Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
о... И я плакал... плакал - и за себя и за
людей... Я ведь не смел думать, что буду таким зверем... И ты, милый, добрый
Шура, станешь таким же зверем... Уедем вместе... Подумай... Ты только вчера
приехал... Мы не наговорились даже... Как позволил тебе папенька, Шура... И
бедная маменька...
Юноша и сам начинал колебаться, а главное, он вспомнил предостережение
врача о том, что брат опасен. И раны, и злая лихорадка... То и дело может
умереть на дороге...
- Ну, хорошо, Витя. Я отвезу тебя домой...
- И останешься?..
- Поеду, Витя... Потом... позже...
- Я уговорю тебя... Прежде раздумай... Будь на службе - иди, если
призовут... это понятно... Убьют или ранят... Чем мы лучше солдат... Ведь
наш бригадный называет их пушечным мясом, как и Наполеон их зовет... А ведь
Наполеон - гениальный разбойник, вот и все... Я много читал о нем... Он
просто... одного себя любил... И знаешь что, Шура?
- Что?
- Будет же время, когда не будет войн... Наверное, не будет! -
возбужденно проговорил офицер.
Он утомился, примолк и сконфуженно улыбнулся, взглядывая на яличника
словно бы виноватыми глазами и почти испуганный, что вызовет в старом Бугае
осуждающий взгляд.
Бугай и Маркушка, жадно слушавшие офицера, были под сильным
впечатлением чего-то диковинного и в то же время обаятельного.
Этот офицер возбуждал и жалость и какое-то невольное восхищение и
признаниями, и самообвинениями, и доселе неслыханными словами об отвращении
к войне, и просьбами брата не идти на войну, и самым его необыкновенно
милым, открытым лицом, над которым, казалось, уже витала смерть, которой он
не чувствовал, а напротив, ехал полный надежды и счастья.
И он, и все, что он говорил, дышали искренностью и правдой.
Это-то и почувствовалось старым и малым: Бугаем и Маркушкой.
Старик ни на мгновение не осудил мысленно молодого офицера. Напротив,
внутренне просиял и словно бы умилился и смотрел на офицера проникновенным
взглядом. В нем было и удивление, и ласка, и жалость.
- А ты отставной матрос? - спросил молодой офицер, успокоенный и
обрадованный ласковым взглядом Бугая.
- Точно так, ваше благородие...
После секунды возбужденно прибавил:
- А вы душевно обсказывали, ваше благородие... Лестно слушать, ваше
благородие... Не по-божьи люди живут... То-то оно и есть...
Бугай навалился на весла.
- Вот видишь, Шурка, - радостно сказал офицер брату...
И прибавил, обращаясь к Бугаю:
- Это ты отлично... Не по-божьи люди живут... Нехорошо! О, скоро люди
будут жить лучше. Непременно...
Через четверть часа ялик пристал к Северной стороне.
Офицер остался на ялике, а брат его пошел на почту добывать лошадей.
Денщик-солдатик пересел к офицеру.
- А ты, Маркушка, сбегай за свежей водой! Может, барину испить угодно!
- сказал Бугай.
- Спасибо, голубчик... А мальчик славный! - промолвил офицер, когда
Маркушка побежал.
- То-то башковатый, ваше благородие. Небось поймет, что вы насчет войны
обсказывали. А то на баксион просится... Отец матрос у него на четвертом...
Мать его недавно умерла... Так сирота со мной... Гоню его в Симферополь... А
то того и гляди убьет, а он... не согласен... Ну да я его не пущу на убой,
ваше благородие...
- Еще бы...
Бугай несколько времени молчал и наконец таинственно проговорил:
- Вот вы сказывали, что лучше будет жить людям... И прошел слух, будто
и у нас насчет простого человека скоро войдут в понятие и пойдет новая
линия. И быдто перед самой войной было предсказание императору Николаю
Павловичу. Слышали, ваше благородие?
- Нет. Расскажи, пожалуйста...
И Бугай начал:
- Сказывал мне один человек, ваше благородие, что как только француз
пошел на Севастополь, отколе ни возьмись вдруг объявился во дворец
старый-престарый и ровно лунь, вроде быдто монаха. И никто его не видал. Ни
часовые, ни царские адъютанты, как монах прямо в царский кабинет императора
Николая Павловича. "Так, мол, и так, ваше императорское величество,
дозвольте слово сказать?" Дозволил. "Говори, мол, свое слово!" А монах
лепортует: "Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу
исполнят по совести и во всем своем повиновении пойдут, куда велит
начальство, и будут умирать, но только, говорит, Севастополю не удержаться".
- "По какой причине?" - спросил император. "А по той самой причине, ваше
величество, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли..."
- А ведь это правда... Забыли! - перебил офицер.
- И вовсе забыли, ваше благородие! - ответил Бугай.
И продолжал:
- "И для примера извольте припомнить мое слово: француз и гличанин
победит. И тогда беспременно объявите свое царское повеление, чтобы солдатам
и матросам была ослабка и чтобы хрестьянам объявить волю, а не то, говорит,
вовсе матушка Россия ослабнет, француз и всякий будет иметь над ней
одоление". А император, ваше благородие, все слушал, как монах дерзничал, да
как крикнул, чтобы монаха допросили, кто он такой есть... Прибежали
генералы, а монаха и след простыл... Нет его... Точно скрозь землю
провалился...
- Тебе рассказывали, голубчик, вздор... Как мог явиться и пропасть
монах? Это сказка... Сказка, которой поверили те, которые ждут и хотят,
чтобы сказка была правдой. Но она будет, будет после войны!.. Верь, Бугай!..
Бугай перекрестился.
В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду.
Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво
взглядывая на него, вдруг сказал:
- Маркушка! Поезжай со мной в деревню!
- Зачем? - изумленно спросил мальчик.
- Будешь жить у меня... Я буду учить тебя, потом отдам в училище...
Тебе будет хорошо. Поедем!
- Что ж, Маркушка... Поблагодари доброго барина и поезжай... Тебе новый
оборот жизни будет... А то что здесь околачиваться! - говорил Бугай.
- Еще ни за что убьют! - вставил солдатик.
- Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего,
что пожелаете! - горячо сказал Маркушка. - Но только я останусь в
Севастополе! - решительно и не без горделивости прибавил Маркушка.
- И дурак! - сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал
на своего мальчика-приятеля.
- Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и
тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! - обиженно вымолвил мальчик.
Никакие убеждения офицера не подействовали.
Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой.
Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили
ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась.
Бугай перекрестился и промолвил:
- Живи, голубчик! Спаси его господь!
- Бог даст, выживет! - промолвил Маркушка.
- Ну, валим назад, Маркушка... И какой ты у меня правильный, добрый
чертенок! - ласково сказал Бугай. - А вечером проведаем тятьку на баксионе!
- прибавил он.
ГЛАВА VIII
I
После жаркого осеннего дня - такие дни в Крыму не редкость - почти без
сумерек наступил вечер.
Он был ласково тих и дышал нежной прохладой.
Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц.
Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он
обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар.
И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки
Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности -
словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией.
А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие
бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху.
- О господи! - невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох.
И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера.
Ведь он мог быть каждому и последним!
Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали
убивать друг друга и хотели отдыха.
Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть.
Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися
точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди
людей и разорваться.
Смерть сводила теперь последние счеты не публично.
Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где
тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с
жизнью в этот чудный вечер.
И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к
ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб
облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах
далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.
Это были первые ласточки милосердия.
И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих
в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны,
говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и
умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью.
- Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! -
говорил один тяжелораненый солдат.
Вот что писал в своем "Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской
общины сестер попечения о раненых и больных" знаменитый хирург Пирогов{106},
благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со
времени его приезда в Севастополь.
"Для всех очевидцев памятно будет, - пишет наш знаменитый хирург, -
время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в
морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так
нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда
транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного
подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять
раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно
тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском
бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять
дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась;
приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на
паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и
крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся -
громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы,
беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и
раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений,
производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде
белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и
отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно
отворялись: вносили и выносили по команде: "на стол", "на койку", "в дом
Гущина"*, "в Инженерный", "в Николаевскую". В боковой, довольно обширной
комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве
операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич
- живой турникет{107} морского собрания (отличавшийся искусством прижимать
артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от
одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности
данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь
собратов. Бакунина{107} постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком
лигатур{107} в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял
ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы
для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять
ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был
наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы -
это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить
поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.
______________
* Сюда сносились все безнадежные и тяжелораненые. (Примеч. автора.)
Ночью, при свете стеарина, те же самые кровавые сцены, и нередко еще в
больших размерах, представлялись в зале морского собрания. В это тяжкое
время без неутомимости врачей, без ревностного содействия сестер, без
распорядительности начальников транспортных команд: Яни (определенного к
перевязочному пункту начальником штаба гарнизона князем Васильчиковым) и
Коперницкого (определенного сюда незабвенным Нахимовым), не было бы никакой
возможности подать безотлагательную помощь пострадавшим за отечество. Чтобы
иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить
темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных
ко входу собрания и едва прокладывавших себе путь сквозь толпы раненых
пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь,
каждый хочет скорого пособия: раненый громко требует перевязки или операции;
умирающий - последнего отдыха; все - облегчения страданий".
II
В первый период осады Севастополь еще не представлял собою груды
развалин.
Неприятельские укрепления еще не приблизились к нашим, и снаряды не
долетали, как позже, во все концы города, и дома, в дальних от
оборонительной линии улицах, были обитаемы.
Во многих частных домах были помещены раненые. Большой казенный дом
командира порта, с огромным садом, был цел. Еще красовался Петропавловский
собор, построенный в древнегреческом стиле, с красивой колоннадой, хотя
несколько колонн уже были разбиты бомбами. В казенных и частных домах
квартировали адмиралы, генералы, штабные офицеры гарнизона и оставшиеся еще
семьи офицеров-моряков. Раненые офицеры-моряки оставались дома, чтоб
пользоваться уходом немногих жен или матерей, не покидавших Севастополя и
после жестоких бомбардирований.
Не уезжала, конечно, из города и большая часть матросок, торговок и
обитательниц слободок. Они только выбрались из них подальше от снарядов и
устраивались на новых квартирах, но многие и оставались в своих домишках,
скрываясь в погребах днем и не теряя надежды, что не лишатся своего
достояния.
"Прогонят же наконец француза! Получит Менщик подкрепления, пойдет на
неприятеля, и город останется цел!"
Оставались в городе и некоторые лавочники, и торговцы, и многий бедный
люд, привыкший к насиженному месту. Появились с разных концов и люди,
хотевшие воспользоваться случаем скоро нажиться.
И, вдали от бастионов, Севастополь был полон той обычной мирной жизни,
которая по временам напоминала прежний оживленный город черноморских
моряков.
Рынок по-прежнему был оживлен. Он служил центром всех новостей, слухов,
судачения, перебранок торговок, умевших ругаться не хуже боцманов, и
критических замечаний отставных старых матросов, не стеснявшихся и бранить и
высмеивать Меншикова.
На большой Екатерининской улице по-прежнему многие магазины и лавки не
закрывались, и нередко днем, под грохот орудий, женщины заходили в лавки.
Приказчики так же клялись, и дамы так же торговались, как прежде, покупая
ленточки, прошивки или новую шляпку, чтоб вечером, после бомбардировки,
показаться в люди, на Графскую пристань или на бульвар Казарского, наряднее
и авантажнее.
Даже на бастионах, где ядра и бомбы чуть ли не ежеминутно приносили
увечья и смерть, появлялись и бойкие ярославцы, умевшие "заговаривать зубы"
своими веселыми и остроумными присказками, и офени-владимирцы{109}, и хохлы,
и греки, и евреи - все эти "маркитанты" с жестянками разных закусок, ящиками
сигар, табаком, спичками, бутылками вин и даже сластями, раскупаемыми, не
торгуясь, офицерами. Появлялись и торговки с рынка с булками, бубликами,
колбасой и квасом для продажи солдатам и матросам. Похаживал и сбитенщик,
выкрикивая в блиндажах о горячем сбитне. Заходил и старый татарин Ахметка с
корзинами, полными винограда. Забегали и храбрые прачки, стиравшие на господ
на бастионах.
Все они рисковали жизнью ради хорошей наживы и надежды на бога и на
"авось".
Но многие неустрашимые матроски, приносившие на бастионы своим матросам
кое-что съестное, булку, выстиранную рубаху и доброе ласковое слово,
рисковали жизнью только любви ради.
И напрасно матросы приказывали матроскам не ходить и казались
сердитыми, втайне необыкновенно счастливые этими посещениями, - быть может,
в последний раз.
Эти счастливцы особенно наказывали этим "глупым" с "опаской"
возвращаться, под пулями, в город.
Забегали и дети-подростки.
Матросы грозили "форменно проучить" их, если еще осмелятся прийти сюда.
А сами, тронутые своими неустрашимыми детьми, горячо целовали их,
словно бы прощаясь навсегда, и удерживали тоскливые слезы, стараясь не
показать их своему мальчику, товарищам и начальству.
"И у других останутся сироты. И сколько уж осталось!" - невольно думали
защитники на бастионах.
Недаром же матросы говорили в последнее время осады:
- Хоть по три матроса на пушку останется, еще можно драться, а как и по
три не останется, ну, тогда шабаш.
А один солдат на вопрос главнокомандующего князя Горчакова, обращенный
к солдатам на втором разрушенном бастионе: "Много ли вас здесь на бастионе?"
- ответил:
- Дня на три хватит, ваше сиятельство!
И Нахимов, незадолго до своей смертельной раны, однажды сказал
начальнику бастиона, доложившему своему адмиралу, что англичане заложили
батарею, которая будет поражать его бастион в тыл:
- Что ж такое? Не беспокойтесь... Все мы здесь останемся!
III
В этот прелестный октябрьский вечер рестораны двух лучших гостиниц
Севастополя были полны офицерами. Моряки, пришедшие с бастионов, шутя
говорили, что отпущены со своих кораблей "на берег" и "на берегу" можно
поесть и посидеть по-человечески. Что на своих "кораблях" опасно - не
говорили, но зато рассказывалось много о том, на каком бастионе лучше
блиндажи и лучше кормят, где удачно стреляли и подбили пушки на
неприятельских укреплениях, кто проигрался в карты, кто выиграл прошлую
ночь. Ели, пили, шутили. Передавались слухи о том, что Меншиков решился
послать большой отряд на рекогносцировку. Генерал Липранди несколько раз
ездил к главнокомандующему со своим планом, и на днях будет дело. Конечно,
подсмеивались над старым князем, который не показывается с Северной, и
войска не знают его в лицо. Анекдотов ходило в то время много и про князя
Меншикова, и про генералов, и молодежь смеялась.
Артиллеристы и пехотные офицеры, приехавшие с позиций, сидели
отдельными кучками и с невольным уважением посматривали на тех, которые
приходили с бастионов. Особенно с третьего и четвертого, на которых было
очень жутко.
И молодой пехотинец, пришедший с оборонительной линии, где стоял полк
для прикрытия, не без гордости сказал, что во время бомбардировки много
перебило и в полку...
- Несообразителен полковой командир... Оттого и били солдат. Не
догадался отвести людей подальше и скрыться в ложбинке... А говорил ему
командир бастиона!.. - резко заметил пожилой штаб-офицер, моряк с
перевязанной головой, сидевший за бутылкой портера вблизи пехотинцев, среди
которых ораторствовал молодой прапорщик.
- Позвольте объяснить, что полковому было приказано, где стоять... И он
не смел