Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
мпочку в изголовье, закинул
руки, скрестил, тыльной стороной кистей прикрыл глаза. Вот так она водит
дружбу со всеми без разбору, думал он. Готова бежать за каждым встречным и
поперечным... пройдет по улице оркестр - и она непременно увяжется, зашагает
в ногу... способна откровенничать с совершенно чужим человеком - да и есть
ли для нее на свете чужие? Все ей любопытно, пустую трепотню последнего
дурака слушает с таким же интересом, как умнейший, глубокий разговор... еще
с большим интересом, черт подери! Нипочем не пройдет мимо нищего -
непременно подаст милостыню; в доме у нее всегда полно приблудных кошек и
собак, а потом она уезжает - и раздает их людям, которым это зверье
совершенно ни к чему. Сидит и жадно слушает, что лопочет тупоумная дылда
Эльза, будто та невесть какие чудеса рассказывает. Пойдет в пикет с
забастовщиками и даже не спросит, где они работают и из-за чего бастуют.
"Кажется, это табачная фабрика, - сказала она однажды вечером, когда он
застал ее в постели совсем измученную, со стаканом горячего молока в руках.
- Я сегодня потеряла пять фунтов", - похвасталась она тогда. "А чего ради?"
- спросил он. "Просто ради забавы", - ответила она, не потрудилась ничего
ему объяснить.
А ведь когда-то они были так близки, он не мыслил себя отдельно от
Дженни, его переполняли любовь и нежность, Дженни могла из него веревки
вить, и он понимал и принимал все, что она ему толковала, даже сущую
нелепость, - по крайней мере так теперь кажется; но почему она не хочет
войти в его жизнь, сделаться частью его самого, чтобы он наконец
почувствовал себя цельным, не ущербным человеком? Почему она всегда была
такой шалой, сумасбродной? Это из-за нее их совместная жизнь просто
невозможна! Впервые пришла ему горькая мысль: Дженни легко и просто ладит с
кем угодно, со всеми и каждым - только не с ним. А если Глокен завел с ней
дружбу и сует нос в его, Дэвида, личные дела... от этого просто кровь стынет
в жилах! Как странно, он и не подозревал, что Глокен так ему неприятен. Бог
весть, что Дженни ему наговорит, в каком свете перед ним предстанет; и потом
этот Глокен со своим кривым, извращенным умишком станет думать о ней черт-те
что, как о последней...
Вспыхнул свет, на пороге, ухмыляясь, точно самодовольный гном, стоял
Глокен.
- Еще не спите? - спросил он и прибавил, как показалось Дэвиду, с
отвратительной фамильярностью: - А мне не терпелось сказать вам, до чего
прелестная девушка ваша fiancee {Невеста (франц.).}... Мы сейчас немножко
побеседовали на палубе. Она очаровательна.
Дэвид обладал особым даром замыкаться в молчании: человек давно уже
потерял надежду на ответ, а молчание все длится, яснее всяких слов выражая
несогласие и неодобрение. И самый воздух в каюте леденел от этого молчания
все время, пока Дэвид поднялся, неторопливо разделся (правда, зубы на ночь
не почистил, нелепо заниматься такой ерундой на глазах у ненавистного
соседа), снова погасил свет, лег и отвернулся к стене, чувствуя, что каждый
нерв натянулся и каждая клеточка его существа дрожит от возмущения. Не скоро
он сдался и уснул, и даже во сне судорожно вздрагивал; но еще дольше не спал
Глокен - уязвленный, растерянный, недоумевающий. Он-то думал, если завязать
хотя бы поверхностное знакомство с Дженни (пусть даже она была с ним груба,
высокомерна, да об этом никому и незачем знать), тем самым установятся
приятные дружеские отношения и с ее любовником. Он был очень доволен собой:
так удачно, с таким светским изяществом заменил французским "fiancee" далеко
не столь приятное на слух, зато более точное немецкое слово, что было у него
на уме; и однако все пошло наперекос, не нашел он общего языка с этими
молодыми людьми, впредь надо быть осторожнее. Он почти не знает американцев,
встречался кое с кем только в Мексике, никогда их толком не понимал, да и не
особенно старался. Но эти двое и на тех не похожи, говорят по-испански и,
судя по всему, настоящая богема. Все же молодая женщина очень
привлекательна, хотя и плохо воспитана, и трудно понять, что она нашла в
этом капризном молодом чудаке с таким скверным характером... Наконец Глокен
уснул. Наутро он чувствовал себя очень худо и, окликнув Дэнни, его, а не
Дэвида, попросил подать лекарство.
Матросы уже снова вышли мыть палубу, "Вера", мягко покачиваясь на
волнах, неуклонно держала курс к Канарским островам, и лишь две или три
головы подсматривали из ее иллюминаторов за свиданьем извечных любовников -
луны и океана. Пепе, снова уступивший свое место в каюте Арне Хансену, начал
уже поглядывать на часы: деньги деньгами, но, пожалуй, Ампаро тратит на
этого парня слишком много времени. Так нередко бывало и прежде, с другими
мужчинами, и никак из нее не выбьешь этой привычки. Все-таки он опять
попробует ее поколотить, но надо сперва высадиться в Виго, там пускай она
орет сколько влезет, никто внимания не обратит. Пепе на цыпочках обошел
матросские ведра и швабры и, опершись о перила люка, заглянул на нижнюю
палубу. Там, похоже, все уже угомонились и спали крепким сном; от одного
этого зрелища он и сам сладко зевнул. Некоторые растянулись в парусиновых
шезлонгах, другие - на голых деревянных скамьях, иные свернулись клубком в
гамаках. Какойто человек в синем комбинезоне лежал поперек гамака, голова
свесилась по одну сторону, огромные босые ноги с грязными кривыми ступнями -
по другую. Пепе отлично знал этот народ, он и сам такой же, он родом из
Астурии, а порой ему случалось почувствовать своего даже в каком-нибудь
андалусце; но с этими у него нет ничего общего! Будь он таким же безмозглым
ослом, он тоже спал бы сейчас там, на нижней палубе, или где-нибудь в
Испании, в лачуге, полной блох и вшей. Его всего передернуло, будто на босую
ногу вползла змея. Он помнил астурийцев, среди них прошло его детство:
шумный народ, вечно кричат, поют, пляшут, дерутся, ругаются, - а теперь вон
сколько их лежит вперемешку с более смирными уроженцами Канарских островов и
Андалусии, совсем как мертвецы; под белесым призрачным светом луны одеяла, в
которые они завернулись, - точно саваны, и от этого они уж совсем как трупы,
только и ждут, чтобы их отправили в морг. Пепе выбрал мишенью того, что спал
поперек гамака, свесясь по обе стороны, и ловко метнул горящий окурок в
складки сухого тряпья, намотанного на туловище. Попробуем разбудить!
Сразу трое вскочили на ноги, и один, огромный и толстый (Пепе вспомнил:
он не пел, а ревел, как бык), нашел окурок и раздавил прямо пальцами. И
погрозил кулаком стройной тени, которая все еще смотрела сверху,
перегнувшись через перила.
- Cabron! - бешено заорал он с потешным мексиканским акцентом; и,
тотчас узнав одного из котов, что околачивались по городу в день отплытия,
докончил с ядовитой усмешкой: - Puto! {Испанские нецензурные ругательства.}
Поди-ка сюда, мы тебе...
Проснулись и другие, подняли крик. Пепе тревожно оглянулся - матросы
услыхали шум, и вот один уже приближается, не то чтобы угрожающе, но
твердым, уверенным шагом, шагает к нему, как лошадь, - просто по долгу
службы идет выяснять, из-за чего переполох. Пепе отступил от люка и с
грацией плывущего лебедя, только гораздо быстрее, направился в другую
сторону.
В каюте Ампаро расчесывала спутанные волосы, помада неопрятно размазана
на вспухших, словно искусанных губах, на нижней койке по обыкновению все
разворошено.
- Ну? - сказал Пепе.
Она молча, угрюмо кивнула в угол. Пепе поднял пахнущую затхлым подушку
и увидел новенькие зеленые бумажки.
- Еще доллары, хорошо! - сказал он, разгладил бумажки и стал их
пересчитывать. Ампаро нахмурилась.
- Не так-то легко их заработать, вот что. Этот малый знай твердит -
мол, давай еще раз - получишь еще пять долларов, и уж он все из тебя выжмет.
Она отвернула кран умывальника.
- Ты что делаешь? - спросил Пепе, начиная раздеваться.
- Помыться хочу, - сказала она, все еще хмурясь. - Я грязная.
- Не больно копайся, - предупредил Пепе.
В голосе его прозвучала знакомая нотка, и Ампаро вздрогнула, вся ее
плоть затрепетала от волнения. Она намылила тряпку и начала мыться, а он без
любопытства, но внимательно следил, как скользят по телу ее руки. Он
разделся донага и лег.
- Долго же ты с ним провозилась, - сказал он, - хоть и за деньги.
- Отстань. Я ж тебе говорю, как дело было.
- Отстань? - Он усмехнулся. Проворно, неслышно поднялся и раскрытой
ладонью с размаху ударил ее по лопатке - это больно, но следа не останется.
Потом одной рукой ухватил ее сзади за шею и сильно встряхнул, а другой
погладил по спине и под конец стукнул кулаком. Веки Ампаро опустились, губы
стали пухлыми и влажными, соски отвердели. - А ну, поторапливайся, - сказал
Пепе.
- Некуда мне торопиться. Я устала, - зло и кокетливо отозвалась она и
принялась пудриться очень грязной пуховкой.
- Хватит! - Он отнял пуховку, отшвырнул. - Так ты все ему отдала, а?
Опять растратилась зря? Ты что, хочешь, чтоб я тебе все кости переломал?
- Да он просто боров. За кого ты меня принимаешь?
Она стояла в двух шагах от койки. Пепе схватил ее за руку, коротким
рывком опрокинул на себя. Их гибкие ноги, ноги танцоров, сплелись в змеиный
клубок. Постанывая от наслаждения, они впивались друг в друга губами и
зубами, покусывали, лизали, вдыхали, вбирали запах и вкус плоти, каждого ее
уголка, упивались всеми оттенками ощущений, тела их послушно, в ритме
замедленной киносъемки исполняли репертуар, сложный, как в балете. Только
так он и занимался с ней любовью: он хотел ее только сразу после другого
мужчины, распаленную, взбудораженную, источающую новый жар и незнакомые
запахи, готовую принять его с его особенными, ей одной предназначенными
ласками. С тех пор как она его узнала, только он один мог дать ей
наслаждение - и, чтобы наслаждаться самой, ей только надо было дать
наслаждаться ему. Она берегла себя, как отъявленная скупердяйка, занимаясь
своей профессией с тупыми, грубыми и скучными буйволами, - и тратила весь
свой пыл на Пепе, искусного, как мартышка, и хладнокровно-неторопливого, как
лягушка. Пепе нередко бил ее - уверял, будто из ревности, - когда
подозревал, что она испытала толику удовольствия с другим. Но часто после
самых жестоких побоев он целые часы проводил с ней в постели, и под конец
казалось - самые кости их расплавятся от восхитительного изнеможения. Ну и
пускай бьет, сколько хочет, - зато ей никогда не приедается наслаждение.
При этом он безжалостно отнимает у нее все до последнего песо, франка,
доллара и любой другой монеты: откладывает деньги, хочет открыть в Мадриде
собственное заведеньице, там танцовщица Ампаро, пока он ее не бросит, будет
главной приманкой; нередко он в холодном тихом бешенстве грозится убить ее,
да с такими жестокими мучениями, что понятно: это он не всерьез, - и однако
она тоже откладывает деньги. И в самые тяжелые времена в Мексике, и здесь,
на корабле, она скрывает от него долю своих заработков, - узнай он об этом,
он ее самое малое наверняка придушит. Но он не знает; Ампаро же намерена в
один прекрасный день заделаться звездой, настоящей великой танцовщицей, она
будет сама себе хозяйка, будет разъезжать по свету и станет богатой и
знаменитой, как великая Пастора Империо.
Капитана все сильней раздражали слухи, медленно, но верно - он сам не
понимал, какими путями, - достигавшие его ушей; он как будто и не замечал
сплетен, их подспудных, скрещивающихся течений, а потом, в одинокие часы на
капитанском мостике, они начинали кружить и сливаться у него в голове. Всего
настойчивей были перешептыванья о том, что за жизнь ведет в своей отдельной
каюте condesa - а впрочем, можно ли назвать ее отдельной, ведь там постоянно
толкутся студенты. Капитан угрюмо подумывал, не посадить ли на страже
горничную, но нет у него лишней горничной, которую можно бы занять только
такой работой. Мелькала даже робкая мысль - уж не держать ли графиню
безвыходно в каюте до конца плаванья? Но это можно сделать только силой -
ужасно, и думать нечего! Кто-то говорил - кажется, фрау Риттерсдорф? Весьма
строгих правил дама! - будто видели, как condesa в истерике бросилась на шею
доктору Шуману и тот еле-еле с нею справился. Что ж, тут, на корабле, Шуман
- ее лечащий врач, пускай терпит. Не такая уж горькая участь, если тебя
обнимает и рыдает у тебя на груди красивая и знатная дама, хотя бы и в
истерике. Со всей деликатностью, на какую был способен, капитан осведомился
у Доктора Шумана, как себя чувствует его пациентка.
- Совсем неплохо, - отвечал доктор Шуман. - Решила несколько дней
полежать в постели. Сейчас она читает.
Капитан постарался скрыть изумление:
- Читает? Она? Что же именно?
- Romans policiers {Детективы (франц.).}, - сказал доктор. - Студенты
ей носят из корабельной библиотеки. Она говорит, у нас на борту прекрасный
выбор.
Капитан был несколько уязвлен.
- Не представляю, откуда они взялись, разве что пассажиры пооставляли.
- Возможно, - сказал доктор Шуман. - Кто бы ни оставил, спасибо ему. На
днях она сильно разволновалась, и я установил для нее режим. Она читает про
сыщиков и загадочные убийства, потом играет в шахматы с кем-нибудь из
студентов, а на ночь я даю ей снотворное... Сейчас я куда спокойней за нее,
чем прежде.
- Так, по-вашему, ей для нервов не вредно, что к ней во всякое время
ходят студенты?
- Право, не знаю, почему, но они ее забавляют, - сказал доктор. - Такие
беспутные, шумные, невежи и невежды...
- Я слышал, в своих спорах за столом они упоминали Ницше, Гете, Канта,
Гегеля и Шопенгауэра, - заметил капитан.
- Ну, понятно, - сказал доктор, - ведь они прежде учились в
университете.
Иногда капитан приглашал доктора к себе в каюту - выпить среди дня кофе
или после ужина стаканчик шнапса и приятно, хотя и сдержанно побеседовать с
ним, с единственным человеком на борту, которого он мог считать более или
менее равным себе. В сущности, капитан вовсе не стремился к обществу равных,
ему привычней было смотреть на людей сверху вниз или уж снизу вверх. От
доктора он надеялся узнавать о любом беспорядке среди пассажиров, обо всем,
что выходит за рамки обычного и притом не попадает в поле капитанского
зрения. Вот, например, произошла, по-видимому, престранная история - надо
надеяться, никто не виноват, разве что казначей, и то вряд ли... впервые за
все годы своей морской службы, да, насколько он знает, впервые за всю свою
жизнь он, капитан, кажется, изо дня в день сидит за одним столом с евреем.
Не слыхал ли случайно доктор Шуман чего-нибудь на этот счет?
Доктор Шуман спокойно сказал, что - да, дня три назад он слышал нечто
подобное, но источник слишком ненадежный; в его тоне явственно звучало:
конечно, это дамы, Бог с ними совсем, не стоит их слушать. Он даже не почел
нужным скрывать, что его мало трогает, еврей ли Фрейтаг - просто недостойно
заниматься такими пустяками. Выкладывать свои взгляды в любое время и по
любому поводу свойственно дурным и злым натурам, в лучшем случае -
несдержанным, распущенным. Притом доктор Шуман сто раз обсуждал эту
скучнейшую тему с самыми разными людьми еще до того, как поступил на "Веру",
и она ему порядком надоела; уже нет охоты бороться с этими странными
настроениями, расплывчатыми, неуловимыми и едкими, как дым.
Капитан приписал равнодушие доктора чисто профессиональному желанию
избегать пристрастий: в конце концов, любому пассажиру может понадобиться
врачебная помощь, тут нельзя выбирать по своему вкусу. И все же, так
деликатно, как только мог, он намекнул, что доктор, у которого на корабле
положение особое, должен бы побольше узнать о самых разных личностях.
- Вам - священникам, юристам, врачам - поверяют столько секретов! -
благодушно сказал капитан. - Право, не завидую, должно быть, это
обременительно.
Намек был отнюдь не тонкий: доктору следовало бы сообщать капитану обо
всех скандалах, странностях и неприличиях, которые надлежит устранять или
карать. Доктор не стад притворяться, будто не понял; он попросту ничего не
ответил, учтиво отказался от второй чашки кофе, как-то незаметно перевел
разговор на другое и вскоре ушел. Капитан опять разволновался, ему стало и
неловко и досадно - кто бы тут ни был виноват, а положение создалось
двусмысленное, неподобающее, он завтра же с этим покончит. От разговора с
доктором остался пренеприятный осадок - вышло так, будто он, капитан,
прислушивается к бабьим сплетням. Что ж, такие дела надо решать по-мужски,
прежде всего отстранить от этого женщин, и пусть не суются. Одно противно:
как раз от женщин все и пошло - эта американка, миссис Тредуэл, пересказала
фрейлейн Лиззи Шпекенкикер какие-то откровенные признания Фрейтага, Лиззи
передала их Риберу, а тот пошел болтать направо и налево, пока новость не
достигла ушей капитана, - и теперь надо немедля предпринять решительные
шаги, этого требуют его долг перед обществом и собственное достоинство.
Капитан помотал головой, словно его осаждала туча комарья; сегодня он будет
ужинать один.
...Фрейтаг на несколько минут опоздал к ужину. Все, кроме капитана, уже
сидели за столом; доктор Шуман передал извинения капитана за вынужденное
отсутствие, и они были почтительно выслушаны. Фрейтаг скромно сел на свое
место, всем приветливо кивнул и улыбнулся, но ему ответили без улыбки - а
может, ему просто показалось? На сердце кошки скребут, вот и мерещится,
будто вся эта скучная компания глядит на него с неким вороватым
любопытством; только доктор Шуман, как всегда, рассеянно-благожелателен
(Фрейтагу эта благожелательность уже начинает надоедать, она отдает
высокомерием), да фрау Гуттен по обыкновению не поднимает глаз от тарелки.
Стюард предложил ему закуску - вестфальскую ветчину, изящно уложенную
рядом с ломтиком дыни. Фрейтаг покачал головой, и стюард спросил:
- Что же вам угодно, сэр? Копченую семгу? Сельдь в сметане?
- И то и другое неплохо, - сказал Фрейтаг. - Пожалуй, сельдь.
Профессор Гуттен отметил, что по части еды Фрейтаг, как всегда, не
разделяет вкусов большинства, и заговорил почти рассеянно, словно рассуждая
на некую отвлеченную тему.
- Для западного и особенно христианского исследователя бесконечно
трудная задача - определить, что же представляет собою еврейство, тут
множество духовных и нравственных противоречий и в то же время загадочная и
необычайно сильная эмоциональная и психологическая общность. Ни с чем нельзя
сравнить сплоченность евреев перед лицом общей опасности - перед нападками
язычников, как они выражаются, - и ни с чем не сравнимо их ожесточенное
соперничество между собой в любой области. Я многих спрашивал со всей
серьезностью, с полнейшим беспристрастием, как ученый и философ: "Сделайте
милость, объясните мне, что такое еврей?" - и никто из них не мог мне
ответить. Они называют себя расой, но ведь это нелепо. Они - только
крошечная частица ветви белой расы, в состав которой входим и мы.
- Ой, только не нордической! - взвизгнула Лиззи. - Только не нашей! С
каких это пор?
- А разве они хамиты? - пренебрежительно спросил ее Гуттен. - Или
монголы? Или эфиопы?
-