Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
теперь заключалась в
том, что он брался научно доказать, что его не может быть ни в одном
определенном месте. "Я тот, - говорил он, - который только что был и
сейчас будет", - и смотрел на вас затравленными, злыми глазами.
Поэтому я пошла к нему вечером домой. Дома оказалась одна Белла.
Она выглядела неплохо. Выражение лица как у человека, который взялся за
ум.
В квартире натертые полы, цветы в горшках. Все стоит на местах, как
прибитое. На лиловой стене аккуратно висит вся эта дикая мура - цепи,
иконы, веретено. Музей народного быта, довольно живописный.
В кухне накрыт стол, расставлены фаянсовые чашки на красных салфетках,
в молочнике молоко, сухари в корзинке, яблоки.
Последний раз, когда я была здесь, все находилось в запустении,
холодные угли стыли в очаге.
- Отварить тебе сосисочки? - спрашивает она и снимает с белого крючка
игрушечную голубую кастрюльку. - Яишенку?
На буфете в деревянной миске лежат яйца. Это натюрморт, но можно
зажарить из него яичницу.
Белла ждет, чтобы я сказала, что никогда в жизни не видела я такого
порядка и уюта. Я говорю:
- Никогда в жизни не видела такого порядка и уюта!
- Правда? - радуется она.
Она двигается по кухне так, как можно двигаться по такой кухне, по
такому гнездышку. Танцует на зеленом линолеуме.
- Роберт звонил? Скоро придет? - спрашиваю я и не удивляюсь, если она
спросит, какой Роберт. Само легкомыслие пляшет на линолеуме с чайником.
- Боже, как Робик вкалывает! - восклицает она. - Это уму непостижимо.
Кто так работает? Гении или идиоты! Общая постановка дела неправильная. В
институте должно быть две-три крупных проблемы...
Никакого гипнотизера с треугольным лицом нет в помине.
- ...Институт разбрасывается, и замдир по науке тоже. Развели тридцать
лабораторий. У Форда один мотор делают пятьсот человек. А у вас в одной
лаборатории пять проблем. А вы призваны загружать заводы. - Она несется во
весь опор. - А Робик увлекается - это "А". Робик очень добросовестен - это
"Б". Он сам говорит; "Каждый пункт можно выполнить десятью опытами, а я
могу тысячью". Наше последнее увлечение ты знаешь? Катализ. На грани наук
и загадочно. Мы влюблены в катализ. Может быть, это хорошо? Я не знаю.
Робик талантливый, так все говорят. Это налагает на меня обязательства...
- Ну, а...
Белла сразу понимает, о ком я хочу спросить.
- Все! Кончено! - кричит она. - Они мне надоели. Подонки! Ненавижу! Все
врут, все представляются, шмотки, коньяк, бесконечные встречи там, и там,
и там, и никогда нельзя понять где. И потом, что это, скажи? Дружба?
Товарищество? Компания? Общество? Не знаешь? И я не знаю. У каждого из них
есть профессия, работа, должность. Свое честолюбие. Все растущие, если
хочешь знать. Неплохие ребята каждый в отдельности, но все вместе это
лишено смысла. Они сами разбредутся скоро. Вот увидишь. И у меня своя
судьба.
- А реставрация икон?
- Кончено! Я не встречаюсь с ним. Зачем? Он мне не нужен, и я ему не
нужна. Я не вижу его больше и живу, видишь, живу прекрасно, по-моему,
гораздо лучше, чем раньше. А Роберту я нужна. И точка. Кончено! Если
хочешь знать, то ничего не было.
Белла закуривает, кося на меня ореховым глазом.
- А почему ты не хочешь родить ребенка?
- Рожу. Это не фокус. Рожу.
Белла тяжело вздыхает.
- Но он был изумительно интересный человек. Я ничего похожего больше не
встречала. Теперь я имею право это сказать, раз я его не вижу. Я не хочу,
вернее, не должна изменять Робику. Тогда надо уходить. А тот и не зовет.
Он сам не знает, чего хочет. То есть он знает. Но я не хочу. Не могу. Вот
такой текст.
Я так и думала, что дело плохо. И не поверила ни натертым полам, ни
всей этой муре насчет катализа, которую она мне преподнесла.
- Он сложный, может быть, не совсем понятный. Конечно, неврастеник. У
него было трудное детство. Без отца. Он навсегда обиженный и от этого
гордый. Трудный характер. Нервы это, или распущенность такая, или
обстоятельства, я так и не знаю. Тебе этого не понять.
- Где уж мне! - говорю я грустно.
- Ты считаешь, что нет нервов и нет обстоятельств. Но ты глубоко
ошибаешься.
- Ничего не изменилось, - говорю я.
- Ты видишь, я сижу дома, хожу только на рынок, никого не вижу, не
встречаю, не говорю по телефону. Телефон молчит. Значит, изменилось.
- Ну что изменилось?
- Ах, отстань. Он уехал на Север, вот что. Чтобы все было честно. Это
уже поступок. И я не вижу его больше, не слышу его голоса. Никогда не
думала, что голос может так много значить. Голос и слова. Пусть сидит на
своем Севере, там икон хватит реставрировать на всю жизнь. И я бы туда
поехала.
- Что бы ты там делала?
- Люди везде нужны. В нашей необъятной стране...
- Что бы ты там делала?
- Не все ли равно! А что я здесь делаю? Была бы, где он, и все делала,
что надо. Белье стирала, щи варила. Печь топила. Дрова запасала. Грибы
собирала бы и сушила. На зиму.
В этом не больше правды, чем в рассуждениях об институте и в натертых
полах. А все, что я ей скажу, для нее скучные, прописные истины. Она хочет
попробовать _свои_ варианты. Попробует, и к чему же она тогда придет, к
какой опустошенности, к какому неверию и цинизму, как она будет несчастна,
тогда уже по-настоящему!
И я, не сдержавшись, кричу:
- Дура ты, дура!
- Жалеешь Роберта.
- Тебя!
Она начинает плакать. Я пытаюсь ее утешать.
- Ну, не плачь. Ну, о чем ты? Ведь все хорошо. Ну, чего тебе?
- Не знаю, - отвечает она и продолжает плакать.
Приходит Роберт, оживленный, как всегда энергичный. Вот человек,
который мчится на предельной скорости.
Сейчас у него нет того выражения лица, с каким он проносится последнее
время по институту: "А пропадите вы все пропадом!"
Наш странный замдир, таких больше нет. Сейчас он ласковый, размякший.
- Как хорошо, девчонки, что вы обе дома! Как хорошо дома! Я вас люблю.
Давайте выпьем, устал, как собака. Еще придется ночью работать. Эх, жизнь
наша! Ну как ты сегодня, малышка?
- Неважно, - отвечает Белла.
- Надо лечиться, - говорит Роберт, - покажись врачам. Где опять болит?
- Сегодня болит под ложечкой.
- Где это под ложечкой? - спрашивает Роберт, улыбаясь, но
спохватывается: улыбаться нельзя. - К врачу! Завтра же к врачу, киса! Я не
хочу тебя потерять.
Все-таки удержаться от иронии ему трудно.
- Врачи! - восклицает Белла. - Какая чушь!
- Ты не веришь в медицину?
- Что они понимают, врачи? Здешние, я имею в виду, из районной
поликлиники. А бюллетень мне не нужен.
"Неужели она преследует какие-то дальние цели?" - приходит мне в
голову, но не хочется так думать.
- Идея! - восклицает Роберт. - Санаторий! Я думаю, санаторий - это то,
что нам надо.
Он ничего не думает по этому поводу и не хочет думать, но он должен с
ней считаться, она его жена. Он думает так: пусть поедет, проветрится,
потанцует, позагорает. Пусть ей будет весело, а у него куча работы, ему и
так весело.
Перед нами молодая женщина с яркими ореховыми глазами на очень белом
лице и темными, как будто ржавыми волосами. Сейчас, когда она врет и
возбуждена, она еще красивее, чем обычно. Роберт любуется ею. Она
продолжает валять дурака, изображать болезнь, которую даже не потрудилась
выдумать как-нибудь поскладнее.
- А есть такие санатории? - спрашивает она слабым голосом человека,
далекого от всех дел на этой грубой земле.
- Найдем тебе, крошка, все, что пожелаешь. А сейчас ужин на скорую
руку.
Я откладываю свой разговор.
За ужином переходим от пункта первого - болезни, - оставшегося
нерешенным, к пункту второму - трудоустройству, - который также не будет
решен.
- Я хочу идти работать, вы можете это понять! - Белла говорит это так,
как будто мы ее не пускаем.
- Ласонька, иди! - улыбается Роберт. - Я не против.
- К вам в институт я не пойду.
- Не надо, - с готовностью отзывается Роберт. - Мудро.
- Тогда куда?
- Маша, посоветуй. - Роберт встает, он почти не ел, выпил рюмку
коньяку, стакан чаю и пошел к себе.
Немного погодя он зовет меня.
- Понимаешь, - говорит он усталым голосом, - конечно, ей скучно,
бедняге. И работы для нее интересной нет. Мне что? Мне знаешь, как говорил
Чернышевский, - мне бы в какой-нибудь Саратов и на сто рублей серебром
книг, и никакого университета не надо. А ей... надо. - Он горько
усмехается.
- Не люблю Чернышевского, - замечает Белла, подходя к нам. Взгляд у нее
несчастный и подозрительный.
Полки в кабинете перекосило от непомерного количества книг, которые
туда напиханы. Книги по специальности.
- Я зулус, - вздыхает Роберт, - на художественную литературу меня не
хватает. Беллочка читает.
Серая канцелярская лампа на его столе имеет такой вид, как будто ей
свернули шею. Это удобная для работы лампа, но в ее серебряно-серой
самолетной окраске и в ее форме что-то беспощадное, от нашего века,
признающего только одно - работу.
- Робик, - говорю я, понимая, что ему не до меня и моих дел. - Разведка
донесла: Тереж орудует в Комитете против меня, я, дескать, запорола
перспективную тему и самовольно взялась за другое.
- Ну да, он недавно ездил в Москву, я ему командировку подписывал, -
рассеянно говорит Роберт. - Почему-то я еще должен все командировки
подписывать.
Мукой стало с ним разговаривать.
- Как ты все-таки считаешь: надо мне что-то делать или плевать?
- Для тебя будет в миллион раз лучше наплевать. Включаться в такие
штуки обходится много дороже. Разве ты этого не знаешь?
Я это знала, несмотря на свой малый опыт. Интриги можно только
презирать, участвовать в них - ни в коем случае.
И все-таки Роберт чересчур спокоен, чересчур рассудителен и
ограничивается общими советами. Я рассчитывала, что он предложит свою
помощь. Он не делает этого. Ведь он мог помочь, поддержать меня, нажать в
Комитете, не знаю, что еще, ему виднее.
- Мудрость и спокойствие, - говорит Роберт, - не поддаваться. Я знаю не
только людей, но целые институты, которые лихорадит от склок. Мы с тобой
современные деятели, дорогая, хотим работать, а склочничать не хотим.
Он сочувственно смотрит на меня энергичными блестящими глазами и
призывает быть на высоте, но я понимаю, что он хочет только, чтобы я ушла,
оставила его одного. Вон на столе под беспощадным светом лампы ворохи,
исписанных листов его книги, с которых он не снимает руки, и часы - они
показывают катастрофу, лихорадку, сумасшедший дом.
"Уйдите, замолкните, исчезните!" - молит душа в худом теле друга моего
Роберта, одетого к тому же заботами жены в черную куртку с красными
полосами, на серебряных пуговицах с гербами. И куртка эта велика ему,
длинна, широка в плечах, кажется, одно неосторожное движение - и он из нее
выпадет.
- Пока, старик, - говорю.
- Будь здорова, старушка.
Черно-красная рука поднимается в приветственном жесте и, как магнит,
опускается на листы.
"Он зашивается", - думаю я, стараясь быть справедливой, и вдруг
понимаю, что он всегда будет зашиваться.
Белла идет меня провожать. Берет мой чемоданчик, в котором я таскаю
свою канцелярию. Когда мы выходим из квартиры, она закрывает дверь с таким
лицом, как будто закрывает ее навсегда. А я считаю проценты. Сколько надо
положить на кривляние, сколько на желание что-то доказать мне и всем,
сколько на стиль, на моду, на плохой характер? Тогда сколько процентов
остается на треугольного гипнотизера? Процентов десять, не больше, на
этого странного паренька с его странной профессией и невыясненной ролью в
ее жизни. Но общая ситуация от этого не становится лучше. Какая здесь
нужна мудрость, что сделать, что сказать.
А она идет по улице с чемоданчиком и представляет себе, что уезжает, и
наш постылый городишко сразу превращается в далекое воспоминание. А она
женщина, которая бросила все и едет куда-то на Север, к любимому человеку,
чтобы разделить с ним трудности его необыкновенной жизни. Там-то уж она
будет работать, и, кроме того, будет собирать и сушить грибы, только одни
белые, и одеваться будет в мех нерпы.
Недалеко от моего дома Белла вдруг обнимает меня, и целует, и начинает
отворачивать лицо.
- Не плачь, девчонка. Он того не стоит, - говорит проходящий мимо
сержант.
- Не плачь, - молю я, - не плачь, ради Христа. Ну что ты? Поезжай в
Ленинград. Для разрядки.
Опять не то я говорю, при чем тут куда-то ехать?.
- Или в Спасское-Лутовиново.
- А ты видела того сержанта? - больше не плачет, смеется Белла. -
Феноменальный рост. Да? Я иногда думаю, что, может быть, вся моя беда, что
я маленького роста. И никаких способностей к языкам.
19
Раньше события катились мимо меня с потрясающей быстротой, мчались - не
успеешь оглянуться, проносились легко, и я участвовала в них легко,
естественно, почти незаметно для себя и, разумеется, почти незаметно для
событий. И была спокойна. Теперь иначе. Каждая мелочь задевает, надолго
лишает покоя. А если это не мелочь, если это дело моей жизни, тогда...
Тогда знакомые люди спрашивают: "Что с вами?" Я им отвечаю; "Нездоровится,
простудилась, бессонница, голова болит". Ах, болит, тогда понятно. А
честно надо было бы ответить: мне теперь все тяжело дается, самое простое,
обыкновенное, ежедневное требует таких усилий, что я и не знаю, может
быть, я просто никуда не гожусь. Все мне трудно: ждать серьезного
разговора, обращаться по делу к начальству, отвечать на вопросы, если это
вопросы не о погоде, а, например, вопрос Регины о том, когда она получит
комнату.
Я вижу, как шагает по утрам в институт Петя-Математик - естественно,
уверенно. Вижу, как летит Зинаида на высоких каблуках, как идет Леонид
Петрович. Леонид, Петрович мне ближе всех и понятнее, и он идет совершенно
спокойный, смотрит по сторонам, выискивает знакомых, чтобы поклониться,
останавливается у витрин, раздумывая, что купить и зачем, толкает ногой
камушек, улыбается. А я? Со стороны, может быть, никто и не видит, как я
иду в институт после бессонной ночи, нервничаю, не понимая, что с нами
будет, снимут с нас головы или простят, ведь дела наши все вправду не
шуточные, а крупные, государственные. И если мы каждую минуту не думаем
так, все же мы хорошо знаем, чего от нас ждут. Стране, родине нужно
получить это от нас, и быстрее, как можно быстрее, дешевле и лучше. А
химия - медленная наука. От нас требуют быстро, потому что пластмасса наша
- это самолеты, суда, вагоны, дома, автомобили, холодильники. Это одежда и
обувь, это медицина, теплоизоляция, и звукоизоляция, и многое другое, о
чем так скучно рассказывает наша Зинаида, разъезжающая с лекциями по
району. Я думаю, нет такого жителя, который бы не слышал, как Зинаида
рассказывает про пластмассы. Впрочем, все мы читаем лекции, дело не в
лекциях. Дело в том, что временами я теряю уверенность в своей правоте.
- Что с вами, миленькая? - спрашивает Зинаида; мы вместе возвращаемся
из института. - Бедненькая, несчастная, нахохлилась. Кто обидел?
Я отшучиваюсь; почти готовая открыть душу Зинаиде: у нее симпатичное
лицо, достойная седина и добрый голос. Белла утверждает, что она злой
гений. А чем уж она такой злой гений, не знаю.
Зинаида продолжает:
- Вчера приехал один мой старый знакомый. Солидный стал дядечка,
шикарный, работает в СЭВе. Купили шампанского, пошли ко мне, поговорили,
повспоминали. Ненужное занятие. Что было, то прошло.
Какую тут подать реплику?
- Это верно, - говорю я.
- Проверено на личном опыте, - смеется Зинаида.
Мы подошли к дому.
- Про комиссию все знаете? - спрашивает Зинаида.
- Нет, не знаю. Какая комиссия?
- Вас и Тережа обследовать.
Я говорю:
- Отлично. Пора давно.
И про себя я повторяю то же: "Отлично, отлично, давно пора".
- Ах, ах, ах, - говорит Зинаида, - а я бы на вашем месте
распсиховалась.
Нет, думаю я, это к лучшему.
- А Тереж нервничает, - сообщает Зинаида, - прямо жаль его, честное
слово. Ему трудно. Не привык. Конечно, не те нервы, далеко не те. А раньше
у него были нервы.
То раньше, думаю я тупо. Значит, комиссию назначили. Из Комитета или
институтскую? Зинаида, наверно, знает. В общем, все скоро кончится в ту
или другую сторону, можно будет спокойнее работать. Спокойно нельзя будет
никогда, но спокойнее - можно. Весь тут вопрос в нюансе. Интересно, что
еще знает Зинаида?
- Завтра Сергей Сергеевич всех созывает, меня в том числе, бедненькая я
Зиночка, некому меня пожалеть, - продолжает Зинаида.
Значит, директор уже вернулся из Италии. Значит, комиссию составят
институтскую. Ну, отлично, прекрасно, превосходно. Мне надо пойти домой и
подумать. Спокойной ночи.
И ночь в самом деле наступает спокойная, далекая наша ночь. В
Ленинграде не бывает таких ночей, в большом городе ночью очень тихо, а в
таком, как наш, масса звуков: лают собаки, кричат паровозы, возятся
какие-то зверюшки, и стрекочут букашки. Все мне слышно с моего пятого
этажа, как ночью в поле: и какие-то далекие шорохи, и верещанье, и чей-то
приглушенный голос, позвавший "Маша". Не меня, другую Машу. А может быть,
послышалось. Ночь ведь, глухая ночь.
...Через два дня меня вызвал Дир.
"Главное, не волноваться, - сказала я себе очень спокойно. - Все
серьезное и настоящее уже произошло, оно происходило на протяжении всего
этого времени, и не здесь, в главном здании, а в лабораторном корпусе. А
это пустяки, формальности, это как экзамен: если ты занималась -
выдержишь, не занималась - провалишь. Сам экзамен - это только то, что
было раньше, и свобода, которая будет потом. Все уже сделано там, в
лаборатории, головой Губского, и физиков, и Пети-Математика, и Регининой
головой, и ее руками, и Алиными".
Пока я шла через двор, по лестнице и по коридорам, я успела подумать,
что может быть самого плохого. Снимут с начальника лаборатории? Обидно, но
от этого не умирают. Выгонят из института? Не выгонят. Теперь за это не
выгоняют. А выгонят - могу уехать в Ленинград. Сейчас главная моя задача,
если начнут меня рубить на части, не молчать с чувством собственного
достоинства, а быть собранной, отбиваться, отвечать.
За большим письменным столом наш молодой директор под стать своему
свежему кабинету, настежь раскрытым окнам, линиям передач и яркому
выставочному стенду.
- Прошу вас, Мария Николаевна.
Я смотрю на лицо Дира, четкое, маленькое, загорелое и непонятное. Как
он сейчас ко всему относится, в чем он разобрался, что решил или решит,
понять нельзя. Но мне уже все нипочем, у меня внутри соскочили тормоза,
исчезло чувство страха, неудачи, обиды, ушло волнение.
- Сейчас еще товарищи подойдут, - говорит Дир своим бесстрастно
вежливым голосом.
- Отличная сегодня погода, - замечаю я. - Солнце какое.
- Это верно, строительство бассейна возмутительно затянули, - отвечает
Дир, как всегда немного не на тему. Но если вдуматься, то он от темы
только слегка отходит в сторону.
Сегодня утром Дир косил траву перед институтом, перед домом с
колоннами, в своей снежно-белой рубашке, закатав рукава, в тот час, когда
сотрудники шли в институт.
Он хороший человек, Дир, но ясно одно - наша лаборатория не стала его
любимицей, его слабостью. У него нет слабостей.
На беленых стенах кабинета портреты знаменитых ученых - Ломоносов,
улыбаю