Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
.
И вдруг эта речь! Опять эти "народы Европы"! Опять это "последнее слово
всеобщего примирения"!
Этот "всечеловек"!
- И ты тоже, Брут!
Увы, и ты тоже!..
Из этой речи, на празднике Пушкина, для меня по крайней мере (признаюсь), совсем
неожиданно оказалось, что г. Достоевский, подобно великому множеству европейцев
и русских всечеловеков, все еще верит в мирную и кроткую будущность Европы и
радуется тому, что нам, русским, быть может и скоро, придется утонуть и
расплыться бесследно в безличном океане космополитизма.
Именно бесследно! Ибо что мы принесем на этот (по- моему, скучный до отвращения)
пир всемирного однообразного братства? Какой свой, ни на что чужое не похожий,
след оставим мы в среде этих смешанных людей грядущего... "толпой"... если не
всегда "угрюмою"... то "скоро позабытой"...
Над миром мы пройдем без шума и следа,-
Не бросивши векам ни мысли плодовитой,
Ни гением начатого труда... [37][37]
Было нашей нации поручено одно великое сокровище - строгое и неуклонное
церковное православие; но наши лучшие умы не хотят просто "смиряться" перед ним,
перед его "исключительностью" и перед тою кажущейся сухостью, которою всегда
веет на романтически воспитанные души от всего установившегося, правильного и
твердого. Они предпочитают "смиряться" перед учениями антинационального
эвдемонизма, в которых по отношению к Европе даже и нового нет ничего. Все эти
надежды на земную любовь и на мир земной можно найти и в песнях Беранже, и еще
больше у Ж. Занд, и у многих других.
И не только имя Божие, но даже и Христово имя упоминалось и на Западе по этому
поводу не раз.
Слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью г.Достоевского, есть
новшество по отношению к Церкви, от человечества ничего особенно благотворного в
будущем не ждущей; но этот оттенок не имеет в себе ничего - ни особенно
русского, ни особенно нового по отношению к преобладающей европейской мысли
XVIII и XIX веков.
Пока г. Достоевский в своих романах говорит образами, то, несмотря на некоторую
личную примесь или лирическую субъективность во всех этих образах, видно, что
художник вполне и более многих из нас - русский человек.
Но выделенная, извлеченная из этих русских образов, из этих русских
обстоятельств чистая мысль в этой последней речи оказывается, как почти у всех
лучших писателей наших, почти вполне европейскою по идеям и даже по
происхождению своему.
Именно мыслей-то мы и не бросаем до сих пор векам!..
И, размышляя об этом печальном свойстве нашем, конечно, легко поверить, что мы
скоро расплывемся бесследно во всем и во всех.
Быть может, это так и нужно; но чему же тут радоваться?.. Не могу понять и не
умею!..
III
Итак (скажет мне кто-нибудь), вы позволяете себе отрицать не только возможность
повсеместного "воцарения правды", "мирной гармонии" и "благоденствия" на земле,
но даже как будто противополагаете все это христианству как вещи с ним
несовместные, изображаете все это чуть- чуть не антитезами его... Вы забыли даже
катехизис, в котором всегда приводится текст: "Бог любы есть..." [38][38]
"Писатель, которого вы сами высоко цените и которого вы в начале предыдущего
письма назвали не только даровитым и вполне русским, но и весьма полезным, шаг
за шагом, слово за словом, явился у вас под конец того же письма человеком,
почти вредным своими заблуждениями, чуть-чуть не еретиком!.." Но чего же вы
хотите после этого? Чего же вы требуете от России нашей и от нас самих?
О воцарении "правды" и "благоденствия" на земле я не буду здесь много говорить,
потому что по этому вопросу все люди, мне кажется, разделяются, очень просто, на
расположенных этому идеалу верить и на пожимающих только плечами при подобной
мысли, противной одинаково и реальным законам природы, и всем главным и самым
влиятельным из известных нам положительных религий.
Для убеждения первых (то есть верующих в "благоденствие" и "правду") нужно
говорить долго и подробно, а это невозможно в статье или письме, имеющем
специальную цель; вторые же (не расположенные этому верить) поймут меня и с
полуслова. Это - о всемирном "благоденствии" и о человеческой "правде".
О "гармонии" я постараюсь сказать особо, если успею, потому что слово "гармония"
я понимаю, по-видимому, иначе, чем г. Достоевский и многие другие современники
наши. Теперь же объяснюсь примером, кратко и мимоходом. Пушкин сопровождает
Паскевича[39][39] на войну; присутствует при сражениях. Много людей убито,
ранено, огорчено и разорено. Русские победителями вступают в Эрзерум. Сам поэт
испытывает, конечно, за все это время множество сильных и новых ощущений.
Природа Кавказа и Азиатской Турции; вид убитых и раненых; затруднения и
усталость походной жизни; возможность опасности, которую Пушкин так рыцарски
любил; удовольствия штабной жизни при торжествующем войске; даже незнакомое ему
дотоле наслаждение восточных бань в Тифлисе... После всего этого, или под
влиянием всего этого (в том числе и под влиянием крови и тысячи смертей), Пушкин
пишет какие-нибудь прекрасные стихи в восточном стиле.
Вот это гармония, примирение антитез, но не в смысле мирного и братского
нравственного согласия, а в смысле поэтического и взаимного восполнения
противоположностей и в жизни самой, и в искусстве.
Борьба двух великих армий, взятая отдельно от всего побочного во всецелости
своей, есть проявление "реально-эстетической гармонии"...
А если бразильский император сидит в Петербурге за столом в обществе русских
ориенталистов, до того уже все восточное давно утративших (положим), что их
очень трудно отличить со стороны от любого европейского бюргера,- то это не
столько гармония, сколько унисон, очень мирный унисон, скучный, немного
деревянный и очень бесплодный, то есть на нравы и понятия самих ориенталистов
практически не действующий, их более восточными и оригинальными людьми не
делающий. При таком понимании слова "гармония" я не могу и говорить о ней в
смысле не гармонического или не эстетического братства однообразных народов
будущего, если бы я даже в это братство имел право верить и как. реалист, и как
христианин.
В глазах реалиста, то есть человека, не имеющего права делать предсказания без
предыдущих, даже и приблизительных, примеров, подобное благоденственное
братство, доводящее людей даже до субъективного постоянного удовольствия, не
согласуется ни с психологией, ни с социологией, ни с историческим опытом. В
глазах христианина подобная мечта противоречит прямому и очень ясному
пророчеству Евангелия об ухудшении человеческих отношений под конец света.
Братство по возможности и гуманность действительно рекомендуются Священным
Писанием Нового Завета для загробного спасения личной души; но в Священном
Писании нигде не сказано, что люди дойдут посредством этой гуманности до мира и
благоденствия. Христос нам этого не обещал... Это неправда: Христос приказывает,
или советует, всем любить ближних во имя Бога; но, с другой стороны,
пророчествует, что Его многие не послушают.
Вот в каком смысле гуманность новоевропейская и гуманность христианская являются
несомненно антитезами, даже очень трудно примиримыми (или примиримыми
эстетически, только в области поэзии, как жизненной, так и художественной, то
есть в смысле увлекательной и многосложной борьбы). Удивляться этому или
ужасаться такой мысли не следует. Это очень понятно, хотя и печально. Гуманность
есть идея простая; христианство есть представление сложное. В христианстве между
многими другими сторонами есть и гуманность, или любовь к человечеству "о
Христе", то есть не из нас прямо истекающая, а Христом даруемая и Христа за
ближним провидящая,- от Христа и для Христа. Гуманность же простая,
"автономическая", шаг за шагом, мысль за мыслью может вести к тому сухому и
самоуверенному утилитаризму, к тому эпидемическому умопомешательству нашего
времени, которое можно психиатрически назвать mania democratica
progressiva[vi][vi]. Все дело в том, что мы претендуем сами по себе, без помощи
Божией, быть или очень добрыми, или, что еще ошибочнее, быть полезными. Я говорю
- ошибочнее, ибо доброту еще свою, порывы искренней любви и милосердия человек
не может не чувствовать - это факт невольного сознания. Но как быть уверенным в
пользе не только всем, но и многим? Спасая одного, я, может быть, врежу
кому-нибудь другому. Христианство мирит это легко именно тем, что, с одной
стороны, не верит в прочность и постоянство автономических добродетелей наших, а
с другой - долгое благоденствие и покой души считает вредным. Оскорбителю оно
говорит: "Кайся: ты согрешил". Оскорбленному внушает: "Эта обида тебе полезна;
рукой неправедного человека наказал тебя Бог; прости человеку и кайся перед
Богом".
Горе, страдание, разорение, обиду христианство зовет даже иногда посещением
Божиим.
А гуманность простая хочет стереть с лица земли эти полезные нам обиды,
разорения и горести...
В этом отношении христианство и гуманность можно уподобить двум сильным поездам
железной дороги, вышедшим сначала из одного пункта, но которые, вследствие
постепенного уклонения путей, должны не только удариться друг об друга, но даже
и прийти в сокрушающее столкновение[vii][vii].
Во всех духовных сочинениях, правда, говорится о любви к людям. Но во всех же
подобных книгах мы найдем также, что начало премудрости (то есть религиозной и
истекающей из нее житейской премудрости) есть "страх Божий", простой, очень
простой страх и загробной муки, и других наказаний в форме земных истязаний,
горестей и бед.
Отчего же г. Достоевский не говорит прямо об этом страхе? Не потому ли, что идея
любви привлекательнее? Любовь красит человека, а страх унижает. Но, во-первых,
перед христианским учением добровольное унижение о Господе (то есть самое
"смирение", которое так уважает и г. Достоевский) лучше и вернее для спасения
души, чем эта гордая и невозможная претензия ежечасного незлобия и ежеминутной
елейности. Многие праведники предпочитали удаление в пустыню деятельной любви;
там они молились Богу сперва за свою душу, а потом за других людей; многие из
них это делали потому, что очень правильно не надеялись на себя и находили, что
покаяние и молитва, то есть страх и своего рода унижение, вернее, чем претензия
мирского незлобия и чем самоуверенность деятельной любви в многолюдном обществе.
Даже в монашеских общежитиях опытные старцы не очень-то позволяют увлекаться
деятельною и горячею любовью, а прежде всего учат послушанию, принижению,
пассивному прощению обид... И это все считается до невероятности трудным, в
особенности для тех людей, которые воображают себя уже "смиренными" и в "миру"
собственными усилиями для монастыря подготовленными. Случаями поразительного
падения этих духовных Икаров, нередко весьма искренних и благородных, наполнена
история монашества от начала его и до нашего времени.
Да, прежде всего страх, потом "смирение"; или прежде всего - смирение ума,
презрительно относящегося не к себе только одному, но и ко всем другим, даже и
гениальным человеческим умам, беспрестанно ошибающимся.
Такое смирение шаг за шагом ведет к вере и страху пред именем Божиим, к
послушанию учению Церкви, этого Бога нам поясняющей. А любовь - уже после.
Любовь кроткая, себе самому приятная, другим отрадная, всепрощающая - это плод,
венец: это или награда за веру и страх, или особый дар благодати, натуре
сообщенный, или случайными и счастливыми условиями воспитания укрепленный. Как в
особый дар благодати я охотно верю искренности и любви, когда дело идет,
например, о самом ораторе, то есть о натуре высоко одаренной; но совсем другое я
чувствую, когда я думаю о большинстве слушателей его, восхищавшихся, я уверен,
больше любовью к Европе, чем любовью ко Христу и действительно к ближнему...
Есть, однако, в числе разных многочисленных родов и оттенков человеческой любви
один особый род, который может и неверующего и несмиренного человека своим путем
привести и к вере, и к смирению, а потом даже и к той любви человечества о Боге,
которой достигали столь немногие во все времена, да и то приблизительно, подобно
тому как к квадратуре круга приближается подвижной многоугольник, к полному и
неподвижному кругу Божественной чистоты.
Но об этой любви я не стану говорить своими словами. Прежде меня и лучше меня
сказал о ней, почти в одно время с г. Достоевским, другой русский христианин, в
речи менее прославленной, но в одном отношении более правильной, чем речь г.
Достоевского.
Я говорю о К. П. Победоносцеве. Почти в то самое время, когда в Москве так шумно
праздновали память Пушкина, ели, пили, убирали памятник венками, рукоплескали,
плакали и даже падали в обморок, радуясь, что мы наконец-то "созрели" или,
вернее, перезрели до того, что нам остается только заклать себя на алтаре
всечеловеческой (то есть просто европейской) демократии, этот русский
христианин, о котором я вспомнил, один, по должности своей, счастливо
совпадающей с его чувствами и призванием, посетил далекую Ярославскую епархию, и
там, на выпуске в училище для дочерей священно- и церковнослужителей, состоявшем
под покровительством в Бозе почившей императрицы, сказал слово, которое
"Московские ведомости" по справедливости назвали прекрасным и возвышенным и
которое я бы желал назвать благородно-смиренным [40][40].
Вот отрывки из этой речи. Сперва г. Победоносцев говорит о том, как поминать
покойную их покровительницу: "Она сама завещала всем любящим ее поминать ее на
литургии, когда приносится бескровная Жертва на престоле Господнем..."
"До последних дней жизни она поминала с глубокою признательностью тех, кто ввел
ее в Церковь и показал ей нашу церковную красоту. Любите вы выше всего на свете
нашу святую Церковь так, как любит человек, однажды узнавши, верховную красоту и
ничего не хочет променять на нее..."
И еще:
"Только чрез Церковь можете вы сойтись с народом просто и свободно и войти в его
доверие".
Потом:
"Одно прочно - простые дела милосердия алчущего напитать, жаждущего напоить,
нагого одеть, а выше всего темную душу осветить светом богопознания, холодную
согреть огнем любви,- вот дела, которые пойдут вслед за нами".
В чем же разница между этими двумя речами, одинаково прекрасными в ораторском
отношении?
И там "Христос", и здесь "Божественный Учитель". И там и здесь - "любовь и
милосердие". Не все ли равно? Нет, разница большая, расстояние неизмеримое...
Во-первых, в речи г. Победоносцева Христос познается не иначе как через Церковь:
"любите прежде всего Церковь". В речи г. Достоевского Христос, по-видимому по
крайней мере, до того помимо Церкви доступен всякому из нас, что мы считаем себя
вправе, даже не справясь с азбукой катехизиса, то есть с самыми существенными
положениями и безусловными требованиями православного учения, приписывать
Спасителю никогда не высказанные им обещания "всеобщего братства народов",
"повсеместного мира" и "гармонии".
Во-вторых - о "милосердии и любви". И тут для внимательного ума большая разница.
"Милосердие" г. Победоносцева - это только личное милосердие, и "любовь" г.
Победоносцева - это именно та непритязательная любовь к "ближнему" - именно к
ближнему, к ближайшему, к встречному, к тому, кто под рукой,- милосердие к
живому, реальному человеку, которого слезы мы видим, которого стоны и вздохи мы
слышим, которому руку мы можем пожать действительно как брату в этот час... У г.
Победоносцева нет и намека на собирательное и отвлеченное человечество, которого
многообразные желания, противоположные потребности, друг друга борющие и
исключающие, мы и представить себе не можем даже и в настоящем, не только в лице
грядущих поколений...
У г. Победоносцева это так ясно: любите Церковь, ее учение, ее уставы, обряды,
даже догматы, (да, даже сухие догматы можно, благодаря вере, любить донельзя!).
Будет вам приятна церковь, или (скажем проще) понравится вам ходить почаще к
обедне или посещать внимательно монастыри - вы захотите лучше понять учение;
понявши учение, будете, по мере сил вашей натуры, жить по-христиански или по
крайней мере понимать все по-христиански, как понимал по-христиански столь дурно
живший мытарь. Церковь скажет вам вот что: "Не претендуйте постоянно пылать и
пылать любовью..." Дело вовсе не в ваших высоких порывах, которыми вы
восхищаетесь,- дело, напротив того, в покаянии и даже в некотором унижении ума.
Не берите на себя лишнего, не возноситесь все этими высокими и высокими
порывами, в которых кроется часто столько гордости, тщеславия, честолюбия.
Будьте свободолюбивы, если вам угодно, на почве политической (хотя и это не
совсем правильно, ибо апостол говорит, что даже иноверному и несправедливому
начальству надобно повиноваться[41][41]), но ради Бога, на почве религиозной
учитесь скромно у Церкви и, даже еще проще и прямее говоря, учитесь у русского
духовенства, у этого сословия столь несовершенного и нравственно, и умственно.
Оно весьма несовершенно, это правда; быть может, оно по условиям исторического
воспитания вышло несколько суше, несколько грубее нас, по-дворянски воспитанных
мирян, это правда... Но оно знает учение Церкви; и даже (путей у Бога много!)
самая эта сухость его могла располагать его сопротивляться порывистым
новшествам. И еще: разве для горячих порывов необходимы только новшества? Или
разве православие еще не достаточно у нас забыто и в светском обществе, и в
ученом, чтобы не иметь возможности стать опять новым и увлекательным?..
Прекрасный сосуд не разбит еще, не расплавлен дотла на пожирающем огне
европейского прогресса. Вливайте в него утешительный и укрепляющий напиток вашей
образованности, вашего ума, вашей личной доброты, и только,- и вы будете правы.
По-видимому, в некоторых местах речи своей г. Достоевский говорит почти в том же
смысле, в исключительно личном. В этих местах он является по-прежнему вполне
христианином - только христианином, чего-то ясно и прямо не договорившим и
что-то другое, лишнее вместе с тем пересказавшим.
Например:
"Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость! Смирись, праздный
человек, и прежде всего потрудись на родной "ниве"... Не вне тебя правда, а в
тебе самом; найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой - и узришь
правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде
всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя - и
станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и
других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и
поймешь наконец народ свой и святую правду его. Не у цыган и нигде мировая
гармония, если ты первый сам ее не достоин, злобен и горд и требуешь жизни
даром, даже и не предполагая, что за нее надобно заплатить".
Недоговорено тут малости: не упомянуто о самом существенном - о Церкви.
Пересказано лишнее -- о какой-то окончательной (?) гармонии.
Но оставим эту гармонию, о которой я уже говорил и которая испортила, по-моему,
все прекрасное дело Ф. М. Достоевского. Посмотрим лучше, что такое это смирение
перед "народом", перед "верой и правдой", которому и прежде многие нас учили.
В этих словах: смирение перед народом (или как будто перед мужиком в
специальности) - есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться
перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает,
что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде
даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть,
конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще
личные, в тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так
достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со
страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству,
расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству...
Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним "с