Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
Шмитт, мою соседку по каюте, до сих пор никто в
грош не ставил, и она все терпела, а в последние дни, кажется, начинает
показывать коготки. Распоряжается, как хозяйка, умывальником и зеркалом.
Преспокойно сидит, и не торопясь пудрит нос, и свертывает свои тусклые
волосенки в узел, будто не видит, что я жду. Я поглядываю на часы, говорю,
что уже поздно и мне тоже надо одеваться. Пока не действует. Конечно, я не
способна обращаться с кем бы то ни было невежливо, но придется как-то
воздействовать на эту дурно воспитанную особу. Закрывать глаза на дерзость
тех, кто стоит ниже тебя, прощать им дерзость - значит подрывать моральные
устои. Послушания можно добиться только строгостью, только строжайшей,
непрестанной, неутомимой настойчивостью, в этом я убедилась, имея дело с
отвратительными английскими детьми: ни на минуту нельзя ослабить нажим,
всегда и во всем - бдительность, бдительность, не то они накинутся на тебя,
как стая гиен". Она подумала немного и прибавила: "Nota bene: Здесь на
корабле мне следует особенно остерегаться некоторых чрезвычайно грубых и
низких субъектов, от них никому нельзя ждать добра. Бдительность,
бдительность".
Фрау Риттерсдорф ужасно устала, а проголодалась так, словно не ела
несколько дней, она затосковала по милым, уютным звукам горна, сзывающим к
столу. Совершенно неуместные мысли одолевали ее, чуждые, противоречивые,
сталкивались друг с другом... как бы в конце концов не разболелась голова...
И прежде чем закрыть дневник, она дописала еще: "Конечно, отношения с людьми
очень утомительны, однако, надо полагать, неизбежны, и постепенно все
прояснится".
- Эти обезьяны что-то затеяли, - сказал Дэвиду Дэнни. - Какой-то у них
идет крутеж.
Он разглядывал в зеркальце для бритья три новых прыща, которые
выскочили на подбородке; зеркало впятеро увеличивало бедствия, которые
постигали его кожу, и он пребывал в вечном страхе.
- О Господи, вы только посмотрите! - сказал он соседям по каюте и
задрал голову.
Глокен съежился на нижней койке, дожидаясь, пока молодые люди
переоденут к ужину рубашки и повяжут галстуки.
- Мне отсюда никаких прыщей не видно, - сказал он, пытаясь успокоить
огорченного Дэнни.
- Вы, наверно, близорукий, - возразил тот; не хватало еще, чтобы кто-то
считал его огорчения пустяком!
Глокен полез в карман своей куртки, вооружился очками и старательно
всмотрелся.
- Даже и так почти ничего не заметно, - сказал он.
Дэвид тем временем застегивал рубашку и даже головы не повернул.
- Про каких обезьян речь? - спросил он.
Он не выносил этой пошлой привычки - Дэнни людей всех национальностей,
кроме своих соотечественников, называл не иначе как бранными кличками;
впрочем, и для американцев у него были излюбленные прозвища: к примеру,
"голяк" (но это только для жителей штата Джорджия); "белая рвань" - это
относилось главным образом к тем, кто стоял на низших ступенях общественной
лестницы и не имел ни гроша за душой, но и ко всякому, кто не был с ним,
Дэнни, достаточно приветлив или не разделял его взглядов.
- Да про этих испанских обезьян, про плясунов, - объяснил Дэнни.
Он заподозрил, что Дэвид переспросил его неспроста, вроде как с
осуждением; он и прежде подозревал, что Дэвиду Скотту многое в его словах и
поступках не нравится, хотя и не совсем понимал, что именно и почему. Но уж
тут - подумаешь, важность, сказал "обезьяны", и вдруг этот вопрос свысока...
- Ну а вы их как зовете? Макаронники? - нет, это про итальяшек.
Полячишки? Не то. Гвинейские мартышки? Они же из Пуэрто-Рико, верно? Или из
Бразилии? Они не черномазые. И не пархатые. Пархатыми евреи сами зовут
своих, кто похуже. Вроде этого Левенталя. Но он малый неплохой. Я с ним
разговаривал. А знаете, я до пятнадцати лет живого еврея не видал, первого
встретил, только когда поехал учиться. А может, и раньше встречал, да не
знал, что это еврей. У нас в городе никто ничего не имел против евреев, да у
нас их и не было.
- Может быть, слишком хлопотно было линчевать черномазых, вот вам и
недосуг было думать о евреях, - заметил Дэвид так хладнокровно, так
отрешенно, что Дэнни только рот разинул, а когда, спохватясь, его закрыл,
даже зубами ляскнул по-собачьи.
- Вы сами откуда? - осведомился он после тяжелого молчания.
- Из Колорадо, - ответил Дэвид.
Дэнни силился припомнить, слыхал ли он когда-нибудь что-нибудь про
Колорадо? Только одно: там добывают серебряную руду. Не удавалось вспомнить,
что за нрав у жителей этого штата, вроде и нет у них никакого прозвища.
"Медяшка" - не годится, это для Индианы. И "янки" тоже ему не подходит.
- На рудниках работали? - рискнул он.
- Ясно, - сказал Дэвид. - Табельщиком на руднике в Мексике.
- А вроде говорили - художник.
- Я и есть художник. Табельщик - просто служба, для денег, чтобы можно
было рисовать.
Некоторое время Дэнни старался осмыслить эти слова. Потом сказал:
- Что-то я не пойму... значит, вы тратите время на работу, которая вас
не кормит, а потом нанимаетесь на службу и добываете денег, чтобы опять
взяться за работу, которая вам не дает ни гроша... хоть убей, не понимаю. И
называете себя художником, а почему не табельщиком? Почему прямо не сказать,
что вы табельщик на руднике?
- Потому что на самом деле я не табельщик, - сказал Дэвид. - Я только
зарабатываю этим на хлеб, вернее, раньше зарабатывал... Теперь попробую
прожить, занимаясь одной живописью. Ну а если не выйдет, я всегда найду
какую-нибудь работенку, чтоб прокормила меня, пока я буду писать.
Глокен поднялся с койки, пригладил перед зеркалом волосы, провел
ладонью по лицу, поправил чуть сбившийся набок галстук, отряхнул помятый
костюм и шагнул к двери.
- Вот это геройство! - сказал он Дэнни. - Вот как могут жить люди, если
они уверены в себе! Ну а я... мне всегда не хватало мужества. Просто у меня
скромная торговля, я продаю газеты и журналы, и поздравительные открытки,
да, и карандаши, чернила, почтовую бумагу, и каждый день через мои руки
проходит мелкая монета, и каждый вечер, когда я закрываю свой киоск, у меня
есть на что прожить следующий день, да, и даже немножко остается, и, что
остается, я пускаю в оборот, поэтому всегда набегает еще несколько пфеннигов
- сентаво, - и еще немножко, и еще... разве это была жизнь, я прозябал - и
только. И впереди у меня никакой жизни - одно прозябание, старость, и если я
не поостерегусь, так помру где-нибудь под мостом или в больнице для нищих...
- Может быть, и я тем же кончу, - весело сказал Дэвид, хотя от
неожиданных Глокеновых излияний у него пошел мороз по коже.
- Может быть, - сказал Глокен. - Никто не знает, какой конец его ждет.
Но вам не придется умирать в отчаянии, горюя о том, что у вас не хватило
смелости жить! Вы хозяин своей судьбы, и никто на свете не заставит вас об
этом пожалеть!
Он говорил с таким жаром, что двух молодых, стройных, хорошо сложенных
счастливчиков, быть может, впервые кольнуло одно и то же чувство: стало
совестно обоим, почудилось, будто они виноваты в несчастье горбуна и должны
как-то искупить свою вину, объяснить, почему им легко быть смелыми... Да,
Дэнни тоже ощутил себя хозяином своей судьбы, он начинает новую жизнь;
конечно, опытный инженер всегда найдет хорошую работу, предложений было
сколько угодно, но он-то выбрал что хотел: как можно дальше от дома, как
можно больше риска, в этом-то выборе он волен. Однако совсем очертя голову
кидаться куда попало - это уже излишнее сумасбродство, и Дэвид Скотт,
конечно, сумасброд самый настоящий, а несчастный горбун его за это
расхваливает и, похоже, завидует. И Дэнни решил тоже высказаться.
- Жизнь у всех по-разному складывается, смотря у кого какой склад ума,
а как вы там сами сложены, от этого ничего не зависит, - объявил он и сам
восторженно изумился, так мудро это прозвучало, прежде он не знал за собой
таких философских мыслей. - Бьюсь об заклад, так ли, эдак ли, а вы бы все
равно дальше газетного киоска не пошли. Чего мы хотим, то и получаем, вот
что я вам скажу!
- О-о! - почти простонал Глокен и медленно двинулся к двери. - О нет,
извините за резкость, она не к вам относится, а к этому глубоко ложному
мнению, - это ложь и обман, каких мало на белом свете. Нет, нет... я в жизни
хотел только одного...
Для пущей важности он умолк.
- Чего же? - вежливо поинтересовался Дэвид.
- Я хотел быть скрипачом! - сказал Глокен с чувством, словно ждал, что
слушатели прослезятся.
- А разве это было невозможно? - спросил Дэвид.
- И вы еще спрашиваете! Разве вы меня не видите? - В глазах Глокена
было страдание. - Да, никто этого не поймет, и ничего нельзя объяснить... Но
у меня была душа, - он легонько похлопал себя по изуродованной груди,
торчащей острым углом, - душу я сохранил до сих пор, и это меня немножко
утешает.
Он улыбнулся вымученной улыбкой шута и исчез за дверью.
- Ну все, - вздохнул Дэнни. - Надеюсь, с этим покончено.
И про Глокена больше не упомянули ни словом.
- Вы так и не сказали мне, какая у испанцев кличка, - продолжал Дэнни.
- Я не знаю, как говорят в Испании, когда хотят друг друга оскорбить, -
сказал Дэвид, - а в Мексике индейцы называют их "гачупин". Это ацтекское
образное выражение, оно означает "шпора", буквально - сапог, который жалит,
как змея.
- Слишком хорошо для них, - заметил Дэнни.
- Что они, по-вашему, затевают? - мысли Дэвида вернулись к танцорам. -
Я видел, они ко всем лезут с какими-то разговорами, но ко мне еще не
приставали. Ходят слухи, что они хотят устроить какое-то представление,
вещевую лотерею и прочее: старомодное feria {Празднество (исп.).}, только
здесь, на корабле, это будет в новинку. Прямо скажу, мне не нравятся их вид
и повадки...
- А вот Арне Хансен совсем помешался на этой Ампаро, - с нескрываемой
завистью сказал Дэнни. - В них есть кой-что такое... я и сам бы не прочь...
Эта Пастора...
Он умолк, словно на краю головокружительной пропасти - вот-вот сорвется
и рухнет вниз, и выдаст себя, всю правду о сегодняшней встрече с Пасторой.
Но удержался, передумал: приятней оставаться в глазах Дэвида Скотта таким,
каким, кажется, удалось себя изобразить, - независимым мужчиной, которого ни
одной женщине не провести. Он-то знает - все они только за деньгами и
гоняются. А у всякого мужчины одно на уме - чтобы уж она за каждый грош
расстаралась вовсю... И тут Дэнни совсем забыл про Дэвида, ему снова ясно
представилось, как это было: Пастора, которая всегда смотрела на него с
откровенным презрением, идет ему навстречу по палубе - и вдруг, протянув
руку, ласковым движением, полным грации, кладет ладонь ему на галстук и
заставляет с разгона остановиться. Раскрывает во всю ширь бездонные глаза,
призывно улыбается и говорит, по-детски коверкая английские слова: "Помогай
нам сделать наш праздник! Будем все танцевать, будем все петь, будем играть
в разные игры, будем целоваться, почему нет?"
"Сколько?" - услышал Дэнни свой голос, но почувствовал себя птахой под
взглядом змеи.
"О, почти ничего, - с чарующей улыбкой ответила Пастора. - Два доллара,
три, пять... десять... сколько хочешь".
Его бросило в пот, надо было, конечно, сказать - ладно, мол, пускай
будет два доллара, и точка, но он побоялся упустить такой случай и остаться
ни при чем. И опрометчиво предложил: "Хотите выпить?" Они долго сидели в
баре за бутылкой поддельного немецкого шампанского, между прочим, двенадцать
марок бутылка; но Пастора отпивала по глоточку с явным удовольствием, ее
туфли под столиком прижимались к его башмакам, и Дэнни (он всегда считал,
что даже самое лучшее шампанское вроде разбавленного уксуса, только еще и
пузырится) до того разгорячился и столько всякого предвкушал, что насилу
глотал эту водичку. Пасторе вдобавок сигарету захотелось. Он достал свою
пачку "Кэмел" - нет, она такие курить не может. Ей нужны тоненькие, с
золотым кончиком, пахнущие жасмином, в алой шелковой коробочке с надписью
золотыми буквами: "Султанша". Дэнни наскоро прикинул: в пересчете с марок на
доллары коробка, двадцать штук, - доллар девяносто центов. И заплатил. И
тогда Пастора продала ему два билета вещевой лотереи, по пять марок билет -
маркой дороже, чем цена, напечатанная на билете. Дэнни заплатил, а обман
заметил много позже. Пастора высвободила ногу из узкой поношенной дрянного
черного шелка туфли, и крохотная ножка ласково нырнула снизу ему в штанину,
маленькие пальцы играючи прижимались к мускулам его икр, подрагивали
осторожно, будто легкая рука перебирала струны. "Когда... когда он будет,
этот праздник?" - спросил Дэнни, еле удерживаясь, чтобы не поежиться от
смущения и удовольствия. "Ну, это уже когда подплывать к Виго", - отвечала
Пастора. "Нет, а мы когда будем... будем... вместе?" - заикаясь, выговорил
он. "Так мы и сейчас вместе", - извернулась Пастора. "Да, конечно. - Дэнни
старался овладеть собой, вновь нахлынули все самые худшие подозрения. - Но
сколько можно так тянуть, вы же сами прекрасно знаете, про что я толкую..."
- "Я плохо понимаю английский, - сказала Пастора. - Ты что, хочешь со мной
спать?"
От такого поворота Дэнни пришел в восторг. "Еще как хочу! Вот теперь ты
дело говоришь. Только скажи когда?"
"Нет, - серьезно сказала Пастора, - сперва про монета, сколько монета".
- "Ну сколько?" - "Двадцать доллар". Дэнни поперхнулся последним глотком
шампанского, и оно фонтаном брызнуло в воздух. Пастора бумажной салфеткой
вытерла словно дождичком окропленные волосы, сказала с достоинством: "Так
нехорошо. Теперь я ухожу", - и поднялась. Дэнни взял ее за руку, спросил с
отчаянием: "Сегодня?"
"Не сегодня, - равнодушно ответила она и высвободила руку. - Сегодня я
устала".
"Завтра?"
"Может быть. Пусти мою руку. Люди подумают, ты хочешь меня любить прямо
здесь, на столе". Она круто повернулась и вышла. Ему только и оставалось
заплатить по счету и уйти, и все пялили на него глаза, по крайней мере так
ему казалось. Он не посмел оглянуться и проверить, так ли это.
Теперь он решил изложить Дэвиду Скотту эту историю с некоторыми
поправками.
- Пришлось раскошелиться на бутылку их паршивого шампанского, -
признался он не без смущения, умолчав, однако, о сигаретах и лотерейных
билетах. - Пьет она немного, но ей подавай все лучшее... то есть она
захотела шампанского. Ножки у нее прелесть, в жизни таких не видывал,
крохотные, ну точно у младенца, и мягенькие, как перышки. Она скинула туфли,
и мы все время под столом играли в эту игру, прямо как школьники. Но хочет
слишком много "монета", как она это называет, столько ей из меня не выжать.
И он не намерен золотить ей ручку, покуда не получил свое. Нет, не
такой он дурак. Можно будет кой-когда угостить ее выпивкой, но не более
того. Не будет постели - не будет и угощенья, вот какое у него правило.
- Да уж вам бы и не начинать золотить ей ручку, покуда не получили
свое, - сказав Дэвид. - Ей вперед верить нельзя, знаю я таких.
- Что ж, в каком-то смысле и это правильно, - сказал Дэнни. - Если я
сперва возьму свое, а я уж постараюсь, так я тоже ей платить не стану!
Он призадумался, его и самого удивило - когда же это он такое решил?
Никогда прежде он не пытался улизнуть от женщины, не расплатившись,
заботился только о том, чтобы не переплатить. Но эта уж слишком откровенно
старается его одурачить, не худо бы с ней сквитаться.
- Слушайте! - сказал он со злостью, как будто его и правда успели
обмануть. - Если я дам ей денег заранее, так уж свое возьму, будьте уверены,
или ей век больше не надуть белого человека. - И, не получив ответа,
прибавил: - Прежде я только с белыми девчонками имел дело, с другими не
связывался.
- Эти тоже белые, - сказал Дэвид.
- Я про настоящих белых говорю, - с явным недоумением пояснил Дэнни.-
Про американок.
За годы на мексиканских рудниках, в самой разношерстной компании, Дэвид
прошел нелегкую школу и научился с мужчинами держаться по-мужски; он достал
из кожаного саквояжа бутылку зверского пойла - настоящей кедровой настойки -
и предложил:
- Выпьем?
Дэнни кивнул и тупо смотрел, как Дэвид наливает питье в Толстые
корабельные стаканы.
- Это вам перебьет вкус того шампанского, - сказал Дэвид.
- Одна беда, - сказал Дэнни, основательно хлебнув (поглощенный все той
же заботой, он ни о чем больше не мог ни думать, ни говорить), - одна беда:
на этой посудине просто деваться некуда. Она ведь живет в одной каюте со
своим хахалем. Понятно, у Ампаро то же самое, так она в каюте принимает
Хансена, а ее хахаль в это время, днем ли, ночью, бродит по коридорам, но
меня от такого в дрожь бросает. Эдак у меня ничего не получится. Еще я
видел, Рибер со своей долговязой потаскушкой шныряют по углам на шлюпочной
палубе и всюду, где потемнее, но они это, по-моему, не всерьез, а только
так, для забавы. По-моему, им просто охота немножко друг друга пощупать. И
потом. Пастора ни слова дельного не сказала, только про деньги. Не сказала
ни где, ни когда.
- Что ж вы не спросили?
- Спросил. Говорит, может, завтра. Но где, вот чего я не пойму.
Дэвид налил себе и Дэнни еще, заткнул бутылку пробкой, поставил на пол
и зажал между носами башмаков, чтобы не опрокинулась.
- Первая моя работа была на руднике в Мексике, высоко в горах, - сказал
он, - так там был только один бордель - огромное помещение, вроде сарая, и
стоят рядами койки, почти вплотную, между ними только-только протиснешься, и
темно, только в одном углу красный фонарь. Бродишь с девчонкой между
койками, ищешь, какая не занята, вот так и пробуешь рукой, если не нашарил
чью-то ногу или зад, значит, можно - валяй ложись...
- Брр, жуть! Я бы совсем скис, - содрогнулся Дэнни; он сидел на полу и
стаскивал башмаки.
- Ну, не так уж было плохо, для такого заведения вполне прилично,сказал
Дэвид.
И все его существо снова захлестнула медленная волна, неодолимая
судорога отвращения пополам с нестерпимой, бешеной похотью, ядовитая смесь
тошноты и убийственного наслаждения; нахлынула и так же медлительно
откатилась - и, как всегда бывало прежде, осталась только легкая тошнота.
Однажды, когда все только началось у них с Дженни, они свежим весенним утром
самозабвенно и радостно предавались любви, и потом он, запинаясь, признался
ей в странных ощущениях, пережитых там, на руднике; почему-то ему казалось,
и он ждал, что она это поймет - едкое воспоминание, жгучее омерзение как-то
омыло его, вновь вернуло ему после всего, что он испытал, незапятнанную
юношескую чистоту. Каким счастьем было сказать сущую правду - что после
таких ночей его подолгу тошнило от одной мысли о сексе. Его тогда
переполнило чувство превосходства: он неизмеримо выше гнусной похоти и
женщин, с которыми на краткий час она его свела, и это очистительное
презрение все искупило, отделило его от всей той гнусности.
И тогда Дженни села на постели, наклонилась к нему, сжала его щеки
ладонями и сказала беспечно:
- Ничего, лапочка. У тебя самое обыкновенное похмелье, как у всякого
набожного методиста. Мужчины это обожают: наедятся до того, что их вывернет
наизнанку, а потом произносят громкие слова.