетками. Зев Урочища,
еще завернув, выходил прямо к Неручи - тут и был подготовлен, накопился
прорыв нашей 63й армии, к 12 июля 1943.
Но как же Крутой Верх изменился за полвека! Где та крутизна? где та
глубина? да и та цепкая твердость одерневших склонов и дна? Обмелел, оплыл,
кажется и полысел, и жестких контуров нет - не прежнее грозное ущелье. А -
он! он, родной! Но уж, конечно, ни следа прежних апарелей, землянок.
А за Неручью, на подъеме, шла тогда немецкая укрепленная полоса - да
каково укрепленная! какие непробивные доты, сколько натыкано отдельно врытых
бронеколпаков. И это, незабываемое: разминированный проход, тотчас после
прорыва. Десятки и десятки убитых, наших и тех, наши больше ничком, как
лежали, ползли, немцы больше вопрокидь, как защищались или поднялись убегать
- в позах, искаженных ужасом, обезображенные лица, полуоторванные головы;
немецкий пулеметчик в траншее, убитый прямо за пулеметом, так и держится. И
местами - там, здесь- еще груды, груды обожженного металла: танки, самоходки
- с красным опалением, как опаляется живое.
И блиндажи у них не по-нашему, помнишь? Уж как глубоки! И где-то там,
под десятью накатами, - окошечко, а за ним - цветочки посажены, и для того
пейзажа вырыт туда еще и узкий колодец. А в блиндажах - какой-то запах
неприятный, как псиный, - оказывается, порошок от насекомых. И - яркие
глянцевые цветные журналы раскиданы, каких не бывало у советских, а в
журналах - где про доблесть и честь, а где - красавицы. Чужой невиданный
мир.
А как, чтоб на день единственный задержать наступление на Орел, бросили
на нас - от зари и до заката - сразу две воздушных армии? Этого не забыть.
Ни на минуты не оставалось небо чистым от немецких самолетов: едва уходила
одна стайка, отбомбясь, - тем же курсом, на тот же круг, уже загуживала
другая. И видим: на участках соседей - то же самое. Непрерывная самолетная
мельница - и так весь день насквозь. А где наши? - в тот день ни одного. От
волны до волны едва успеваешь лишь чуть перебежать, где там разворачиваться.
Все же я рыскал по Сафонову, куда бы станцию уткнуть. Перемежился в хилой
землянке - а там трое связистов только-только открыли коробку американской
колбасы, делят и ссорятся. Тоска! Убежал дальше. Через десяток минут
возвращаюсь - той землянки уже нет, прямое попадание.
Но то - днями позже. А пока - в таком же джипе-козлике, в каком тогда
наезжал на меня комбриг (конструкция за полвека не сильно изменилась), везут
нас в Желябугские Выселки. В таком же джипе, но с твердой крышей, едут глава
районной администрации и глава местной - долг гостеприимства.
Да ни на чем другом в Выселки, наверное бы, и не проехать. Дорога - из
одних рытвин, хорошо, что закаменевшие, давно не было дождя. Не едем, а
переваливаемся всей машиной с бока на бок, за поручни уцепясь.
Да! вот и склон, так и стоящий в памяти, он-то не изменился. Да
наверху, на гребне, и ветлы же стоят, как стояли. И там - избы три около
них. А сюда, книзу, уличный порядок сильно прорежен: какие избы - еще война
убрала, какие - время долгое, новые не построились. Улица - уже не улица,
избяными островками, и не дорога: средняя полоса ее заросла травой, остались
от колей - как две тропинки рядом.
А направо за лощиной, повыше, вторая улица - тянется сходно с прежней.
Но и на ней что-то не видно жизни.
На открытом месте склона, сбочь и от дороги, стоит разбитая телега, на
какой уже не поездишь: три колеса, одна оглобля на бок свернута, ящик
разбит. И колеса обрастают молодой травой.
А центральная станция наша? Вот - тут бы должна быть, тут.
Но - нет кирпичного надземного свода, да и остатков ямы не видно. Все
кирпичи забрали куда? а яму засыпали?
Машину мы покинули, администраторы в своей остались, не мешают нам
вспоминать.
А внизу - вон, пруд, отметливое место.
Спустились к пруду.
Берег залядел резучей, широколистой травой.
И - чья-то исхудалая лошадь одиноко бродит, без уздечки, как вовсе без
хозяина. И кажется: печальная.
Отдельно стоит решетчатый скелет из жердей - под шалаш? И покосился.
Застоялая, как годами недвижимая вода. От соседней яркой майской зелени
она кажется синей себя. На воде - бездвижная хворостяная ветка, присыпь
листьев - значит, прошлогодних? таких новых еще нет. Никто тут не купается.
Через ручей - лава из горбыля. И торчат четыре-пять копыльев, руками
перехватываться.
А вот - ландыши. Никому не нужные, не замечаемые.
Срываем по кисточке.
Медленно-медленно поднимаемся опять по склону, теперь - дальше, наверх.
Мимо той телеги.
Мимо Андреяшина...
Три избы кряду. Одна - беленая, почище. Две других - из таких уже
старых, серых бревен, чем стоят? Изсеревшие корявые дранковые крыши. Можно и
за сараюшки принять.
Откуда-то тявкает собачка слабым голосом. Не на нас.
Несколько кур прошло чередой, ищут подкормиться.
Людей - никого.
За теми избами - опять пустырь. На нем отдельно - даже и не сарайчик,
наспех собран: стенки обложены неровными кусками шифера, покрыт листом жести
- а уже покошен, и подперт двумя бревешками. Не поймешь: для чего, кому
такой?
А в небе - какая тишь. Тут, может, и не пролетают никогда, забыт и звук
самолетный. И снарядный.
А тогда - гремело-то...
На длинной веревке привязана к колу - корова, пасется. Испугалась,
метнулась в бок от нас.
Подымаемся к самым верхним избам.
А тут, между двумя смежными березами, - перекладина прибита, как
скамейка, еще и посредине подпорка-столбик. И на той скамеечке мирно сидят
две старухи - каждая к своей березе притулясь, и у каждой - по кривоватой
палке, ошкуренной. У обеих на головах - теплые платки, и одеты в теплое
темное.
Сидят они хоть и под деревьями, а на березах листочки еще мелкие, так
сквозь редкую зелень - обе в свету, в тепле.
У левой, что в темно-сером платке, а сама в бушлате, - на ногах никакая
не обувь, а самоделка из войлока или какого тряпья. По-сухому, значит. А
обглаженного посоха своего верхний конец обхватила всеми пальцами двух рук и
таково держит у щеки.
У обеих старух такие лица заборозделые, врезаны и запали подбородки от
щек, углубились и глаза, как в подъямки, - ни по чему не разобрать, видят
они нас или нет. Так и не шевельнулись. Вторая, в цветном платке, тоже посох
свой обхватила и так уперла под подбородок.
- Здравствуйте, бабушки, - бодро заявляем в два голоса.
Нет, не слепые, видели нас на подходе. Не меняя рукоположений,
отзываются - мол, здравствуйте.
- Вы тут - давнишние жители?
В темном платке отвечает:
- Да сколько живы - все тут.
- А во время войны, когда наши пришли?
- Ту-та.
- А с какого вы года, мамаша?
Старуха подумала:
- На'б, осьмсыт пятый мне.
- А вы, мамаша?
На той второй платок сильно-сильно излинял: есть блекло-синее поле,
есть блекло-розовое. А надет на ней не бушлат, но из черного
вытертого-перевытертого плюша как бы пальтишко. На ногах - не тряпки,
ботинки высокие.
Отняла посошок от подбородка и отпустила мерно:
- С двадцать третьего.
Да неужели? - я чуть не вслух. А говорим: "бабушки, мамаша" - на
себя-то забываем глядеть, вроде все молодые. Исправляюсь:
- Так я на пять лет старше вас.
А лицо ее в солнце, и щеки чуть розовеют, нагрелись. В солнце, а не
жмурится, оттого ли что глаза внутрь ушли и веки набрякшие.
- Что-то ты поличьем не похож, - шевелит она губами. - Мы и в семьдесят
не ходим, а полозиим.
От разговора нижние зубы ее приоткрываются - а их-то и нет, два желтых
отдельных торчат.
- Да я тоже кой-чего повидал, - говорю.
А вроде - и виноват перед ней.
Губы ее, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются:
- Ну дай тебе Господь еще подальше пожить.
- А как вас зовут?
С пришипетом:
- Искитея.
И сердце во мне - упало:
- А по отчеству?
Хотя при чем тут отчество. Та - и была на пять лет моложе.
- Афанасьевна.
Волнуюсь:
- А ведь мы вас - освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб
был, вы прятались.
А глаза ее - уже в старческом туманце:
- Много вас тут проходило.
Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное от того
времени, хотя что там радостное? только что молодость. Бессмысленно
повторяю:
- Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню.
Изборожденное лицо ее - в солнышке, в разговоре старчески теплое. И
голос:
- А я - и чего надо, забываю.
Воздохнула.
В темном платке - та погорше:
- А мы - никому не нужны. Нам бы вот - хлебушка прикупить.
Тишина. Чирикают птички в березах. Доброе мягкое солнце.
Искитея, из-под набрякших век, остатком ослабевших глаз - досматривает
меня, отчетливо или в мути:
- А вы что к нам пожаловали? Что ль, с каким возвестием?
Та, другая:
- Може, наше прожитбище разберете?
Мы с Витей переглядываемся. А - что в наших силах?
- Да нет, мы проездом. На старые места посмотреть приехали.
- А тут - и начальство ваше. Может, оно...
В темном - подсобралась:
- Иде?
- Да тут где-то.
Невдали звонко пропел петух. Петушье пенье, что б вокруг ни творись, -
всегда сочно, радостно, обещает жизнь.
Ну, а нам... нам что ж?.. Дальше?
Попрощались - пошли выше, через хребтик.
А сердце - ноет.
- Осталась наша деревня на голях, - окает Витя. - Как и была всю
дорогу.
- Да, сейчас для людей не больше добьешься, чем когда и раньше.
Во все стороны открытое место. Вот и Моховое близко. Да и ближе него
теперь позастроено.
А поправей, ко второй улице, - с пяток овец пасется. Без никого.
Присели на бугорочек. Смотрим туда, вперед.
- Во-он там предупредитель наш был. Как он уцелел тот день?
- Но ночью потом - здорово засекали. И давили много.
- А утром - опять нас сорвали.
- Суетилось начальство. Здесь бы - больше сделали, зачем к Подмаслову
совали?
- В Подмаслово не поедем?
- Да нет, наверно. Времени не остается.
Сидим, солнышко с левого плеча греет.
- Помогать им - по одной не вытянешь. Весь распорядок в стране надо
чистить.
А - кому? Таких людей - не видно.
Давно не стало их в России.
Давно.
Сидим.
- А какой же я дурак был, Витя. Помнишь - про мировую революцию?..
Ты-то деревню знал. С основы.
Витя - скромный. Его хоть перехвали - не занесется. И через какие
строгости жизнь его ни протаскивала - а он все тот же, с терпеливой улыбкой.
- Вот там, поправей, отмечали тогда день рождения Боева. Говорил:
доживу ли до тридцать - не знаю. А до тридцати одного не дожил.
- Да, прусская ночка - была, - вспоминает Овсянников. - И какоеж
безлюдье мертвое, откуда бы наступленью взяться? Я черезо все озеро перешел
- и до конца ж никого, ничего. И тут - Шмакова убило.
- Как мы из того Дитрихсдорфа ноги вытянули? Бог помог.
Овсянников - теперь уже с усмешкой:
- А от Адлига, через овраг, по снегу - бегом, кувырком...
Смотрим: слева, в объезд Выселок, по без дороги, - сюда два наших джипа
переваливаются.
Забеспокоились, куда мы делись.
Оба администратора - в белых рубашках и при галстуках. Местный - куда
попроще, и куртка на нем поверх костюма дождевая. На районном - галстук
голубой, хороший серый костюм в редкую полоску - и ничего сверху. Лицо же -
широкое, сильно скуластое, с хмурким выражением. Волосы - смоляно-черные,
жесткие, густы-перегусты, и с черным же блеском на солнце.
Говорим: - Забросили их тут.
Районный: - А что от нас зависит? Пенсии платим. Электричество им
подаем. У кого и телевизоры.
А местный - это то, что прежде был "сельсовет" - видно, из здешних
поднялся, до сих пор в нем деревенское есть. Долговатый лицом, длинноухий,
волосы светлые, а брови рыжие. Добавляет:
- Есть и коровы, у кого. И курочки. И огород у каждой. По силам.
Садимся в джипы и - администраторы впереди - едем по грудкой дороге
через саму деревню, по нашему склону вниз.
Но что это? Четыре бабы тут как тут, пришли и стали поперек дороги
заплотом. И деда - с собой привели, для подпоры, - щуплого, в кепочке.
И с разных сторон - еще три старухи с палочками доковыливают. Одна -
сильно на ногу улегает.
И - ни души помоложе.
Значит, про начальство прознали. И стягиваются.
Ехать - нет пути. Остановились.
Чуть повыше андреяшинского места, шагов на двадцать.
Местный вылез:
- Что? Давно больших начальников не видели?
Перегородили - не проедешь. Уже шесть старух кряду. Не пропустим.
Вылезает и районный. И мы с Витей.
Платки у баб - серые, бурые, один светло-капустный. У какой - к самым
глазам надвинут, у какой - лоб открыт, и тогда видно все шевеленье морщинной
кожи. На плечо позади остальных - дородная, крупная баба в красно-буром
платке, стойко стала, недвижно.
А дед - позади всех.
И - взялись старухи наперебив:
- Что ж без хлебушка мы?
- Надо ж хлебушка привозить!
- Живем одна проединая кажная...
- Этак ненадалеко нас хватит...
Сельсоветский смущен, да при районном же все:
- Так. Сперва Андоскин вам возил, от лавки.
В серо-сиреневом платке, безрукавке-душегрейке, из-под нее - кофта
голубая яркая:
- Так платили ему мало. Как хлеб подорожал, он - за эту цену возить не
буду. Целый день у вас стоять, мол, охотности нет. И бросил.
Сельсоветский: - Правильно.
Голубая кофта: - Нет, неправильно!
Мотнул головой парень:
- Я говорю, что - так было, да. А теперь, на отрезок времени, должен
вам хлеб возить - Николай. За молоком практически приезжает - и хлеб
привозить.
- Так он тоже завсяко-просто не возит. Сперва молоко сдай - а на той
раз хлеб привезу.
В темно-сером - наша прежняя, знакомая. Напряглась доглядеть,
доуслышать: чего же скажут? выйдет ли решенье какое?
В светло-буром:
- А кто молоко не сдает, тому как? Просишь: Коля, привези буханочку! А
он: у меня зарплата - одна. У меня уже набрато, кому привезти.
В серо-клетчатом, с живостью:
- Мы, выселковские, вдокон пришли. Житьеца не стало, йисть нечего.
В капустном, маленькая:
- Конечно, к нам езду нету...
Сельсоветскому - край оправдываться, скорей:
- А я у него всегда интересуюсь: Николай, ты возишь? Говорит - вожу.
Голубая кофта и подхватилась, залоскотала:
- А вы - у нас поинтересовались? Когда-нибудь приехали сюда? Вы,
председатель сельсовета, - хоть бы распронаединственный раз... С давних
давен никого не было.
И поварчивают другие:
- Повередилось не до возможности...
- О нас и вспомятухи нет...
А бритый дед во втором ряду стоит молча, малосмысленно. То - жевал, а
то - раздвинул губы, и так со ртом открытым.
Овсянников голову свою лысеющую опустил. Болит его деревенская душа.
- Минуточку, - спешит сельсовет, - а почему вы прямо сразу не сказали,
как он возить не стал?
В капустном: - Не посумеем мы сказать.
Искитея: - Опасаемся.
Тут - вступил районный, сильным голосом:
- А я вам говорю: надо говорить. Вот боимся мы сказать Николаю, вот
боимся Михал Михалычу, боимся сказать мне, а чего бояться?
Голубая кофта: - Да я б не побоялась, приехала. Да уж я - никуды,
ехать. И дед мой тем боле никуды.
А в красно-буром как оперлась на палку левым локтем, согнула, к плечу
кулак приложила, глаза совсем закрытые: "Не видать бы мне вас никого..."
- А я к вам, вот, разве не приехал? Я спрашивал Михал Михалыча: хлеб
возят? Возят, каждый день. Почему же вы не говорили?
В серо-клетчатом, рукой рубя:
- Вот теперь молчанку нашу взорвало!
- Уж как измогаем, сами не знаем.
У нашей той, в темно-сером платке, руки причерненные, в кожу въелось
навек и черные ободки вкруг ногтей, - руки сплелись на верху палки, так и
стоит. Морщины, морщины - десятками, откуда стольким место на лице? Теперь -
потухла, уставилась куда-то мимо, так и застыла.
Районный уже решил:
- Давайте договоримся так. Теперь целую неделю к вам будет ездить Михал
Михалыч...
- Да кажеден - по что? Хоть через день ба...
- Да хлебушка хоть раз бы в три дни...
- Я не говорю, чтоб каждый день возил хлеб. Но в течение недели, вот,
до праздника Победы, 50 лет, каждый день будет приезжать и проверять, как вы
обеспечены.
(Только успевай записывать...)
- ...Мы его избрали здесь, голосовали за него в сельскую администрацию,
так пусть он выполняет свой долг как глава местного самоуправления. Пусть
хотя бы хлебом обеспечивает. Мы не говорим, чтоб он дома строил, дома -
коне