Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
"при полном благополучии" расцарапывала "грудь изнутри", Солженицын
вспоминал предшественников по писательскому "подполью", начиная с Радищева.
Он рассказывал о начале своей писательской работы: сначала стихи, затем
проза, заучиваемые в лагере наизусть, тайное записывание в ссылке, "заначки"
тайных рукописей, изготовление микрофильмов: "А микрофильмы потом - вделать
в книжные обложки, двумя готовыми конвертами: США, ферма Александры Львовны
Толстой. Я никого на Западе более не знал, ни одного издателя, но уверен
был, что дочь Толстого не уклонится помочь мне" (БТД, 9).
С памятью о Льве Толстом входил Солженицын в русскую литературу. Примером
Толстого вдохновлялся он и тогда, когда начинал писать книгу, которую считал
главным трудом своей жизни, - книгу о первой мировой войне и революции,
задуманную еще до 1941 г., в период безоговорочного поклонения революции и
Ленину. Условно обозначенная в замыслах автора "Р-17", книга композиционно
должна была строиться как "Война и мир" - с перемежающимися сценами военной
и мирной жизни, с героями, в значительной степени восходящими к поколению
родителей автора. Если Лев Толстой дал Николаю Ростову (в первоначальных
замыслах - Простому) имя, отчество и некоторые биографические черты своего
отца, а семье Болконских - черты семьи Волконских, родичей своей матери, то
Солженицын таким же образом сделал прототипом Исакия (Сани) Лаженицына
своего отца, а материнскую семью Щербаков изобразил под фамилией Томчаков.
Очевидны в солженицынской эпопее и другие соответствия - Воротынцев,
инспектирующий фронт, и Андрей Болконский, выполняющий те же функции у
Толстого, генерал Самсонов и Кутузов и др.
Однако круг идей многотомной эпопеи, начатой "Августом 14-го" и получившей
затем наименование "Красное колесо", оказался не только не сходным с кругом
идей Толстого, а резко противоположным им. Книга эта стала восприниматься
как "антитолстовская поэма", как "единоборство со Львом Толстым" (*).
(* Krasnov V. 1) Solzhenitsyn and Dostoevsky. Athens, 1980. P. 173, 177;
2) Wrestling with Lev Tolstoi. P. 707-719. *)
Тема Толстого возникает на первых же страницах "Августа Четырнадцатого".
Саня Лаженицын, считавший себя толстовцем, решается отправиться к своему
учителю и спросить его о жизненной цели человека на земле. Далее следует
разговор, о котором мы уже упоминали, где Толстой отвергает любые пути,
кроме любви: "- Только любовью! Только. Никто не придумает ничего верней..."
(АГ, 23; ср.: ПК, I-1, 28). Так читался этот разговор в первоначальной
редакции "Августа Четырнадцатого". В окончательной редакции - той, которая
стала первым "узлом" многотомного "Красного колеса", разговор с Толстым
значительно расширен. Саня не только сомневается в силе любви, но и
подозревает, что в мире существуют некие могущественные силы, противостоящие
ей: "Вы пишете, что разумное и нравственное всегда совпадают... Вы пишете,
что добро и разум - это одно или от одного? А зло - не от злой натуры, не от
природы такие люди, а только от незнания? Но, Лев Николаич... - никак! Вот
уж никак! Зло - и не хочет истины знать. И клыками ее рвет! Большинство злых
людей как раз лучше всех и понимают. А - делают. И - что же с ними?" (ПК,
I-1, 28).
Несогласие Солженицына с Толстым упоминается во второй редакции "Августа
Четырнадцатого" и в другом месте - там, где Саня Лаженицын беседует в Москве
с философом Варсонофьевым. Лаженицын объясняет, что с графом Толстым
разъединило его рассуждение Толстого о "телеге". В ответ на письмо
"грамотного крестьянина" о "государстве нашем" как о "перекувыркнутой
телеге", которую пора "на колеса поставить", Толстой посоветовал крестьянину
бросить эту телегу и идти "каждый сам по себе, свободно". Саня заявляет, что
"если телега означает русское государство - как же такую телегу можно
бросить перепрокинутую?.. Толстовское решение - не ответственно. И даже,
боюсь, по-моему... не честно. .. А потом и другое. Любовь у него получается
как частное следствие ясного полного разума. Так и пишет, что учение Христа,
будто, основано на разуме - и потому даже выгодно нам... Как раз
наоборот, по-земному христианство совсем не разумно, оно даже безрассудно.
.." (КК, I-1, 403).
Прямое наступление на религиозные взгляды Толстого открывается в следующей
книге "Красного колеса" - "Октябрь Шестнадцатого". Ведет его отец Северьян,
фронтовой священник на батарее, где служит Саня Лаженицын: "- А вам не
приходило в голову, что Толстой - и вовсе не христианин?.. Да читайте его
книги. Хоть "Войну и мир". Уже такую быль богомольного народа поднимать, как
Восемьсот Двенадцатый, - и кто и где у него молится в тяжелый час? Одна
княжна Мария? .." (КК, II-1, 63). Здесь отец Северьян - а вместе с ним и
автор - явно неточен. Молится в "Войне и мире" не одна княжна Марья; молятся
всем народом перед приездом Александра I в Москву; молится вместе с другими
и Наташа Ростова - она лишь не хочет молиться об одолении врагов, ибо
помнит, что, по евангелию, должна любить их (11, 73-76). Но суть спора не в
этом.
"- Как же должно упасть понимание веры, чтобы Толстой мог показаться
ведущим христианином!.. Ему кажется, что он открыватель, а он идет по
общественному склону вниз, и других стягивает... Взять от религии, так и
быть, этику - на это и интеллигенция согласна... Этика - это ученические
правила, низшая окраина дальновидного Божьего управления нами... Но никак не
меньше нашего личного развития - стать среди малых и темных и, опираясь
плечами с ними, упираться нашими избранными пальцами в этот самый каменный
пол, по которому только что ходили другие уличными подошвами, - и на него
опустить наш мудрый лоб. Принять ложечку с причастием за чередою других губ
- здоровых, а может быть, больных, чистых, а может, и не чистых. Из главных
духовных приобретений личности - усмирять себя... Великий художник - и не
коснулся неохватного мирового замысла, напряженной Божьей мысли о всех нас и
каждом из нас! Да что там не коснулся! - рационально отверг!" (КК, II-1,
64-66).
Отец Северьян объясняет еще (по Достоевскому), что "первичнее войны и
опаснее войны всеобщее зло, разлитое по человеческим сердцам", и в конечном
счете Саня Лаженицын соглашается с ним: "Это мне облегчает очень" (КК, II-1,
72).
В этих рассуждениях о Толстом, в сущности, еще не было спора с ним,
опровержения его аргументации. Действительно, учение Толстого было
рационалистично - он воспринимал религию лишь как "следствие ясного полного
разума" - "так, чтобы всякое необъяснимое положение представлялось как
необходимость разума же, а не как обязательство поверить". Принимая заповеди
Моисея и Нагорную проповедь буквально, Толстой выводил из них свое этическое
учение. Более того, считая эти заповеди конкретным выражением единого
принципа: "Не делать другому и другим, чего бы не хотели, чтобы нам делали",
- он настаивал на том, что принцип этот лежит в основе религии и этики всех
народов, он доступен всем людям, "выгоден" им, как выражение их общих
потребностей, и может быть доказан каждому. "То же самое свойство
человеческого существа, которое открывает ему Пифагорову теорему, открывает
ему и несомненную обязанность любви к ближнему" (64, No 127, 74). Оппоненты
же Толстого требовали от него и от других приятия того, что по земной логике
"совсем не разумно" и даже "безрассудно": веры в необходимость человеку
"опустить мудрый лоб" на грязный пол, принять "ложечку с причастием" после
"здоровых и больных", "чистых и нечистых" губ. Почему? Этого они не
объясняли, как не объяснял отец Северьян, почему "исключительность моей
веры" - той, за которую должны сражаться солдаты, - "не унижает веры других"
(КК, II-1, 73).
Ближе к мирским проблемам возражения Сани Лаженицына Толстому по поводу
государства как перевернутой телеги. Такое рассуждение у Толстого
действительно читается в статьях "Как освободиться рабочему народу? Письмо к
крестьянину" и "Истинная свобода". Возражая людям, считавшим, что "телега
поставлена неправильно" и надо ее "поставить к низу колесами и так все
пойдет по маслу", Толстой писал: "Если и поставить телегу книзу колесами, то
первым делом эти самые переворачиватели насядут на нее и вам же велят везти
себя" (90, 70). Перед нами - рассуждение, уже знакомое по статье Толстого "К
рабочему народу" против суеверия устроительства социалистов и либералов:
"Почему вы думаете, что люди, которые составят новое правительство... не
найдут средств точно так же, как и теперь, захватить львиную долю, оставив
людям темным, смирным только самое необходимое?" (35, 149-150). О том, что
рассуждения о "телеге" направлены против тех же людей, что и статья "К
рабочему народу", свидетельствуют слова Толстого в статье "Истинная
свобода", что те, кто считают, что "телега поставлена неправильно", хотят
изменить "теперешнее управление государством... на манер европейских
государств" (90, 77-78). Толстой полагал, что во всяком государстве власть
оказывается в руках людей, преследующих "личные выгоды", и поэтому "рабочему
народу" нужно держаться подальше от государственной власти.
Очевидно, что Лаженицын (как и Солженицын) с этим не соглашался. Но что же
он предлагал? "Перевернуть телегу"? Но ведь это - ясная метафора революции
или, по крайней мере, радикального общественного переустройства по западному
образцу. Как может быть осуществлено такое переустройство? "Поставить на
колеса. И покатить. И сброду пришатному - не дать полезть в кузов", -
отвечает Лаженицын (КК, I-1, 403). Но кто будет ее переворачивать и катить?
И кому и как решать - кто "сброд пришатный", а кто законные водители телеги?
Перед нами - все тот же "проклятый" толстовский вопрос - кем и как
движется история?
К этому вопросу Солженицын обращался уже в "Августе Четырнадцатого" - на
том самом материале, на котором его решал Толстой, - говоря о руководстве
военными действиями.
Первое возражение Толстому было высказано Солженицыным довольно необычным
способом: в скобках, после упоминания о низких боевых качествах русских
генералов 1914 г.: "И тут бы утешиться нам толстовским убеждением, что не
генералы ведут войска, не капитаны ведут корабли и роты, не президенты и
лидеры правят государствами и партиями, да слишком много показал нам XX век,
что именно они" (АЧ, 40; КК, I-1, 383).
Доказательство того, что именно лидеры XX века правили государствами, мы
должны обнаружить в следующих главах и узлах эпопей, а к Толстому Солженицын
возвращается вновь при описании глупых и постыдных действий одного из
участников описываемой кампании - Благовещенского: "Генерал Благовещенский
читал у Льва Толстого о Кутузове... И как толстовский Кутузов, он понимал,
что никогда не надо производить никаких собственных решительных резких
распоряжений: что из сражения, начатого против его воли, ничего не
выйдет, кроме путаницы; что военное дело все равно идет независимо, так как
должно идти, не совпадая с тем, что придумывают люди; что есть
неизбежный ход событий и лучший полководец тот, кто отрекается от участия в
этих событиях..." И далее - сарказм уже прямо обращен к Толстому:
"Упустил и Лев Толстой, что при отказе от распоряжений тем пуще должен уметь
военачальник писать правильные донесения; что без таких... донесений
полководцу нельзя, как толстовскому же Кутузову, направлять свои силы не
на то, чтобы убивать и истреблять людей, а на то, чтобы спасать и жалеть
их" (АЧ, 53; КК, I-2, 38).
Обратившись к роману Толстого, цитируемому Солженицыным (12, 185; ср. 80),
читатель легко может убедиться, что сарказм писателя обращен не по адресу.
Толстой отнюдь не "упустил" того, что, отделываясь от ненужных указаний,
полководец вынужден прибегать к их мнимому выполнению и даже к прямой лжи:
Кутузов у Толстого заявляет Растопчину, что не оставит "Москву без
сражения", несмотря на то что он уже оставил ее, он лжет Аракчееву,
передавшему ему приказ царя о назначении Ермолова, будто сам уже решил
назначить его, и делает это неоднократно (12, 184). Но, употребляя все силы
на то, чтобы, вопреки приказам, "противодействовать наступлению" на и без
того бегущих из России французов (12, 70, 117), толстовский Кутузов (в
окончательной редакции романа) делает это вовсе не потому, что не хочет
(подобно солженицынскому Благовещенскому) воевать и активно действовать.
Вопреки распространенному представлению многих читателей "Войны и мира",
Толстой отнюдь не сомневался в том, что плохо или безрассудно действующий
военачальник (как и политический деятель) может принести большой вред, а
хороший и добросовестный - пользу. Андрей Болконский, наблюдавший под
Шенграбеном действия батареи Тушина, с полным основанием заявляет, что
"успехом дня мы обязаны больше всего действию этой батареи и геройской
стойкости капитана Тушина с его ротой" (9, 241). Под Тарутиным генерал Толь
несправедливо оскорбляет генерала Багговута, "а взволнованный и храбрый
Багговут, не соображая того, полезно или бесполезно его вступление в дело
теперь... повел свои войска под выстрелы", погиб сам и погубил многих солдат
(12, 80).
Но что определяет исход не отдельной стычки, а решающего сражения или
войны в целом? Даже из описания августовской кампании 1914 г., сделанного
Солженицыным, видно, что в поражении русских сыграло главную роль не мнимое
"толстовство" генералов, а техническая отсталость русской армии, недостаток
транспортных средств, несогласованность отдельных частей, чудовищная
неустроенность средств связи, открывавшая немцам все замыслы и сообщения
русского командования. В статье об "Августе Четырнадцатого" (первой
редакции) М. Маккарти справедливо заметила, что "вместо того, чтобы
опровергнуть Толстого, роман подтверждает его взгляды. Только на уровне
полковника и ниже мы наблюдаем позитивную роль командования... Пытаясь через
Воротынцева преподать урок того, что должно было быть сделано, чтобы
предотвратить Танненбергскую катастрофу, Солженицын, кажется, попал в
ловушку. Чтобы сделать этого умного офицера убедительным, нужно было
написать иное окончание романа, чем то, которое дала история" (*). Кончается
"Август Четырнадцатого" как раз тем, что Воротынцев терпит полную неудачу,
пытаясь разоблачить перед великим князем Николаем Николаевичем позорное
поведение верховного командования. Да и весь исход первой мировой войны
никак не подтверждает роли великих полководцев (и великих людей) в истории.
Маршал Фош едва ли превосходил военным талантом Гинденбурга и Люддендорфа -
решающую роль в исходе войны (даже после выхода из нее России) сыграли мощь
Британской и Французской империй и свежие силы Америки.
(* McCarthy Mary. The Tolstoy Connection. P. 348-350. *)
Может быть, именно ощущение неубедительности этой полемики с Толстым
побудило Солженицына коренным образом переработать "Август Четырнадцатого",
создав новую редакцию - "первый узел" эпопеи "Красное колесо" (*). Первый
узел пришлось расширить и разделить на две книги и ввести в него, вопреки
всякой хронологии, недостававшего в нем "великого человека". Не совсем
удачным оказалось, однако, то, что этот великий человек, Петр Аркадьевич
Столыпин, не мог иметь прямого отношения к войне 1914 г., поскольку жил и
действовал за несколько лет до нее. Столыпин был убит в 1911 г., и главная
тема обширного "этюда о Столыпине", помещенного в романе где-то внутри
повествования об августе 1914 г., - роковая гибель его от руки
"революционных бесов", воплотившихся в убийце Богрове. Но какое отношение
смерть Столыпина имела к первой мировой войне? Из чего следует, что Столыпин
этой войны не допустил бы? Весь круг лиц, близких Столыпину, разделял
патриотический подъем после нападения Австрии на Сербию и объявления
Германией войны России. Вероятно ли, чтобы патриот и монархист Столыпин
(вдобавок, потерявший власть уже в 1911 г.) противостоял в этом случае
господствующему настроению своего круга, выраженному в царском манифесте?
Еще менее вероятно, чтобы статский чиновник, каким был Столыпин, мог
что-либо изменить в ходе военных действий 1914 г. Недаром А. Янов,
относящийся к Столыпину едва ли не более восторженно, чем сам Солженицын
(Янов даже порицает писателя за неуместное сопоставление столпа
"душевредного деспотизма" Петра I и "разрушителя рабства" Столыпина), пришел
к выводу, что в первом "Узле" "Красного колеса" никак не обнаруживается
связь между убийством Столыпина и неудачной Августовской кампанией: ибо "не
"бесы", а генералы виноваты в катастрофе 1914 г." (**). Непонятно поэтому,
каким образом введение Столыпина в текст "Августа Четырнадцатого" должно
опровергнуть Толстого и доказать важнейшую роль "великих людей" в истории.
(* В. Краснов, вполне солидарный с Солженицыным в его критике Толстого,
именно во второй редакции "Августа Четырнадцатого" видит решающее
опровержение "пассивизма" Толстого, который критик связывает с
"марксистско-ленинской" историографией. Черты такого "пассивизма" Краснов
обнаруживает даже у Сталина (Krasnov V. Wrestling with Lev Tolstoy. P. 712),
хотя Сталин, как известно, отличался изрядной активностью и никак не склонен
был недооценивать роль полководцев (и в первую очередь, себя самого) в
войне. *)
(** Янов А. Русская идея и 2000-й год. N. Y., 1988. С. 254-259. **)
Однако, решающее значение историософские вопросы приобретают в последующих
"узлах" эпопеи - там, где повествуется о Февральской революции. Именно
Февральскую революцию Солженицын счел главным событием русской истории XX
века, видя в Октябре и в гражданской войне лишь последствия Февраля.
Концепция, положенная Солженицыным в основу "Красного колеса", не вполне
оригинальна. Большое влияние на Солженицына оказал известный государственный
деятель начала XX века Д. Н. Шипов, противник представительной демократии
западного типа, чью программу писатель излагал так: "Народное
представительство должно выражать не случайно сложившееся во время выборов
большинство избирателей, а - действительное направление народного духа и
общественного сознания... А для этого надо привлечь в состав народного
представительства наиболее зрелые силы народа..." (КК, II-1, 87). Но еще
более сильное влияние на писателя оказал философ, переживший революцию, -
уже известный нам Иван Ильин, ниспровергатель Льва Толстого. К Ильину,
очевидно, восходили и мысли Сани об абсолютном "зле", противостоящем
"добру", и упреки Толстому, вложенные в уста отцу Севериану. Как и Шипов,
Ильин высказывал идею ограничения демократии во имя власти элиты. Еще в
"Первом круге" идея эта фигурировала в рассуждениях одного из узников
"шарашки" Герасимовича, сторонника "справедливого неравенства". Но в этом
романе его главный герой, Глеб Нержин, выражал законные сомнения в
благодетельности "автократии", предлагаемой Герасимовичем: "А то говорится
"автократизм", а вылупляется "тоталитаризм"", - отвечает он своему
собеседнику (КП, 1, 317).
В "Красном Колесе" идеи И. А. Ильина, как отметил сам Солженицын, были
переданы довольно своеобразному персонажу - женщине-профессору Ольде
Орестовне Андозерской (*). Как и всякий художественный образ, персона