Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Философия
   Книги по философии
      Лурье Яков Соломонов. После Льва Толстого -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
была совсем забыта ко времени второй мировой войны. Высылка народов и дискриминация в 40-х гг. проводилась не по классовому, а по национальному признаку. Означает ли это, что важнейшая роль национальной идеи, недооцененная Толстым и другими мыслителями XIX в., доказала в XX в. свою правоту и неодолимость? Именно об этом писал Солженицын в сборнике "Из под глыб". Для подтверждения этой неодолимости писатель даже прибег к термину из несвойственного ему "птичьего языка" - по его мнению, XX век обнаружил, что "человечество... отчетливо квантуется нациями" (*). Употребляя то же выражение, можно сказать, что в нашем веке люди не только "квантуются" по этому признаку, но в значительной степени и "доквантовались" - в двух мировых войнах, в Освенциме, в Сумгаити, в нынешних бесконечных кровопролитиях на окраинах бывшего Советского Союза и в Югославии. Но доказывает ли это правоту национальной идеи? Ведь и по социальному признаку люди "квантовались" в нашем веке немало - но ныне едва ли кто-либо видит в этом нравственное оправдание классового взаимоистребления. И национальный и классовый террор строятся на одной и той же посылке, несовместимой с классовыми принципами, как их понимал Толстой: на идее ответственности человека за поступки за поступки, совершенные не им лично, а представителями той группы людей, к которой он причислен, - на идее клановой мести. (* Солженицын А.И. На возврате дыхания и сознания // Из под глыб. YMCA-PRESS, 1974. С. 19. *) Вправе ли человек, претендующий на решение религиозных, нравственных вопросов, руководствоваться гегелевским (да еще и сильно вульгаризованным по сравнению с источником) принципом: "Все действительное - разумно"? Не следует ли ему скорее принять то разграничение, к которому пришел Толстой, начиная с "Войны и мира" и кончая своими поздними сочинениями: разграничение между историческим процессом, совершающимся стихийно и не подчиняющимся воле отдельных людей, и нравственными принципами, к которым уже давно пришло человечество? Это разграничение в большинстве случаев не ощущали не только многочисленные критики Толстого, но и люди, считавшие себя его последователями, например, Валентин Булгаков. В своей брошюре "Толстой, Ленин, Ганди" он провозглашал своеобразный синтез учений этих трех деятелей XX века. Он предлагал соединить Толстовскую систему нравственности, ленинскую "борьбу за освобождение трудящихся масс" и учение Ганди, поскольку тому "удалось быть зачинателем на открывающихся человечеству новых путях безнасильственной, мирной духовной революции" (*). Этот своеобразный синтез, немного напоминающий мечты гоголевской героини об идеальном сочетании свойств ее женихов, свидетельствует о том, что последний секретарь Толстого, хорошо усвоивший его нравственное учение, плохо помнил исторические рассуждения в "Войне и мире". Даже если бы Толстой принял ленинскую идею "сознательного, энергического усилия" для освобождения трудящихся и присоединил бы к ней общие Толстому и Ганди идеи "безнасильственной мирной революции", осуществить такую безнасильственную революцию он не смог бы. Толстой понимал это уже в 60-х годах XIX в., и еще лучше понял после 1905 г. (* Булгаков В. Толстой, Ленин, Ганди. Прага, 1930. С. 48-49. *) Индивидуальные (и групповые) усилия не способны определить направление "роевого движения" масс. Это "роевое движение", интегрирующее бесчисленные "однородные влечения" людей, так же неотвратимо, как явления природы, - как землетрясения, извержения вулканов, грозы, смена времен года. Именно поэтому совершенно бессмысленны декларации людей, прозревших в наше время после многолетней веры в коммунистические идеалы, - лояльных советских граждан. Раньше они любили революцию, сегодня - возненавидели. Столь же осмысленны были бы их объяснения в любви или ненависти к грозам и другим природным явлениям. Для горожанина средней полосы проливной дождь - чаще всего досадное явление, для крестьянина, думающего об урожае, он может быть и желательным и несвоевременным. Но при любых стремлениях вызвать такие явления пока еще никому не удавалось. Мы знаем только, что явления природы переменчивы, и винить революцию в том, что после первоначального "Христова воскресенья" часто наступает террор или реакция, так же абсурдно, как осуждать весну за то, что за ней следует летняя жара, осенние дожди и зимние морозы. Исторические катаклизмы сходны с природными явлениями. Но человек не бессилен перед лицом природы. Можно строить антисейсмические сооружения, защищать население от разрушительного действия извержений вулкана, учитывать (и даже предвидеть) перемены погоды и принимать меры к тому, чтобы они принесли не вред, а, по возможности, пользу. Точно так же человек не может двигать историю, но он может с той или иной успешностью двигаться в истории. Люди, декларирующие сегодня свою ненависть к революции, не просто совершают логическую ошибку. Речь идет о проблеме, имеющей немалое практическое значение. Если отвергать революции прошлого из-за того, что после них наступал якобинский или большевицкий террор, то столь же последовательно отвергнуть и нашу "весну" в августе 1991 г., ибо за нею последовало не всеобщее благоденствие, а тяжкий экономический кризис и гражданские войны на окраинах бывшего Союза. И люди, для которых сопротивление путчу и диктатуре было лишь временной уступкой массовым настроениям, ныне отрекаются от былого энтузиазма. Толстой никогда не выражал романтического восторга перед революцией. Но он выступал не против революции, а против людей, воображавших, что они ее "делают". Сам же он считал, что "революция состоит в замене худшего порядка лучшим. И замена эта не может совершиться без внутреннего потрясения, но потрясения временного" (36, 488). Ганди переписывался с Толстым (ср. 80, No 149, 110; 81, No 318, 247; 82, No 178, 137-140) и считал себя его учеником (*), но в отличии от Толстого, Ганди был не только проповедником, но и политиком. Он страшился "охлократии" - самоуправства черни - и принимал героические усилия (прибегая даже к голодовкам) для того, чтобы удержать свой народ от насилия. Но он отлично понимал, что в реальной жизни принцип непротивления злу насилием не осуществим или осуществим далеко не всегда. До конца первой мировой войны Ганди добивался лишь равноправия индийского населения в Южной Африке и самоуправления Индии в пределах Британской империи (сваражд). Именно поэтому он помогал англичанам в англо-бурской и первой мировой войне. На письмо В. Г. Черткова 1928 г., упрекавшего Ганди за это участие, он отвечал, что "убеждения - это одно, а реальная практика - другое", что он сделал все для сохранения мира, но что "мы настолько слабы", что "ненасилие" "трудно для понимания, еще труднее на практике"; "бесполезно рассуждать, поступил ли бы Толстой на моем месте иначе, чем я" (**). Сложной была его позиция и во время второй мировой войны. К этому времени надежды на самоуправление Индии под британской властью были в значительной степени поколеблены, но сочувствовать врагам Великобритании Ганди не мог. Когда вторая мировая война началась, Ганди в принципе был на стороне демократических стран - Англии и Франции (***), но он уже выступал за полную независимость Индии, и в 1942 г. был интернирован британскими властями, проведя основную часть войны в заключении. В конце жизни Ганди посчастливилось увидеть осуществление главной своей мечты - освобождение Индии от английской власти (хотя и с отделением Пакистана). Но считать это освобождение делом его рук, осуществлением его "безнасильственной, мирной революции", едва ли возможно. Сама борьба Ганди за освобождение велась в иных условиях, чем борьба русских революционеров или советских диссидентов против тиранической власти, и возможность сравнительно удачного исхода этой борьбы определялась не только ее "ненасильственным" характером, но и тем, что противником освобождения Индии была страна, пришедшая - в ходе своей длительной и далеко не мирной истории - к строю, дававшему возможность легальной борьбы с государством. Не менее важным было и то, что Англия к этому времени была значительно ослаблена второй мировой войной, которую она вела с Гитлером в течение всех шести лет (и частично - в полном одиночестве). Это была уже не Британская империя, владычица морей, а сильно ослабленное государство. (* Ср.: Литературное наследство. М., 1939. Т. 37-38. С. 339-352; Green Martin. Tolstoy and Gandhi, Men of Peace. N. Y., 1983. P. 85-97. *) (** Gandhi M. K. Non-violence in Peace and War. Ahmedabad, 1942, No 30. P. 101-103; No 32. P. 108-113; No 40. P. 140. **) (*** Gandhi M. K. Non-violence, N 83. P. 294; N 89. P. 318. ***) И этот последний факт в значительной степени объясняет, почему "ненасильственные" методы борьбы с государством оказываются в ряде случаев более осуществимыми в XX веке, чем в прежние времена. При жизни Толстого государственная власть не только в России, но и в демократических странах (которыми в XIX в. были почти исключительно отдельные страны Западной Европы и Америки) была еще чрезвычайно сильной; очень велика была и социальная дифференциация в этих странах. Именно поэтому Толстой не видел существенной разницы между демократическими и деспотическими режимами; он выступал против государства вообще. Но в XX веке, параллельно с установлением и падением тоталитарных режимов, происходили важные изменения и в характере государственной власти демократических стран. Значительно либерализовалась пенитенциарная система; широко распространилась система условного освобождения из тюрем; психические больные, не представляющие серьезной опасности для окружающих, получили возможность выйти на свободу. Государственная власть стала не столько более гуманной, сколько менее могущественной. В некоторых странах гражданам рекомендуется "непротивление злу силой" в тех случаях, когда они имеют дело с уличными грабителями или хулиганами. Пилоты самолетов, захваченных пиратами, не имеют права оказывать вооруженного сопротивления (дабы не подвергать пассажиров риску катастрофы в воздухе), а должны следовать курсом, предписанным захватчиками. Так, довольно необычно (и не всегда удобно для граждан) стала осуществляться толстовская идея "ненасилия". И параллельно этому во многих странах была принята мера, за которую ратовал Толстой: отмена смертной казни. Перестав быть всесильными, демократические государства поневоле стали более нравственными. Войны XX века, принесшие гибель миллионам людей, имели одно немаловажное последствие - они в значительной степени развеяли романтическое представление о войне как о благородном призвании, и убедили миллионы людей, что война - величайшее несчастье, которое, вопреки Достоевскому, "зверит и ожесточает человека" больше, чем мирная, даже рутинная и обывательская жизнь. Уже в полемике с И. Ильиным в 1928 г. З. Гиппиус отмечала, что "мы... к войне относимся не совсем по-прежнему", что уже "последняя европейская война" "вызывала столько сомнений", и люди настойчиво искали "ее "виновника", первого "поднявшего" меч" (*). Те же настроения, но гораздо более сильные, возникли после второй мировой войны. (* Гиппиус З. Меч и крест // Современные записки. 1926. Кн. XXVII, С. 362. *) В 1990-1991 гг. американский президент, вступивший по решению Организации Объединенных Наций в войну с Ираком, захватившим соседний Кувейт, имел полную возможность довести эту войну до логического конца: свергнуть Саддама Хусейна и освободить Ирак от диктатора. Но он не сделал этого - не потому, что проникся идеями "ненасилия", а потому, что должен был считаться с позицией мусульманских и других стран, которые сочли бы дальнейшую войну после освобождения Кувейта захватнической. Ослабление авторитарных режимов принудило и их стать менее воинственными. Горбачев, проиграв войну в Афганистане, не смог воспротивиться революциям в Восточной Европе и разрушению берлинской стены не потому, что он внезапно стал поборником справедливости (он дал достаточно доказательств противоположного), а потому, что не имел сил противостоять этому движению. Наряду с центробежными тенденциями "квантующихся" наций, XX век обнаружил все более усиливающиеся центростремительные тенденции. Стремлению к международному единству во многом содействует появление таких средств связи, каких не знали предшествующие века. Уже Толстой, использовавший герценовский образ самодержавия, как "Чингис-Хана с телеграфом", писал, что "железные дороги, телеграфы, пресса" оказываются не только "могущественным орудием" в руках "Чингис-Хана", но и "соединяют людей в одном и том же сознании", противостоящем "Чингис-Хану", вследствие чего народ "не может быть уже принужден повиноваться правительству" (38, 165). Ныне людей связывают уже не только железные дороги, но и воздушные пути, сокращающие расстояния между странами; на место телеграфа пришло радио и телевидение. Бесспорна огромная роль западных радио-"голосов", разрушивших, вопреки всем препятствиям, монополию тоталитарных режимов на информацию; в Восточной Европе важнейшую роль сыграло также западное телевидение. Конечно, итоги XX века дают немного оснований для оптимизма. Вышедшая недавно книга американского социолога Фрэнсиса Фукуямы, усмотревшего в событиях конца XX века свидетельство неизбежной победы общечеловеческой идеи свободы, "конца истории" (*), вряд ли показалась бы убедительной Толстому - он никогда не принимал гегелевской теории прогресса, которой следует Фукуяма. Но едва ли бы он согласился с беспросветно мрачными взглядами тех, кто оплакивает сегодня "Россию, которую мы потеряли" вследствие революции. Толстой жил в этой России и совсем не склонен был ее идеализировать - напротив, он ясно видел в ней (как и во всем мире начала XX века) зловещие черты, предопределившие последующие несчастья. Но, возможно, он усмотрел бы в нынешнем состоянии мира некие "проблески во тьме" (выражаясь словами его дочери). (* Fakuyama Francis. The End of History and the Last Man. N. Y., 1992. *) Первая половина XX века была временем двух мировых войн - во второй половине столетия столкновений такого глобального масштаба не было, хотя мир несколько раз оказывался близок к ним. Колониализм, по-видимому, изжил себя - опыт Японии и Германии показал, что экономическая экспансия выгоднее военной. Географический патриотизм (стремление к приобретению или сохранению наибольшей территории) - абстрактная, но далеко не безобидная форма патриотизма - еще побуждает его носителей требовать восстановления империи в границах 1914-го или хотя бы 1988 года. Однако идеи эти не находят широкого распространения. Люди, помнящие вторую мировую и афганскую войны, и та молодежь, которой, очевидно, предстоит участвовать в новых сражениях, не испытывают патриотического энтузиазма. Политика новых правителей страны пока еще определяется этими массовыми настроениями. Ослабление мощи государств, усиление межнациональных связей и дискредитация национальной идеи в наиболее развитых странах - все это позволяет надеяться, что исторический процесс в XXI веке наконец освободит людей от "клановой" (национальной или социальной) морали и даст им свободу действовать в соответствии со "здравым смыслом" - общечеловеческой нравственностью.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору