Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
кие мне остается пережить.
На другой день в девять часов я был на улице Феру. В половине десятого
появилась Соланж.
Она подошла ко мне и обняла меня.
- Спасен! - сказала она. - Мой отец спасен, и вам я обязана его
спасением! О, как я люблю вас!
Через две недели Соланж получила письмо, в котором сообщалось, что ее
отец в Англии.
На другой день я принес ей паспорт.
Взяв паспорт, Соланж залилась слезами.
- Вы меня не любите! - сказала она.
- Я вас люблю больше жизни, - ответил я. - Я дал слово вашему отцу, и
прежде всего я должен сдержать слово.
- Тогда, - сказала она, - я не сдержу своего слова. - Если у тебя
хватает духу отпустить меня, то я, Альберт, не в состоянии покинуть тебя.
Увы! Она осталась.
Глава седьмая
АЛЬБЕРТ
Как и в начале, так и теперь, во время рассказа Ледрю, царило
молчание.
Молчание еще большее, так как все чувствовали, что рассказ подходит к
концу, и Ледрю предупредил, что он, быть может, не сможет докончить его.
Однако он тотчас же продолжил:
- Три месяца прошло с того вечера, когда произошел описанный разговор
об отъезде Соланж, и с этого вечера между нами не произнесено было ни
одного слова о разлуке.
Соланж пожелала найти для себя квартиру на улице Таран. Я нанял
квартиру на имя Соланж. Я не знал для нее другого имени, и она не знала для
меня другого имени, нежели Альберт. Я поместил ее в качестве помощницы
учительницы в женское учебное заведение, чтобы избавить от назойливости
очень деятельной в то время революционной полиции.
Воскресенье и четверг мы проводили вместе в маленькой квартирке на
улице Таран: из окна спальни видна была площадь, на которой мы встретились
в первый раз.
Каждый день мы получали письма: одно на имя Соланж, другое на имя
Альберта.
Эти три месяца были самые счастливые месяцы в моей жизни.
Однако я не оставлял своего намерения, появившегося у меня во время
разговора с помощником палача. Я попросил и получил разрешение производить
опыты над продолжением жизненности после казни; эти опыты доказали мне, что
страдания ощущались и после казни и должны были быть ужасными.
- А я это отрицаю! - воскликнул доктор.
- И вы, - ответил Ледрю, - отрицаете, что нож гильотины ударяет в
самое чувствительное место нашего тела, так как там соединяются нервы?
Отрицаете ли вы, что в шее находятся все нервы верхних конечностей:
симпатический, блуждающий, наконец, спинной мозг, который является
источником нервов нижних конечностей? Будете ли вы отрицать, что перелом
или повреждение позвоночного столба причиняет самые ужасные боли, какие
только выпадают на долю человеческого существа?
- Пусть так, - сказал доктор, - но боль продолжается только несколько
секунд.
- О, это я в свою очередь отрицаю! - воскликнул Ледрю с сильным
убеждением. - И затем, если боль и длится всего несколько секунд, то в
течение этих секунд чувствительность, личность, я - живы! Голова слышит,
видит, чувствует, сознает отделение от своего туловища, и кто станет
утверждать, что краткость страдания не возмещается вполне страшной
интенсивностью страдания?
- Итак, по вашему мнению, декрет Учредительного Собрания, заменивший
виселицу гильотиной, был филантропической ошибкой, и что лучше быть
повешенным, чем обезглавленным.
- Без всякого сомнения: многие повесившиеся и повешенные вернулись к
жизни и могли передать вынесенные испытания и ощущения. Это ощущения
апоплексического удара. Это похоже на сон без особой боли, без какого-либо
особого мучения. На мгновение в глазах замелькает огненный цвет, затем он
постепенно бледнеет, переходит в синеву, а потом все погружается в мрак,
как при обмороке. Если человеку прижать пальцем мозг в том месте, где нет
кусочка черепа, он не чувствует боли, он засыпает и только! То же явление
происходит от сильного прилива крови к мозгу. У повешенного кровь приливает
к мозгу, потому что кровь течет к мозгу по позвоночным артериям, которые
проходят по шейным позвонкам и не могут быть затронуты, а когда кровь
стремится обратно по венам шеи, ей мешает течь веревка, стягивающая шею и
вены.
- Хорошо, - сказал доктор, - но перейдем к опытам, я хочу скорее
услышать о знаменитой голове, которая говорила.
Мне показалось, что из груди Ледрю вырвался вздох.
Невозможно было смотреть на его лицо.
- Да, - сказал он, - в самом деле, я отклонился от моего сюжета,
перейдем к опытам.
К сожалению, у меня не было недостатка в объектах опыта.
Казни были в полном разгаре, гильотинировали тридцать, сорок человек в
день, и на площади Революции проливался такой поток крови, что пришлось
выкопать для его стока яму глубиной в три фута.
Яма прикрыта была досками.
Ребенок восьми или десяти лет шел по доскам, доски раздвинулись,
ребенок упал в ужасную яму и утонул.
Конечно, я не говорил Соланж, чем я бывал занят в те дни, когда не
вижусь с ней. К тому же я должен признаться, что сам вначале чувствовал
отвращение к этим человеческим останкам. Я боялся умножить своими опытами
страдания жертв после казни.
Но я убеждал себя, что исследования, которым я предавался, делаются
для блага всего общества, и если мне удается внушить мое убеждение собранию
законодателей, то это поведет к уничтожению смертной казни.
По мере того, как опыты доставляли тот или другой результат, я заносил
их в особые записи.
Через два месяца я произвел над продолжением жизненности после казни
все опыты, какие только можно было произвести.
Я решил производить опыты и дальше с помощью гальванизма и
электричества.
Мне предоставили на кладбище Кламар все головы и трупы казненных.
Для меня устроили лабораторию в часовне на углу кладбища.
Вы знаете, что после того, как изгнали королей из дворцов, изгнали
Бога из церквей.
У меня была электрическая машина и два или три инструмента, которые
назывались возбудителями.
В пять часов появлялось похоронное шествие. Трупы бросались как попало
на телегу, головы - в мешок.
Я брал наугад одну или две головы и один или два трупа: остальное
бросали в общую яму.
На другой день головы и трупы, над которыми я производил опыты,
присоединялись к останкам прошлого дня. Почти всегда брат помогал мне во
время моих опытов.
Несмотря на близкое соприкосновение со смертью, любовь моя к Соланж
росла с каждым днем. Со своей стороны бедное дитя полюбило меня всеми
силами души.
Очень часто я мечтал сделать ее своей женой, весьма часто мы говорили
о счастье этого брака, но для того, чтобы стать моей женой, Соланж должна
была объявить свое имя, а имя эмигранта, аристократа, изгнанника носило в
себе смерть.
Отец несколько раз писал ей и просил ускорить отъезд. Она сообщила ему
о нашей любви. Она просила его согласия на наш брак, он дал его; все шло
хорошо с этой стороны.
Среди ужасных процессов, однако, один процесс, самый ужасный из всех,
нас особенно опечалил.
Это был процесс Марии Антуанетты.
Процесс начался 4 октября и продвигался быстро; 14 октября Мария
Антуанетта предстала перед революционным трибуналом; 16-го в четыре часа
утра состоялся приговор; в тот же день в одиннадцать часов она взошла на
эшафот.
Утром я получил письмо от Соланж. Она писала, что не в состоянии
провести такой день без меня.
Я пришел в два часа в нашу маленькую квартиру на улице Таран и застал
Соланж всю в слезах.
Я сам был глубоко огорчен этой казнью. Королева была добра ко мне в
моей молодости, и я хранил теплые воспоминания о ее доброте.
О, я всегда буду помнить этот день! Это было в среду, в Париже царила
не только печаль, но и ужас.
Я чувствовал странный упадок духа, меня как бы томило предчувствие
большого несчастья. Я старался ободрить Соланж, которая плакала в моих
объятиях; у меня не хватало для нее слов утешения, так как и в моем сердце
не было утешения.
Мы провели, как всегда, ночь. Наша ночь была еще печальнее дня. Помню,
что до двух часов утра в квартире над нами выла запертая там собака.
Утром мы навели справки. Оказалось, что ее хозяин ушел и унес с собой
ключ, его арестовали на улице, повели в революционный суд, в три часа
вынесли приговор, а в четыре - казнили.
Надо было расставаться. Уроки у Соланж начинались в девять часов утра.
Пансион ее находился около Ботанического сада. Мне не хотелось отпускать
ее. Ей не хотелось расставаться со мной. Но пребывание в течение двух дней
вне дома могло бы вызвать расспросы, очень опасные в то время для Соланж.
Я окликнул экипаж и проводил ее до угла Фоссе-сен-Бернард. Я вышел из
экипажа, она поехала дальше. Всю дорогу мы были в объятиях друг друга, не
произнося ни слова; наши слезы смешивались и текли до самых губ, а горечь
их смешивалась со сладостью наших поцелуев.
Я вышел из экипажа, но вместо того, чтобы отправиться, куда мне было
нужно, стоял на месте и смотрел вслед лошадям, уносившим ее. Через двадцать
шагов экипаж остановился. Соланж высунула голову из окошка, как бы
чувствуя, что я еще не ушел. Я подбежал к ней. Я вошел в экипаж и запер
окна. Я сжал ее в моих объятиях еще раз. На башне Сен-Этиен-дю-Мон пробило
девять. Я вытер ее слезы, запечатлел тройной поцелуй на ее губах и,
соскочив с экипажа, удалился почти бегом.
Мне показалось, что Соланж звала меня, но ее слезы, ее волнение могли
обратить на себя внимание, и я проявил роковое мужество и не обернулся.
Я вернулся к себе в отчаянии. Я провел день в сочинении писем Соланж;
вечером я отправил ей целый том писем.
Я только что опустил в почтовый ящик письмо к ней, как получил письмо
от нее.
Ее очень бранили; ее забросали вопросами, ей угрожали лишением
отпуска.
Первый отпуск ее должен был быть в следующее воскресенье. Соланж
клялась, что в любом случае, даже если ей придется поссориться с
начальницей пансиона, она увидится со мной в этот день.
Я клялся также в этом. Мне казалось, что если я не буду видеть ее
целую неделю, а это случится, если ее лишат первого отпуска, я сойду с ума.
К тому же Соланж проявляла сильное беспокойство. Ей показалось, что
письмо от отца, которое передано было ей по возвращении в пансион, было
предварительно распечатано.
Я провел плохую ночь и еще худший следовавший за ней день. Я нашел по
обыкновению письмо Соланж, и так как это был день моих опытов, то я к трем
часам отправился к брату, чтобы взять его с собой в Кламар.
Брата не было дома, и я пошел один.
Погода была ужасная. Печальная природа разразилась дождем, тем бурным,
холодным потоком дождя, который предвещает зиму. В продолжение всей дороги
я слышал, как глашатаи выкрикивали хриплым голосом обширный список
осужденных в тот день; тут были мужчины, женщины, дети. Кровавая жатва была
обильна, у меня не будет недостатка в объектах моей вечерней работы. Дни
были коротки. В четыре часа я пришел в Кламар. Было уже темно.
Вид кладбища, большие, свежие могилы, редкие деревья, трещавшие от
ветра, как скелет, - все было мрачно и отвратительно!
Все, что не было вскопано, было покрыто травой, чертополохом,
крапивой. Но с каждым днем земля, покрытая травой, уменьшалась в размерах.
Среди всей этой вскопанной почвы зияла яма сегодняшнего дня и ждала
свою добычу. Предвидели большое количество осужденных, и яма была больше,
чем обыкновенно.
Я машинально подошел к ней. На дне была вода. Бедные, холодные,
обнаженные трупы - их бросят в эту воду, холодную, как и они!
Когда я подошел к яме, то поскользнулся и чуть не упал туда, волосы у
меня стали дыбом. Я промок, я дрожал. Я направился к моей лаборатории.
Это была, как я уже сказал, старая часовня. Я искал глазами, почему я
искал, не знаю, я искал, не осталось ли на стене или там, где был алтарь,
следов культа; на стене ничего не было, на месте алтаря тоже ничего не
было. Там, где была когда-то дарохранительница, то есть Бог, то есть жизнь,
теперь был голый череп без кожи и волос, то есть смерть, ничто.
Я зажег свечу. Я поставил ее на мой стол для опытов, весь заставленный
инструментами странной формы, которые изобретены были мной. Я сел,
предавшись размышлениям о бедной королеве, которую я видел столь красивой,
столь счастливой, столь любимой; которую накануне, когда ее везли на
тележке на эшафот, толпа сопровождала своими проклятиями, и которая теперь,
в этот час, после того, как голову ее отделили от туловища, покоится в
гробу бедных. Она, спавшая среди золоченой роскоши Тюильри, Версаля и
Сен-Клу. А пока меня обуревали эти мрачные размышления, дождь усилился,
задул сильный ветер, мрачно завывая в ветках деревьев, в стеблях травы.
К этому шуму присоединился раскат мрачного грома; только гром этот
гремел не в облаках, а пронесся над землей, которая задрожала.
То был грохот кровавой телеги, приехавшей с площади Революции и
въезжавшей в Кламар.
Дверь маленькой часовни открылась, и два человека, с которых струилась
вода, внесли мешок.
Один из них был Легро, которого я посетил в тюрьме, другой был
могильщик.
- Вот, господин Ледрю, - сказал помощник палача, - к вашим услугам.
Вам нечего торопиться сегодня вечером. Мы оставляем у вас всю свиту,
похоронят их завтра днем. Они не схватят насморка, проведя ночь на воздухе.
И с отвратительным смехом эти два служителя смерти положили мешок в
угол, налево передо мной, возле прежнего алтаря.
Затем они ушли и не заперли дверь, которая стала хлопать. От
ворвавшегося ветра пламя свечи дрожало. Свеча горела тускло и понемногу
гасла, отекая около черного фитиля.
Я слышал, как они отпрягли лошадей, заперли кладбище и уехали, бросив
полную трупов телегу.
Мне страшно хотелось уйти с ними, но что-то меня удержало; я остался и
весь дрожал. Я не боялся, конечно, но вой ветра, шум этого дождя, треск
ломавшихся деревьев, порывы ветра, задувавшие мою свечу, - все это наводило
на меня слепой ужас, и мелкая дрожь пробежала по всему телу, начиная от
корней волос.
Вдруг мне показалось, что я услышал тихий и умоляющий голос, мне
показалось, что голос этот в самой часовне произносил мое имя - Альберт.
Я вздрогнул. Альберт! Одно только лицо не свете называло меня так.
Мои испуганные глаза медленно оглядели часовню. Хотя она была мала, но
свеча моя недостаточно освещала ее стены. Я увидел в углу мешок.
Окровавленный холст и выпуклость указывали на зловещее его содержимое.
В ту минуту, когда мои глаза остановились на мешке, тот же голос, но
еще слабее и еще жалостливее, повторил мое имя:
- Альберт!
Я вздрогнул и вскочил от ужаса: этот голос раздавался из мешка.
Я стал ощупывать себя, не понимая, во сне ли я или наяву; затем,
застыв и как бы окаменев, с протянутыми руками я пошел к мешку и погрузил в
него одну руку.
Мне показалось, что теплые еще губы коснулись моей руки.
Я дошел до той грани ужаса, когда самый ужас придает нам храбрость. Я
взял эту голову и, подойдя к моему креслу, в которое я упал, положил голову
на стол.
О! Я испустил отчаянный крик. Эта голова, губы которой казались еще
теплыми, глаза которой были наполовину закрыты, это голова была головой
Соланж!
Мне казалось, что я сошел с ума.
Я прокричал три раза:
- Соланж! Соланж! Соланж!
При третьем крике глаза открылись, взглянули на меня; с них скатились
две слезы, и, сверкнув влажным блеском, словно пламенем отлетающей души,
глаза закрылись, чтобы больше уже никогда не открыться.
Я вскочил безумный, бешеный, негодующий. Я хотел бежать, но зацепился
полой одежды за стол. Стол упал и увлек за собой свечу, которая погасла.
Голова покатилась, а я устремился в отчаянии за ней. И вот, когда я лежал
на земле, мне показалось, что эта голова покатилась по плитам к моей; губы
ее прикоснулись к моим; холодная дрожь пронизала мое тело; я испустил стон
и потерял сознание.
На другой день в шесть часов утра могильщики нашли меня таким же
холодным, как та панель, на которой я лежал.
Соланж, узнанная по письму ее отца, была арестована в тот же день, в
тот же день приговорили ее к смерти, и в тот же день она была казнена.
Эта голова, которая говорила, эти глаза, которые смотрели на меня, эти
губы, которые целовали мои губы, то были губы, глаза, голова Соланж.
- Вы знаете, Ленуар, - продолжал Ледрю, обращаясь к кавалеру, - что я
тогда едва не умер.
Глава восьмая
КОШКА И СКЕЛЕТ
Рассказ Ледрю произвел ужасное впечатление. Никто из нас, даже доктор,
не подумал изменить настроение.
Кавалер Ленуар, к которому Ледрю обратился, ответил лишь знаком
согласия. Бледная дама, приподнявшись было на минуту на своей кушетке,
опять упала на подушки, и один лишь вздох обнаруживал, что она жива.
Полицейский комиссар молчал, так как не находил в этом материала для
протокола. Я же старался запомнить все подробности катастрофы, чтобы
воспроизвести их когда-либо, если вздумается воспользоваться ими для
рассказа. Что же касается Аллиета и аббата Мулля, то изложенное слишком
соответствовало их взглядам, чтобы они пытались возразить против него.
Напротив, аббат Мулль первый прервал молчание и, резюмируя до
некоторой степени общее молчание, сказал:
- Я верю всему, что вы рассказали нам, мой милый Ледрю, но как вы
объясните себе этот факт, как выражаются на материальном языке?
- Я не объясняю его себе, - сказал Ледрю, - я только его рассказываю,
вот и все.
- Да, как вы его объясняете? - спросил доктор. - Потому что, какова бы
ни была продолжительность жизненности, вы не можете допустить, чтобы
отсеченная голова через два часа могла говорить, смотреть, действовать?
- Если бы я мог себе это объяснить, мой милый доктор, - сказал
Ледрю, - то не заболел бы после этого события страшной болезнью.
- Но все-таки, доктор, - сказал Ленуар, - как это вы объясняете себе?
Вы не допускаете, конечно, что господин Ледрю рассказал нам вымышленную
историю; его болезнь также материальный факт.
- Вот еще! Ничего тут удивительного нет. Это не больше, как
галлюцинация! Господину Ледрю казалось, что он видит; господину Ледрю
казалось, что он слышит. Для него это равносильно тому, что он
действительно видел и действительно слышал. Органы, которые передают наши
чувства центру ощущений, то есть мозгу, могут расстроиться вследствие
влияющих на них условий. Когда эти органы расстроены, они неправильно
передают чувства; кажется, что слышат, и слышат; кажется, что видят, и
видят.
Холод, дрожь, мрак расстроили органы господина Ледрю, вот и все.
Сумасшедший также видит и слышит то, что ему кажется, что он видит и
слышит. Галлюцинация - это моментальное умопомешательство. О ней остается
воспоминание уже тогда, когда она исчезла.
- А если галлюцинация не исчезает? - спросил аббат Мулль.
- Ну! Тогда болезнь становится неизлечимой, и от нее умирают.
- Вам приходилось, доктор, лечить такие болезни?