Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Философия
   Книги по философии
      Лурье Яков Соломонов. После Льва Толстого -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
ж этот, вероятно, отражает черты разных людей, но основной прототип его очевиден: профессор Бестужевских курсов Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская. Почему именно эту известную медиевистку либерально-кадетского направления Солженицын решил сделать рупором "системы взглядов" Ильина - неясно. Андозерская заявляет, что "монархия вовсе не делает людей рабами, республика обезличивает еще хуже", что "помазанничество" монарха "выражает ту достаточную реальность, что не люди его избрали, назначили, и не сам он этого добивался... При воцарении первого члена этой династии некий перст Божий, согласитесь, на Руси был", что "помазанник и только он, может перешагнуть закон" (КК, II-1, 401-408). Разговор этот продолжается и в следующие дни, когда охваченный внезапной страстью к Андозерской Воротынцев приходит к ней: "...когда в России существовала республиканская идея? Стала побеждать в Новгороде? - он из-за нее и погиб... И чем гордится демократическая республика? Всеобщим смешением и мнимым равенством. Дать голоса юнцам - и 50-летний мудрец имеет столько же прав и влияния, сколько безусый юнец? Тяготение к равенству - примитивный человеческий самообман, и республика его эксплуатирует, требует равного от неравных... Чтобы иметь государя - надо его любить..." (КК, II-1, 443-445). Воротынцев, в отличие от Нержина в "Первом круге" не спорит против таких идей; он лишь замечает, что к нынешнему "Государю нет таинственной любви", но собеседник его не Герасимович из "Первого круга", а "Ольженька". "Да уже так Георгий упоен был Ольдой и так благодушно благодарен ей, в примирительных лапах держал ее маленькие бочкИ. Все теплое притягательное тельце лектора ощущал рядом с собою, притиснутым к своему под одним одеялом - еще бы не примириться, с чем не согласился бы в зале?" (КК, II-1, 453-458). (* См. "Замечания автора к Узлу второму" - КК, II-2, 587 *) Приобретение Ильиным такого неотразимого последователя должно, очевидно, сделать его идеи особенно убедительными. Но Солженицын все-таки не Воротынцев, не охваченный страстью полковник. И идеи Ильина, изложенные столь неожиданным образом, вступают в противоречие с другими элементами его мировоззрения, и прежде всего, с самим текстом книги. Идеи Ильина и Шипова должны, по мысли автора, противостоять роковым событиям Февральской революции. Но как и почему эта революция совершилась? Если повествуя о предшествующих событиях, Солженицын всячески подчеркивал роль в них отдельных личностей: с одной стороны - Столыпина, с другой - бездарных генералов, вдохновлявшихся идеями Толстого, то, описывая начало революции, автор, вопреки исходной позиции, рисовал абсолютную стихийность этих событий, неспособность кого бы то ни было управлять ими. Эта стихийность обнаруживается уже в сцене демонстрации в "Октябре Шестнадцатого", когда рабочие, вывалившиеся из "темно-кирпичных корпусов", сталкиваются с полицейским патрулем; звучит рабочая "Марсельеза", на помощь демонстрантам приходят солдаты запасного полка: "А там на плацу - еще бегут! На фронте не увидишь такой армии радостной: не стреляют, а враг известен!.. - Бей сволочей фараонов..." (КК, II-1, 425-432). То же - и в уличных сценах "Марта Семнадцатого": градоначальник приказывает казачьему офицеру рассеять демонстрантов, а казаки, на радость толпе, этого не делают: ""- Ура казакам! Ура казакам!" А казакам это внове, что им от городских - да "ура"..." (КК, III-1, 23-24). И на следующий день, 24 февраля, на Невском: "- Братьям казакам - спасибо! Ура-а-а!.. Ухмыляются казачки, довольны" (КК, III-1, 84-87). 25 февраля уже появляются убитые и раненые. 26 февраля рота Павловского батальона отказывается стрелять; зачинщиков отправляют в Петропавловскую крепость (КК, III-1, 255-289). А между тем государственные деятели - и те, которые страшатся революции, и те, которые ее жаждут, решительно ничего не понимают в происходящих событиях. Ленин уже не думает о России, он мечтает о революции в Швейцарии - но напрасно. Горячий противник революции Струве вместе с умеренным Шингаревым после первых петроградских событий посещает Винавера - левого кадета, связанного с социалистическими кругами. "А Винавер не только мог знать, но обязан был знать, но и добивался узнать тайный план революционеров. Однако не было его... - Ничего не будет, господа, займемся своими делами" (КК, III-1, 249). В отчаянии был и Керенский после ареста солдат-павловцев: "- Много прольется крови. Жестоко подавят". И Суханов-Гиммер, один из вождей меньшевиков, приходит к выводу, что "все эти дни метались зря" (КК, III-1, 290-291). На собрании у Керенского все настроены мрачно; "даже и Кротовский-Юрьев от межрайонцев, самых отчаянных, категорически заявил, что никакой революции нет и не будет, движение сходит на нет, и нужно готовиться к долгому периоду реакции" (КК, II-1, 311). Но 27 февраля вспыхивает восстание Волынского полка, и рассказ об этом восстании - едва ли не лучшая глава книги. Накануне на Знаменской площади, волынцы, хотя и неохотно, стреляли в толпу (КК, III-1, 257-262); вечером этого дня капитан Лашкевич, осудив солдат за отсутствие "самостоятельности", дал приказ фельдфебелю Кирпичникову снова вывести роту и "завтра же все беспорядки прекратить". Ночью Кирпичников предлагает солдатам "не идти" - отказ грозит повешеньем, но "лучше по-солдатски умереть, чем невинных бить" (*): "И что сбрендили на ночь, то покатилось уже само, от них не завися". Утром солдаты заявляют: "Стрелять больше не будем! Не желаем понапрасну лить братску кровь!" Офицер бежит в штаб батальона, чтобы доложить о бунте; его пристреливают. Восставшие волынцы выходят на улицу, идут к Литейному, к ним присоединяются солдаты Преображенского и других полков; освобождают заключенных из тюрем (КК, III-1, 585). А зачинщик всего этого, Тимофей Кирпичников, смотрит вокруг и не верит: "...неужели это он все управил? Неуж вся эта чертопляска по всему городу с него единого началась?" (КК, III-1, 585). (* Другой прекрасно написанный образ "Красного колеса" (КК, II, глава 63) - рабочий-большевик Саша Шляпников, механик высшего разряда, работавший и в Англии и Франции, "славный мастеровой всемирного отечества"; Солженицыну явно импонируют и старообрядческое детство Шляпникова, воспитавшее в нем упорство сопротивления, и его навыки профессионального подпольщика. Удивительное дело - всю жизнь преклонявшийся перед пролетариатом Горький так никогда и не смог нарисовать рабочего-революционера; а Солженицыну, писателю противоположных взглядов, это удалось. И напротив: столь важный для Солженицына образ купца-предпринимателя (один из тех, которые так удавались Горькому) Гордея Польщикова - таинственного возлюбленного страстной Ликони, - едва ли не самый бледный в романе. Но при всей яркости солженицынского Шляпникова, он у него вовсе не "делает революцию"; почти совершенно одинокий в своей партийной организации, потерявший связь с эмиграцией, Шляпников действует наощупь, и счастливой случайностью оказывается для него, что поспешно затеянная им стачка срывает хозяйский локаут. *) Да нет, и автор и читатель понимают, что началось вовсе не с Тимофея, хотя ему именно довелось стать на минуту в центре событий, которые воспринимались людьми как явление природы, внезапное начало весны. Таковы именно впечатления сестры полковника Воротынцева - Веры: "Никогда Вера не видела - вне пасхальной заутрени - столько счастливых людей вместе зараз. Бывает, лучатся глаза у одного-двух - но чтобы сразу у всех? И это многие заметили, кто и церкви не знавал: пасхальное настроение. А кто так и шутил, входя: Христос Воскрес! Говорят, на улицах - христосуются незнакомые люди" (КК, III-1, 303). Так же воспринимались эти события и в Москве: "Все-таки революция, как она рисуется из истории, всегда связана с какими-то баррикадами, стрельбой, убитыми. А в Москве... вся революция прошла на одной радости, улыбках, сиянии, и даже непонятно становилось людям: что они думали до сих пор? почему ждали, жили иначе? что им мешало и прежде жить хорошо? Кажется, ни у кого сожаления к старому, ни даже мысли, что оно может возвратиться..." (КК, III-1, 580). А как же боевые офицеры, "младотурки", которые хотели не народной революции, а порядка, усиления армии? Один из них, Кутепов, действует решительно, пытается оттеснить мятежников к Неве, но терпит полную неудачу: "Его отряда больше не существовало" (КК, III-1, 505). Воротынцева эти события застают как раз в Москве. Что же делать этому боевому офицеру, пытавшемуся за несколько лет до этого изменить ход событий на западном фронте? "Честь требовала вмешаться. Разум не указывал пути. А не в первый раз в эту войну, и особенно в эти последние месяцы, Воротынцев, вопреки своей вере в силу единичной воли - ощущал почему-то роковое бессилие: даже в гуще событий, в самом нужном месте и сколько не напрягайся - нет сил повернуть события! Почему так?" (КК, III-2, 397). Не менее выразительно и поведение другого любимого героя Солженицына - инженера Ободовского (его прообразом был инженер П. А. Пальчинский), отвергавшего в начале войны революционную деятельность и видевшего надежду России в "союзе инженеров": Но когда сегодня притекла весть за вестью, как расширяется на столице военный бунт, Ободовский очень быстро, своим опытом Пятого года, определил, когда другие еще не смели назвать: революция! Она! ...Она разливалась, и ее победа захватывала сердце: все равно Она уже текла, и что ж упрекать и подсчитывать, на чем отразится? - только б не сорвалась! Только б дотекла! Это - момент, которого ждут столетия, это - момент, которого нельзя откладывать ни ради чего! - он потом два столетия не повторится. Другое: как мы, напряженно годами ее ожидая и веря, - все равно не приготовились и не угадали, что она пришла? Все эти дни - ведь не угадали..." (КК, III-1, 533). Еще острее воспринимает февральские события прапорщик Ленартович, с самого начала сочувствовавший революции. "И откуда вдруг - такая неожиданная сила народа? И почему так слаб оказался враг?" - спрашивает он себя. "И что теперь делать на улице? Как это - делают революцию?" (КК, III-1, 533). В отличие от Исакия Лаженицына, Ленартович не общался со Львом Толстым. Будь это иначе, он мог бы услышать мнение, к которому Толстой пришел еще в 1905 г.: "...Революции не делаются нарочно: "дай, мы сделаем революцию"" (36, 260). Именно так совершается Февральская революция у Солженицына. Как и в повествовании о войне, романист, "вместо того чтобы опровергнуть Толстого, подтверждает его взгляды". И причина этого не только в способности писателя вживаться в описываемые события - способности, преодолевающей заданную идею. Дело в том, что и сама идея "Красного колеса" вовсе не так органична для Солженицына, как может показаться исследователям его позднего творчества. Всего несколько лет пробыл Солженицын младшим офицером и навсегда сохранил стыд за то, что "проклятые погоны" внушили ему в те годы, что он - "человек высшего сорта" (АГ, 1, 170-171). А в последующей жизни он оказался заключенным, узником каторжного лагеря, потом - "писателем-подпольщиком". И этих впечатлений не могли вытравить никакие рассуждения И. Ильина и его единомышленников "серебряного века". Уже Жорж Нива отметил, что описание восстания заключенных в Кенгире в 1953 г., содержащееся в пятой части солженицынского "Архипелага", - "один из самых прекрасных гимнов бунту, сложенных в нашем веке", и что этот гимн противостоит идее непротивления в "Матренином дворе" (*). Но "Сорок дней Кенгира" противостоят не только "Матренину двору". "Что за ощущения могут быть те, которые рвут грудь восьми тысячам человек, все время и давеча и только что бывших разобщенными рабами... А тут - Февральская революция! Столько подавленное - и вот прорвавшееся братство людей!" - читаем мы в "Архипелаге" (АГ, 3, 312-313). (* Нива Жорж. Солженицын. Overseas Publications. London, 1987. P. 53. *) Как же совместить эти слова с обвинительным актом Февральской революции в авторском замысле "Красного колеса"? Никак не совместить. В новом издании "Архипелага Гулага" мы обнаруживаем тот же абзац с небольшой поправкой: перед словом "революция" пропущено слово "Февральская" (*). Перед нами - самоцензура. (* Солженицын А. Архипелаг Гулаг. V-VI-VII 2-е изд. Вермонт; Париж, 1989. С. 298; ср.: Новый мир. 1989. No 11. С. 116. *) Но никакая редактура и самоцензура не может зачеркнуть тесные связи Солженицына с Толстым: многочисленные обращения к нему в "Раковом корпусе", "Архипелаге" и других произведениях, описание поражения 1914 как следствия кризиса всей системы, картины Февральской революции, никем не "сделанной" и стихийной. Из единоборства с Толстым Солженицын в "Красном колесе" явно не вышел победителем. Но исход этого спора интересен не только для характеристики писателя. Гораздо существеннее другое. В отличие от Булгакова и Тынянова, умерших при Сталине, и Гроссмана, дожившего до Хрущева и Брежнева, Солженицын - наш современник. Как и мы, он дожил до падения многолетней деспотической власти и даже попытался - вопреки толстовскому отрицанию "суеверия устроительства" - выступить с советом: "Как нам обустроить Россию". И как и мы, он стоит теперь перед вопросами, столь близкими к том, которые мучили людей, переживших "пасхальные настроения" марта 1917 (а теперь - и августа 1991) года. Что же будет дальше? На что надеяться? Пытаясь ответить на эти вопросы, мы вновь должны обратиться к писателю, с именем которого Солженицын входил в литературу и чьи идеи он пытался - безуспешно, как мы видели. - опровергнуть. "ЗАКЛЮЧЕНИЕ. ТОЛСТОЙ НА ПОРОГЕ XXI ВЕКА" Век, первое десятилетие которого застал Толстой, идет к концу. Что же принес этот век нового, и в какой степени он подтвердил мрачное предсказание Чехова, что после смерти Толстого "всю к черту пойдет"? Главное, что отличает двадцатый век от предыдущего, да и от всех предшествовавших, - это масштабы человекоубийства, то, что В. Гроссман назвал "массовым забоем людей". Выросло население планеты, еще значительнее увеличилась средства массового уничтожения. "Массовый забой людей" происходил в XX в. в двух мировых войнах и во множестве местных - гражданских и межгосударственных. Но убийства миллионов осуществлялись не только на фронтах, но и вне их - в тюрьмах и огромных человеческих заповедниках, которые обычно именовались лагерями. К концу XX века две основные системы; творившие убийства, в какой-то степени отошли в прошлое: был побежден во второй мировой войне фашизм; распалась, сгнив изнутри, коммунистическая идеология в России и в ряде сопредельных стран. Сегодня люди пытаются уже подводить итоги кончающемуся столетию, искать причины пережитых бед, извлекать из них уроки. Каралось бы, в обстановке всеобщего поиска причин бед XX века и путей избавления от них, в России естественно было бы обратиться к наследию того человека, в котором давно уже видели живое воплощение совести страны. Но, странным образом, это не происходит. Широка популярны идеи Достоевского. Но писатель, которого, говоря о величии русской культуры, называют обычно рядом с Достоевским и даже впереди его, соединяя их как бы в единого "Толстоевского", в размышлениях о нравственных проблемах и судьбах страны почти не упоминается. Недавно О. Чайковская, выступив против нарастающего культа Достоевского, когда "многие его уже читают, как правоверные - Коран", противопоставила ему другого писателя того же времени: "...они всегда помнили друг о друге, вольно или невольно были соперниками, деля между собой любовь и восторги образованной России". Кто же этот второй писатель, второй "источник", из которого О. Чайковская советует пить, ибо он "всегда благотворен". Тургенев. О Толстом она даже не вспоминает (*). Сегодня, обращаясь к прошлому, наши публицисты изучают наследие славянофилов и писателей консервативного направления XIX в. - Чичерина, Данилевского, Страхова. Но преобладающее влияние на современную интеллигенцию получили мыслители первых десятилетий XX столетия, предшествовавших революции. Как бы перечеркнув весь опыт завершившегося столетия, писатели ринулись к началу его - в салоны так называемого "серебряного века", к Мережковскому и Гиппиус, Бердяеву и С. Булгакову, Гершензону и Розанову. Пожалуй, наиболее популярной фигурой в нынешней публицистике оказывается непримиримый обличитель Толстого, твердокаменное мировоззрение которого смутило даже Гиппиус и Бердяева, - Иван Ильин. (* Чайковская О. Из двух источников // Новый мир. 1985. No 4. С. 228-244. *) Ильина перепечатывают ныне и в "Юности", и в "Новом мире", и в других журналах, печатают отдельными изданиями. На него постоянно ссылаются - и отнюдь не одни только национал-патриоты, но и люди, почитающиеся либералами. В чем же заключаются идеи Ильина, столь восхитившие разнообразных авторов? В противоположность Толстому, чьи взгляды он так сурово осудил, Ильин был твердо убежден, что историю творят монархи и государственные деятели; он не сомневался, что от того или иного их поступка зависел исход событий, что если бы в 1917 году "Государь Император предвидел неизбежный хаос... то он не отрекся бы, а если б отрекся, то обеспечил бы сначала законное престолонаследие и не отдал бы... пустому месту, которое называлось Временным правительством..." (*) Философ по-видимому, запамятовал, что Николай II передал престол не Временному правительству, а своему законному (ввиду болезни сына) наследнику - брату Михаилу и что дальнейшие события к нему вообще не имели отношения. Ну, а если бы он не отрекся? Достаточно даже не обращаться непосредственно к многочисленным источникам, а прочесть "Март Семнадцатого" Солженицына, чтобы понять, что законного отречения царя жаждали правые политики (Шульгин, Гучков), а Совет рабочих депутатов отнесся к нему вполне равнодушно, ибо революция уже совершилась, и им нисколько не нужна была легитимная смена власти. (* Ильин И. О сопротивлении злу // Новый мир. 1991. No 10. С. 219. *) Так обстоит дело с историей. Что же предлагал Ильин на будущее? "Править должны лучшие". "Идея ранга". "Пока идея национальной диктатуры не подберет себе честный и идейный правящий аппарат... говорить о выборах невозможно... Права голоса не могут принадлежать... интернационалистам - навсегда, рядовым коммунистам - на 20 лет... Никаких партийных программ, плакатов, никакой агитации быть не должно... Не прямые выборы, а многостепенные..." (*) Лев Николаевич Толстой считавший, что "патриотизм есть рабство", несомненно попал бы в число "интернационалистов" - следовательно, даже если бы Ильин не повесил его, как заключила из рассуждений Ильина Гиппиус, то уже в число "лишенцев" несомненно включил. Ильинская идея многостепенного голосования, как и рассуждения Шипова, приведенные Солженицыным (см. выше, с. 140), о том, что "народное представительство должно выражать не случайно сложившееся во время выборов большинство избирателе

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору