Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Давыдова Наталья. Вся жизнь плюс еще два часа -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
не на голове друг у друга. Институт молодой, а город старый, музейный. Это Россия. Кремль, крепостные стены, гостиные дворы, подворья, церкви, иконы. "Интурист" возит сюда иностранцев. На рынке грибы, лук, сплетенный косами, клюква, мед. Резные деревянные бадейки, ложки, лукошки. Надо подумать, как провести длинное, одинокое гостиничное воскресенье. Нельзя раскисать. Надо вскочить со странных казенных пуховиков, принять душ, позавтракать в буфете на втором этаже - и что? Что делать? Пойти на рынок меду купить. Можно было бы купить яиц, но их негде варить. Плитка у дежурной на этаже все время перегорает, и неловко таскаться с кастрюлькой через холл, где полно физкультурников и цыган. Областным физкультурникам бронируют лучшие номера, их кормят по "талонам калорийной пищей и следят, чтобы они вовремя ложились спать. По вечерам они смотрят телевизор в холле. И цыгане из ансамбля смотрят телевизор. Цыганята школьного возраста в отцовских тапках бегают по коридору, гремя бутылками кефира и лимонада. В буфете сверкающая никелем стойка, батарея вин и коньяков. А на фоне пестрых наклеек и рубиновых, зеленых, благородно темнеющих бутылок буфетчица Фая режет черный хлеб, раскладывает гуляш и разливает водку. Физкультурники уже уехали на тренировки. За столами, покрытыми прозрачной пленкой, сидят офицеры, едят гуляш, пьют водку и кормят маленькую девочку пирожным с красным кремом. Девочка тихо и послушно ест пирожное, а офицеры наклоняются к ней и гладят ее мохнатую серую шапочку. Уборщица водит тряпкой по столам, где стоят граненые стаканы с салфетками и чайные блюдца с горчицей. Буфетчица Фая налегает всем телом на ненадежную ручку венгерского кофейного агрегата. А за окном все та же сказочная декорация, что простояла тут четыре или пять столетий. Она все та же, но она изменилась, вдруг позолотилась, поголубела и придвинулась ближе. Белая зубчатая кремлевская стена теперь совсем рядом. Я медленно пью черный кофе и ем пирожок с кислой капустой, который дала мне Фая. Фая - добрая душа, в лиловой кофте, в серьгах и бусах, с малиновым полупившимся маникюром на широких коротких пальцах. Она жалеет всех: и меня, и девочку, которую привели за ручку офицеры, и тех мужчин, которые заходят сюда с улицы в пальто, в ушанках и в валенках, и отпускает им сто граммов, хотя это запрещено. В пальто - запрещено, без пальто - не запрещено. Она оставляет для меня пирожки с капустой и большие мокрые куски пирога с повидлом, особенно ценимые жильцами гостиницы. - Ну ладно, спасибо, - вздыхаю я, - сколько с меня? - Как всегда, - меланхолически отвечает Фая, - семь плюс девять. - Шестнадцать, - говорю я, - недорого. Так жить можно. - Голодная будете, - говорит Фая, - быстро схудеете. Хоть бы ряженку взяли. Я одеваюсь и выхожу на главную улицу. Последние запоздавшие лыжники садятся в троллейбус. Главная улица, называемая Шаталовкой, Шалопаевкой и Бродвеем, немноголюдна. По Бродвею озабоченно идут женщины в пальто с воротниками из чернобурки и хозяйственными сумками. За поворотом на косогоре открывается собор невиданной красоты. К нему ведут дорожки со стендами антирелигиозной пропаганды. Идя к обедне, можно прочитать, как церковники поносят женщину и мерзко к ней относятся, призывают к братоубийству и человеконенавистничеству, отрицают прогресс и науку. В соборе людно. Сырым жаром веет из решеток, вделанных в каменный пол. Идея преисподней отлично материализована в этих черных горящих решетках. Запах чего-то, что здесь жгут и называют благовониями, сечет дыхание. Я протискиваюсь сквозь толпу молящихся старых женщин. Впрочем, не все здесь старые и молятся тоже не все. У стен стоят парни и девушки с блеском интеллигентности и туристской любознательности в глазах. Всем своим отстраненным, снисходительным и спортивным видом они говорят: "Мы это презираем, нас это все смешит, но, с одной стороны, немного жаль этих темных старух, а с другой, мы интересуемся искусством, русским зодчеством и иконами. Где знаменитые иконы, на что надо смотреть и любоваться?" Знаменитые иконы недоступны, центральный неф и подходы к нему заняты молящимися. Идет важная служба, служит архиерей. Все мрачно, торжественно, серьезно. У задней стены собора располагается торговая сеть. В киосках продают свечи, просфоры, нечто вроде фотоикон и нечто вроде сувениров. Старухи продавщицы переговариваются между собой, ругают отца Вячеслава за непомерную лень. - Ничаво отец не жалает делать, - говорит одна старуха. - Совсем разленился, - отвечает другая, сверкнув острым черным глазом. А рядом за столами сидят церковные канцеляристки и делают записи в книгах, а нечесаный старик красными дрожащими руками связывает в холщовые мешочки монеты - доход сегодняшнего дня. Получаются крепкие, толстенькие мешочки вроде детских новогодних подарков. "Хватит, - говорю я себе, - на сегодня довольно". Испарилась моя любовь к искусству - ах, икона, ах, Рублев! - и наслаждением кажется выйти на морозный воздух. В голову лезут слова-штампы - церковные крысы, религиозный дурман, поповский обман, опиум и почему-то расстрига. "О, расстриги, расстриги", - повторяю я про себя. Хотя знаю, что расстриг там как раз не было. Галерея лиц, виденных в церкви - русских, суровых, изможденных, щемящих, - стоит перед глазами. Возле рынка покупаю два горячих пирожка с вареньем. Я съедаю их, спрятавшись за телегу с сеном. Было бы некрасиво, если бы кто-нибудь увидел, как я ем на улице пирожки. "О, мещанка", - говорю я себе, вытирая губы. Конечно, мещанка. Человек, если он никому не вредит, может делать все, что хочет. Кому плохо, что я съела пирожки? Только мне. Я растолстею. Поворачиваю назад, не заходя на рынок. На рынке нечего покупать. Что там есть? Мед. Меда полно - три рубля кило. А кроме того, сушеная рябина, скрюченные ягоды шиповника, кривые палки хрена, горы клюквы и большие черные ушастые соленые грибы. У ворот рынка стоит начальник четырнадцатой лаборатории Леонид Петрович Завадский, задумчивый, как всегда небритый, в боярской меховой шапке, и смотрит на пирожки. Я хочу пройти мимо, чтобы не смущать его, но он замечает меня и приветственно поднимает руки. Он большой, как два человека, и растерянно радостный. Добрый великан в очках. Классический тип ученого, неумирающий, неувядающий образ; если бы его у нас не было, его бы пришлось выдумать. Мне кажется, что я знаю его давным-давно. Сейчас, увидев его на рынке, я вдруг понимаю, что мы с ним похожи. "Он мой двойник, - думаю я, - да, да, этот смешной толстый человек - мой двойник. На первый взгляд абсурд, но это так. Я узнаю себя. Это я". - Мария Николаевна, привет. Куда навострили лыжи? "О боже, это я. Это я острю, разговариваю, как петрушка. От смущения и неловкости. Это я". - В гостиницу. - Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете? - Кто? Я? - Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов. - Моя лаборатория обречена работать вхолостую... - Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто. - Ну и... - Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти... Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский - все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно! - Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову. - А можно помочь? - спрашиваю я. - Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами - проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться. - Договорились. В семь жду вас. Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине. Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину. На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е". "Печальная ситуация", - сказала я себе. - Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом. - В каком смысле? - Например, донести ваши Чемоданы. - Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я. - Увы, это так. - Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно. - Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология? "Помог", - подумала я. - Институт, - ответила я, - НИИполимер. - Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать. - Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе. ...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский". До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом. Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной. - Мамочка, привет! Это я, Маша! - Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось. - Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье. - А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе. - Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка? - Какие у меня могут быть дела? - Ну все-таки. Как? - Никак. - То есть? - Никак и никак. - А здоровье? - Тоже никак. - Что это значит? - Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю. - Прекрасно. А деньги? - Деньги мне не нужны. Чем ты болела? - Я не болела, мамочка. - Ты меня не переубедишь. - Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент. Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама - классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит. Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет. Я представляю себе, как она сейчас сидит в комнате, глядя перед собой в одну точку, сжав папиросу, как оружие, из которого она стреляет в себя. Окружена дымовой завесой. Она сидит в какой-то необыкновенно неудобной позе, одна нога поджата, другая вытянута вперед. Не знаю, кто и на чем может так сидеть, - она так сидит на стуле, и ей удобно. Ела ли она сегодня что-нибудь? Или только пила чай и курила? Уехав из Ленинграда на самостоятельную трудовую жизнь, я проявила силу воли, характер, самостоятельность и бросила ее. Теперь звоню по телефону. И все стараюсь представить себе, как оно все есть и как будет дальше, и почти никогда не думаю о том, как было. А было так. Всегда, всю жизнь, всю ту ленинградскую юную далекую жизнь, я была единственной дочерью любящих родителей. Это очень хорошо до тех пор, пока ты ничего не понимаешь и живешь, имея перед собой простые задачи - учиться, читать, гулять, дружить, расти, не болеть. Но потом, в какое-то мгновение все опрокидывается, резко меняется, и твои родители становятся твоими детьми. А ты пропала. Я уже не помню, когда и как это случилось, знаю, что давно, и, хотя мама продолжала и до сих пор продолжает давать советы на все случаи жизни и говорить о плохой погоде и теплой одежде, теперь я отвечаю за нее, а не она за меня. Внешне все оставалось по-прежнему. По-прежнему я должна была отчитываться, куда иду и с кем и когда вернусь, звонить по телефону, если задерживаюсь, и по возможности не задерживаться, выполняя тот свод правил поведения, которые родители изобретают для своих детей. Хороши эти правила или плохи, не мне судить. Сначала их выполняешь, потому что мир открывается тебе вместе с ними, а потом просто выполняешь. Тебе это нетрудно, а родителям важно. Им это страшно важно, может быть, важнее всего на свете. А в один прекрасный день берешь и уезжаешь. Для того чтобы уехать, потребовалась вся жестокость. Как я сумела это сделать, не знаю. Но сделала. Повторить это было бы невозможно. Я посылаю маме деньги, звоню ей, пишу письма, зову приехать. Но она не приезжает, не может. Теперь дома она одна. Все там осталось на своих местах, только нет тех, кто там жил. А рояль стоит, и буфет красного дерева стоит, и письменный стол отца, и его рабочее кресло, картина на стене - японская гравюра невыясненной художественной ценности, книги на полках и в шкафах. И все книги читанные, хорошо знакомые, как и чашки в буфете. Уютная квартира, но темная, окна во двор, и потому всегда горит электричество. И в окнах напротив тоже всегда горит электричество. Давным-давно научилась я страшиться за благополучие родного дома. Да и не благополучие, его не было вовсе, а за само существование его. Давно поняла его невечность, его слабость и его боль... Я поставила на круглый стол стаканы, вино, шоколад и ресторанский сахар. И не стала переодеваться к приходу гостя, осталась в брюках и свитере, вспомнив раздробленные пуговицы и вязаный жилет. В первую секунду я, как говорится, не поверила своим глазам. Так безупречно элегантен был человек, которому я открыла дверь. Повеяло Москвой и Ленинградом, университетом в торжественные дни и филармонией в вечера знаменитых концертов. Я уперлась глазами в неслыханный по своей изысканности мраморно-серый галстук с красными рапирами и сказала: - Прошу. Нет, этот пижон - это уже была не я при всей моей спортивности и стремлении быть модной. И мужская элегантность выше женской. Мой гость плюхнулся в хилое креслице "модерн", а я села на бархатный диван с валиками. Обстановка гостиничного номера отражала общее положение в городе, на транспорте, в институте - везде новые, современные формы жизни наступали, а старые отступали. Мы закурили и посмотрели друг на друга с удовольствием. - Итак, мадам, что вас интересует? - спросил Леонид Петрович. - С чего мы начнем? Ваш ленинградский опыт вам пригодится, но у нас, разумеется, есть свои _нюансы_. Начальство твердит, надо профилироваться, надо специализироваться, а, с другой стороны, держим четыре института в одном. Тогда надо четыре замдира по науке. А то получается глубоко ненормальная вещь, которая ведет к глубоко ненормальным последствиям. С первыми словами этого чудака, тайного моего двойника, я услышала про то, что меня интересовало. Я так любила это святое недовольство существующим положением вещей. Наш институт, все в нем, конечно, неправильно и не так, хотя он на прекрасном счету в Комитете, он выдает продукцию - пластики, синтетическое волокно, он внедряет, он один из самых внедряющих институтов, молодой, растущий, современный. Сейчас мы выработаем программу реорганизации института. Каждый институт нуждается в такой программе - московский, ленинградский. Неплохо сказано - четыре замдира по науке. И я представляю себе, как четыре замдира дерутся между собой. На экране телевизора нечто вроде ринга, одновременно выступают две пары боксеров. И никогда нельзя понять, кто победил, пока не скажут. Я пошла в маленькую комнату, где дежурные восьми этажей день-деньской пили чай с булками и хлебом. Плитка была не сломана. Я поставила греться здоровый артельный чайник. Мой гость предупредил, что пьет много чая. Физкультурники и цыгане одобрили мои короткие клетчатые брючки деликатным свистом. Завадский попросил разрешения снять пиджак, и мы продолжили нашу беседу. - Что получается. Науку с меня не спрашивают, зато очень строго спрашивают побочные вещи. А меня, черт подери, интересует наука, а все эти посторонние дела, они мне вот где, - он сжал себе горло и показал, что задыхается. - Ладно, - сказала я, - посторонние дела тоже нужны. Без них не проживешь. Наука наукой, но институт отраслевой, кто-то должен обслуживать промышленность. Кто-то должен внедрять. - А-а, внедрять, - зарычал он. - Академик Арбузов в тысяча девятьсот пятом году открыл реакцию Арбузова. Пятьдесят лет прошло. Тоже внедрение. - Аа-а, - сказала я, -

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору