Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
оши и они, хороши! -
проговорила она и на другой день не оставила в покое и брата.
Она взяла его за руку, увела к себе в комнату и заперла дверь.
- Что это такое ты с собой везешь? - спросила она его прямо.
- Что везу? - спросил, в свою очередь, мрачно Сабакеев.
- Я знаю уж что! - отвечала Евпраксия.
Валерьян посмотрел себе на руки.
- Проболтался тот, болтушка-то! - сказал он.
- Мало что он проболтался, я все у него отняла и выкинула.
Валерьян продолжал спокойно глядеть себе на руки.
- Точно то же и с вами намерена сделать! - продолжила Евпраксия уже с
улыбкой.
Сабакеев молчал.
- Сделаю, а? - спросила она, ласково взяв его за руки.
Сабакеев грустно усмехнулся.
- Ты ведь сама очень хорошо знаешь, что со мной ты этого не сделаешь ни
ласками ни угрозами... К чему же поэтому и говорить? - добавил тот.
- Знаю, - отвечала Евпраксия со слезами на глазах: - но я думала, что
ты это сделаешь для меня!.. Что ты этим погубишь себя, в этом я совершенно
уверена, а твоя погибель для меня все равно, что погибель всех детей моих,
значит, более чем мои собственная.
- Очень жаль! - отвечал, по-видимому, совершенно равнодушно Валерьян: -
и если бы от этого в самом деле погиб я сам, мать, ты, дети твои, все-таки я
ни на шаг бы не отступил.
- Бог с тобой! - сказала Евпраксия.
- В Бога я не верую, но что поступаю так, как следует поступать
честному человеку, в этом убежден, - сказал он и, хлопнув дверьми, вышел на
палубу.
Евпраксия поняла, что больше с ним говорить было нечего, и остальную
дорогу она уже ничего не ела и целые дни почти все плакала.
Сабакеев все это видел, зеленел от волновавших его чувствований, но не
сказал ей ни единого слова в утешение. 20..
Петербургский пожар.
Пассажиры шли в таможенную кронштадтскую залу. Вещи разложены были по
идущим вокруг столам. На среднем столе лежали паспорта. Чиновник в очках
перебирал их и не совсем спокойным голосом произнес:
- Господин Сабакеев!
Сабакеев вышел. Евпраксия, бледная как перед смертью, видела, что у
брата в это время подергивало щеку.
- Потрудитесь пожаловать вон в эту комнату! - произнес чиновник,
показывая на одну из дверей.
Сабакеев пошел. Вслед за ним вошел также и солдат-жандарм.
Все пассажиры переглянулись между собой. У Евпраксии были полнехоньки
слез глаза. Она старалась их смигнуть, но утереть не смела.
В залу вошли еще несколько лиц и что-то такое объявили. Пассажиры
заволновались и стали беспокоиться. Таможенные чиновники принялись торопливо
осматривать вещи.
Бакланов и Евпраксия, занятые своим положением, не обратили сначала на
это внимания.
- Господин Бакланов! - провозгласил наконец тот же чиновник.
Бакланов переглянулся с женой и побледнел.
- Пожалуйте в следующую комнату! - сказал чиновник.
Бакланов пошел.
Прочие пассажиры продолжали торопливо прятать свои вещи и бегом уходил
из залы.
Бакланов наконец с раскрасневшимся лицом возвратился к жене.
- Всего осматривали, - произнес он.
В это время молоденький чиновник подал Евпраксии записку. Она как
прочитала ее, так и опустил руки. Это писал Сабакеев:
"Не дожидайтесь меня. Я арестован!"
Евпраксия пошла.
Она беспрестанно оступалась и, кажется, совсем не видела, куда идет.
Бакланов принужден был поддерживать ее.
Они прошли на пароход. Там капитан что-то торопливо бегал по палубе и
отдавал приказания.
- Скоро мы поедем? - спросил его Бакланов.
- Надо скорее... Петербург горит... - отвечал ему тот.
- Как Петербург? - повторил Бакланов.
В ответ на это пассажиры указали ему на видневшееся облако дыму,
окрашенное во многих местах красноватым цветом пламени.
- Евпраксия, Петербург горит! - не утерпел и сказал жене Бакланов.
- Господи, дети мои! - воскликнула та.
Бакланов понял, что сделал глупость.
- Где именно горит-то? - обертывался он и спрашивал всех.
- Апраксин двор, говорят, - отвечали ему.
- Апраксин двор, он далеко, - утешал было он жену.
- Два шага всего тут... - произнесла та и начала беспрестанно подходить
к капитану и спрашивать: - скоро мы приедем, скоро?
- Самым полным ходом идем, - отвечал тот.
Пройди еще с час времени, и Евпраксия или бы с ума сошла, или бы у ней
лопнуло сердце.
У пристани едва бросили трап, как она проскользнула по нему и побежала
по Английской набережной, по площади, по Невскому.
Народ толпами валил по тротуару, перекликался, перебранивался. Неслись
пожарные; на думе был выкинут красный флаг.
Чтобы избежать давки, Евпраксия повернула на Екатерининский канал.
Бакланов едва успевал следовать за ней.
В переулке их остановила целая куча народа.
- Ваше благородие... ваше благородие! - закричал из толпы голос к
Бакланову.
- Что такое тут? - спросил тот.
Толпа напирала на двух каких-то господ, из которых одного огромного
мужика несколько человек держали за руки; а другой, совершенный старичишка,
дрожащею и слабою рукою повертывал ему галстук, с видимою целью удавить его.
- Кто тебя научал?.. Кто?.. - говорил он.
- Что такое? - повторил еще раз Бакланов.
- Поджигатель... У старичка дом-то поджигал, - отвечал кто-то ему.
- Кто научил? - повторял, уже покраснев от бешенства, старичишка.
- Поляки, ваше благородие, Матерь Божия! - пробормотал мужик.
- О-го-го-го! - заголосила толпа и повалила в сторону от Бакланова.
- Го-го-го-го! - слышалось ему еще несколько раз.
- А супружницу-то его швырнули в огонь, - объяснил ему проходивший мимо
молодой мещанин.
Остановленный всею этой сценой, Бакланов едва догнал Евпраксию.
- Дай мне руку! - сказал он.
- На! - отвечала та, как помешанная, и все шла вперед.
Бакланов между тем припоминал черты мужика: не оставалось никакого
сомнения, что это был Михайла, кучер Басардиных, а супружница его, вероятно,
Иродиада.
На Садовой, перед банком, толпа снова остановила их.
Раздались какие-то клики, и вдали мелькал белый султан
Бакланов сам невольно приостановился. Это шел государь.
- Батюшка наш... батюшка!.. - стонали и охали женщины.
- Ваше Императорское Величество, - повторяли мужики.
У чиновников некоторых головы дрожали.
Бакланов почувствовал, что и у него невольно навернулись слезы.
Евпраксия продолжала сама расталкивать народ, и им удалось наконец
снова выбраться на Невский.
- Вези в Графский переулок! - сказала она, проворно садясь на первого
извозчика.
Бакланов поспешил сесть с нею.
- Кто это такие поджигают? - спросил он у извозчика.
- Да кто их знает, батюшка!.. Этта вот тоже я ехал... так молодой
баринок... как вот их?.. на Васильевском острову еще ученье-то им идет...
- Да, знаю! - подхватил Бакланов.
- Так как тоже от народу-то бежал, схватить было его хотели.
Бакланов невольно при этом припомнил, как он всегда спорил с молодыми
людьми и уверял их, что они народа не знают. Они думали, что народ с ними, а
он заподозрил их в первом скверном преступлении.
- А болтают тоже, и поляк этот жжет, - продолжал разговорчивый
извозчик.
- Очень может быть!
- Болтают так... сказывают, - подтвердил извозчик.
Перед одним домом Евпраксия остановила извозчика и проворно пошла по
лестнице.
Бакланов последовал за ней.
Она дернула за звонок.
Отворили, и в зале стояли Валерьян и Митя уже в курточках, а Петя еще в
рубашечке. Она сразу всех их и обняла и прижала к груди.
Бакланова дети не узнали, и только один Валерьян сказал наконец:
- Ах, это папаша!
В дверях гостиной стояла старуха Сабакеева.
Бакланов едва имел духу подойти к ней к руке.
- Что, батюшка, отыскали наконец! - произнесла она голосом, исполненным
презрения: - а где Валерьян? - прибавила она.
Бакланов молчал и смотрел на жену.
- Валерьян арестован! - отвечала та.
Старуха несколько времени смотрела на дочь, а Евпраксия на нее.
- Этого надобно было почти ожидать! - пояснила она матери.
- Да! - произнесла старуха, и обе потом, не сказав ни слова больше,
разошлись по своим комнатам.
Как ни велик был у обеих нравственный закал, но на этот раз однако,
видно, не хватило его. 21.!
Через полгода.
На Васильевском острове знакомая нам гостиная Ливанова представляла
далеко не прежнее убранство: в обоих передних углах ее стояли киоты с
дорогими образами. Образ Спасителя с пронзенною стрелками головой тоже был
тут. Перед обоими киотами корели лампады. В комнате, сильно натопленной,
вместо прежнего приятного запаха духами, пахло лекарствами. Сам Евсевий
Осипович, худой, как мертвец, совсем плешивый, но еще с сверкающими глазами,
лежал на постели под пуховым одеялом. У кровати его сидела, в черном платье
и с заплаканными глазами, Евпраксия. Около года уже старик был тяжко болен;
ни от трудностей и невзгод житейских, ни от коварства и изменчивости людей
никогда Ливанов не поникал гордою головой своей; он знал, что он все поборет
и над всем восторжествует умом своим. Но чего не сделала вся жизнь, то
сделал страх смерти. Евсевий Осипович смирился духом; прежнее его
мистическое направление приняло чисто религиозный характер; он сделался
кроток со всеми в обращении, строил на свой счет больницу, рассылал деньги
по бедным церквам, ко всем родным своим написал исполненные любви и покаяния
письма, в том числе и Бакланову, который сейчас же приехал к нему и привез
жену. Больной старик с первого же разу заинтересовал Евпраксию; он так умно
и красно говорил о разных религиозных предметах. Евсевий Осипович, в свою
очередь, заметив в племяннице настроение, схожее с своим, с удовольствием
взялся ее довоспитывать: он все еще любил, хотя бы то и на самых чистых
основаниях, сближаться с женщинами. Евпраксия стала к нему заезжать раза по
два в неделю: во-первых, чтобы посетить его, как больного, а во-вторых, чтоб
и побеседовать с ним. В настоящее свидание, несмотря на заметную слабость,
Евсевий Осипович говорил очень много и красноречиво.
- Мирной и скорой кончины мне Бог не пошлет! - пояснял он: - я очень
много грешил мыслями и делом, но ты чиста и невинна...
- Я ни в чем не виновата, - подтврдила и Евпраксия.
- Ты только искупительная жертва вашего рода, - продолжал старик: - род
ваш умный, честный, но жестокий: прапрадед твой был наказан дьяком в пытной
палате... Дед твой в двенадцатом году, на моих глазах... я еще молодым
человеком был... настиг отряд французов; те укрылись было с лошадьми в
церковь деревянную и потом сдавались, просили пощады, но он не послушался и
всех их сжег за оскорбление храма.
Выражение лица Евпраксии как бы говорило, что дед хорошо сделал, что
сжег.
- Я для себя ничего уж не желаю и не прошу, и молюсь только за детей.
- И молись больше!.. Молитва - великое дело... молитва разрушает и
созидает города и повелевает стихиями; когда на Устюг шла каменная туча,
весь народ по церквам молился и коленопреклонствовал, ничто не отвращало
гнева Божья; но стал молиться преподобный Прокопий, растерзал на себе ризы,
всплакал кровавыми молитвенными слезами, Бог его услышал...
Евпраксия слушала; она и сама в это время вряд ли не шептала про себя
молитвы.
- Я к вам дня через два опять заеду, - сказала она и встала, заметив,
что старик сильно утомился, так что у него лицо как бы несколько
перекосилось и голова склонилась на подушку.
- Прощай, голубица! - проговорил он.
Евпраксия поцеловала у него руку.
Евсевий Осипович перекрестил ее.
В зальце Евпраксию остановила горничная Евсевия Осиповича, та самая,
которую и мы знаем и которая с тех пор только очень пополнела...
- Вчера-с с ним ночью очень дурно было... Боюсь, чтоб и сегодня чего не
случилось.
- Главное, чтобы причастить и исповедать успеть, - отвечала на это
спокойно Евпраксия.
- Это-то успеем; священник в нашем доме живет - сказала горничная.
- Только это! - повторила Евпраксия и с тем же печальным лицом, какое
имела, села в карету и поехала.
Перед Казанским собором она начала креститься и продолжала это до самой
квартиры.
Дома она нашла: мать, тоже в черном платье и с печальным лицом,
сидевшую за средним столом; мужа, скучавшего вдали в креслах, и Варегина,
который стоял и грелся у камина. Последний был по-прежнему спокоен и
солиден...
Евпраксия при входе приветливо поклонилась ему, почтительно
поцеловалась с матерью и села; потом сейчас же, придав еще более серьезный
выражение лицу, позвонила. Вошел человек.
- Позови детей, - сказала она, и через несколько минут в комнату вошел
старший, Валерьян, уже в гимназическом сюртучке.
- Что, перевел? - спросила его мать.
- Перевел-с!
- Ну, давай!
Мальчик стал переводить.
- А брату из арифметики показал? - спросила Евпраксия тем же серьезным
голосом.
- Показал-с! - отвечал ей мальчик тоже серьезно.
- Поди, позови его.
Пришел и второй сынишка, совсем еще капля.
- Знаешь из арифметики? - спросила его Евпраксия почти строго.
- Знаю-с, - пролепетал ребенок.
- Ну, рассказывай!
Мальчик начал отвечать, беспрерывно вскидывая на мать большие голубые
глазенки.
- Ну, теперь можете итти гулять, - сказала Евпраксия.
Мальчики солидно вышли.
- Славно дети выдержаны! - сказал Варегин, с удовольствием мотнув на
них головой.
На лице Евпраксии при этом ничего не выразилось, как бы говорилось о
совершенно постороннем для нее предмете, но старуха Сабакеева, прислушавшись
к их разговору, произнесла:
- Я своего тоже не баловала, да немного толку-то вышло!
Евпраксия посмотрела на мать.
- Валерьян, maman, еще ничего дурного не сделал! - сказала она каким-то
твердым голосом.
- Что же он хорошего-то сделал? - перебила ее резко старуха.
- Валерьян Арсеньич был втянут общим потоком, - вмешался Варегин.
- Еще бы! - подхватила Евпраксия: - люди постарше и поопытнее его в
жизни Бог знает на какие глупости решались.
При этом Бакланов пошевелился в своем кресле.
- Скажите, пожалуйста! - начал он, чтобы замять этот разговор и
обращаясь к Варегину: - вы совсем уж оставили посредничество?
- Думаю!.. Делать становиться нечего.
- Везде, значит, теперь тихо, везде порядок установился?
- Почти!.. Только вот, помните, в том именьи где я усмирял у этой
госпожи, все не слушаются старика отца ее. Я по этому случаю, ехавши сюда,
заехал к нему, оказывается он умер, и представьте себе: на столе-то лежит
румяный и белый, как живой.
- А мне так, - опять поспешно перебил приятеля Бакланов: - из деревни
пишут, что один сосед мой и немножко родственник, Дедовхин... так тот от
досады помер, что, кому ни пожалуется на посредника, никто просьбы от него
не принимает!
- Да, сильно старики подбираются! "Последние тучки рассеянной бури"! -
заключил Варегин.
В продолжение всего этого разговора Евпраксия и старуха Сабакеева
заметно к чему-то прислушивались. Наконец раздался звонок.
- Вот, кажется, и он! - подхватила первая.
Старуха встревоженно посмотрела на нее.
Вошел знакомый нам правовед Юрасов, в настоящее время обер-прокурор и
член разных комиссий.
Евпраксия с пылающим лицом пожала ему руку и просила садиться около
себя.
Старуха тоже смотрела на него, как-то моргая носом.
Гость, в свою очередь, хоть и улыбался, но заметно был не совсем в
покойном состоянии.
- Ну что? Решили? - спросила старуха.
Голова ее при этом дрожала.
- То есть проект решения написан, - отвечал уклончиво Юрасов.
- В каторгу? - спросила старуха.
- Да.
- На долго ли?
- Вероятно, смягчат еще, а теперь на двенадцать лет.
Старуха, тяжело дыша, уставила глаза на образ.
Евпраксия употребила все силы, чтобы совладать с собой; но слезы уже
ручьями текли по ее лицу.
- Скажите: не струсил ли он? не трусит по крайней мере? - спросила
старуха.
- О, нет, напротив, - отвечал Юрасов: - он встречал все совершенно
спокойно и на все, кажется, уж приготовился.
- А что же эта госпожа? - спросила Евпраксия, и по лицу ее пробежала
презрительная улыбка.
- Mademoiselle Базелейн? - спросил Юрасов.
- Да!
- Судится тоже.
- За что же вы ее-то судите? - вмешался в разговор Варегин.
- По связи и знакомству ее с разными господами, да еще за дневник.
- За дневник?
- Да!
- Что же она пишет в дневнике?
Юрасов, кажется, несколько затруднялся отвечать на этот вопрос.
- Пишет... - начал он с расстановкой и довольно тихо: - что, во-первых,
она в Бога не верует, что, когда родители посылали ее в церковь, так она
презрение к себе чувствовала...
- Мерзкая! - произнесла Евпраксия.
- Потом говорит, что раз, встретя одного студента, она спросила у него:
есть ли у него диван и подушка, и что она придет заниматься к нему; и
приходила... Можете судить, какая безнравственность!
- Нисколько, ни капли нет той безнравственности, которую вы понимаете,
- перебил его опять Варегин.
- Ни капли?
- Нисколько! Тут безнравственно совершенно другое: безнравственна ложь,
желание порисоваться. Я убежден, что она, при малейшей зубной боли,
усерднейшим образом молится Богу, что ни к какому студенту и не ходила, а
все это солгала на себя из служения модной идейке, как из тех же
побудительных причин лжем все мы...
- Все? - спросил правовед.
- Все! - отвечал резко Варегин. - У меня есть приятель в Москве,
кротчайшее существо, всю жизнь сидит около своей любовницы и слушает у себя
соловьев в саду, а говорит: "давайте крови!". Какой-нибудь господин, палец о
палец не умеющий ударить и только дышащий тем, что ему по девяти рублей с
души будут выбивать с его бывших крестьян оброку, и тот уверяет: "надо все
сломать". Чиновник, целое утро, каналья, подличавший перед начальством,
вечером придет в гости и засыплет сейчас фразами о том, что "авторитетов нет
и не должно быть".
На этих словах старуха Сабакеева, кажется, и не слышавшая, что около
нее говорилось, снова обратилась к Юрасову:
- А что, мне можно будет за сыном ехать?
- Вероятно! - отвечал тот.
Она нахмурилась, подумала что-то, встала и пошла. Евпраксия последовала
за ней.
- Где ж корень всему этому злу? - воскликнул Бакланов по уходе жены и
тещи.
- Да, я думаю, всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и
нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, - так,
что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно никакой нет
разницы между Ванюшею в "Бригадире", который, желая корчить из себя
француза, беспрестанно говорит: "helas, c'est affreux!", и нынешним
каким-нибудь господином, болтающим о революции...
- Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого
смысла? - спросил Бакланов.
Варегин усмехнулся.
- Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон
играют.
- Хороша игра в обедню, за которую в крепость попадают, - сказал
Бакланов.
- Очень жаль этих господ в их положении, - возразил Варегин: - тем
более, что, говоря откровенно, они плоть от плоти нашей, кость от костей
наших. То, что мы делали крадучись, чему тихонько симпатизировали, они
возвели в принцип, в систему; это наши собственные семена, только
распустившиеся в букет.
- Если под движением разуметь, - начал Юрасов: - собственно
революционное движение, так оно, конечно, бессмыслица, но движение в смысле
реформ...
Варегин придал какое-то странное выражение своему лицу.
Бакланова между тем, видимо, что-то занимало и беспокоило.
- Скажите, Петцолов взят