Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
еобратимое. Он
исполнил свое обещание, больше не прикасался к больным. Но что означало
его ночное вторжение в хирургическое отделение этой ночью и просьбы к
больным добровольно испытать на себе чудодейственное лекарство, дарующее
жизнь? И почему он решился на такой шаг? Сам ввел себе ребионит... Живой,
чувствующий, отчетливо понимающий, чем это грозит... Убежденность в
победе, граничащая с фанатизмом? Последний аргумент в наручном споре, уже
переходящий рамки чистой науки?
Да, вот, кажется, то, что надо.
"Ребионит, введенный в здоровый, неистощенный организм, вводит его в
состояние летаргии, полужизни-полусмерти. Это и есть тот самый анабиоз, о
котором пишут фантасты, отправляя своих героев к далеким звездам. У меня
нет другого выхода, я должен, испытать его на себе. Не вините Веселова, я
ему сказал, что у меня болит сердце, и подсунул заранее наполненный шприц.
Самому ввести в вену не хватило духа. Доза рассчитана, я должен проснуться
сам через три дня. Если не хотите моей смерти, не применяйте обычных
методов реанимации. Никакой искусственной вентиляции легких! Никакого
массажа сердца! Никаких лекарств! Расчеты и доказательства ниже. В случае
неудачи письмо, адресованное жене, в нижнем ящике стола..."
Далее шли длинные формулы и пояснения к ним.
"Он прав, - подумал Оленев, прочитав и, по обыкновению своему, быстро
уяснив суть решения Грачева. - А ведь сейчас там завертелась кутерьма!.. И
я первый начал".
Оленев схватил тетрадку и побежал по гулким подземным переходам, не
стесняясь удивленных взглядов.
В реанимации царила неразбериха. Для Грачева срочно освободили палату.
Для этого пришлось перевести в хирургические отделения далеко не
выздоравливающих больных. Только женщину, привезенную накануне, оставили в
соседней палате, и респиратор по прежнему вбивал свои невидимые гвозди.
"Как там она?" - спросил он взглядом на бегу у медсестры, стоящей у
входа в палату, и, уловив успокаивающий кивок, вбежал в соседнюю. Вокруг
койки, как ночные бабочки вкруг свечи, теснились и кружились врачи и
сестры. Сухой отчетливый голос Марии Николаевны давал распоряжения,
профессора были прижаты к окну и, хоть молчали, но не уходили. Оживление
умирающих - прерогатива реаниматологов, хирургам здесь делать нечего.
- Лишних попрошу выйти! - громко и спокойно сказала Мария Николаевна. -
Тесно у нас. Сами знаете... Готовьте внутрисердечно.
Оленев не считал себя лишним, он сразу же протиснулся к койке, увидел
Грачева, недвижно распятого на матрасе, размеренную суетню у его
изголовья, Марию Николаевну, готовую недрогнувшей рукой вонзить длинную
стальную иглу в грудь человека, и, не раздумывая, выбил шприц точным
броском ладони. Звон разбитого стекла был почти не слышен.
- Что с вами, Юрий Петрович? - холодно спросила Мария Николаевна. - Вам
нездоровится? Лучше уйдите. Мы без вас справимся.
- Не надо, - волнуясь, сказал Оленев, - не надо ничего делать. Он не
умер. Он спит. Летаргия. Вы погубите его. Выключите респиратор.
Он сам не смог дотянуться до выключателя, поэтому рывком выдернул
интубационную трубку из гортани Грачева и чуть ли не лег на него, защищая.
- Вы сошли с ума, Юрий Петрович, - сказала Мария Николаевна, - я прошу
вас, выйдите. У нас каждая секунда на счету.
- Он жив! - прокричал Оленев. - Вы понимаете, он жив! К чему оживлять
живого! Это же дикость!
Вечно сонный и уравновешенный Оленев и в самом деле производил
впечатление свихнувшегося человека. По молчаливому знаку Марии Николаевны
два крепких санитара бережно взяли его под локти и попытались оторвать от
койки.
- Почитайте его записи, - частил Оленев, больше всего боясь, что его не
успеют выслушать. - Там ясно написано, что он ввел ребионит. Это не
смерть! Это запредельная искусственная кома, летаргия, анабиоз! Он же вам,
болванам, сколько доказывал! Дождались, да? - Что еще ему оставалось
делать?
- Сердце не прослушивается, - сухо сказала Мария Николаевна, протягивая
руку за другим шприцом. - Дыхания нет. Зрачки расширены, арефлексия. Что
еще вам надо? Убирайтесь отсюда, психопат! Потом поговорим о вашей
пригодности к профессии...
Окрик Марии Николаевны, невозможный в любое другое время, подействовал
на Оленева отрезвляюще. Он ослабил руки, но тут же вывернулся и забежал за
изголовье койки, откуда достать его было не так то просто, рискуя разбить
вдребезги сложную электронную аппаратуру. В то же время именно отсюда
Оленев мог помешать любым действиям врачей.
- Не пущу! - твердо сказал он и бросил в лицо Марии Николаевне листок с
последней запиской Грачева. - Это его воля. Его право! Он лучше всех знал,
на что шел.
- Да, это его почерк, - спокойно сказала Мария Николаевна и передала
листок по рукам, - но мы не можем взять на себя такую ответственность не
делать ничего. Может, он был невменяем, как вы сейчас. И какое вы имеете
отношение к этой истории? Не сам же он ввел себе этот яд? Где вы были
вчера вечером?
- По-моему, не время допрашивать, - робко вмешался профессор. - Вы
скажите прямо, есть шансы на спасение или это... конец?
- Если и конец, то не по моей вине, - бросила Мария Николаевна и
демонстративно отряхнула ладони от несуществующих пылинок.
И тут Оленев ощутил прикосновение плеча к своему плечу. Это неизвестно
откуда взявшийся Веселов встал рядом с ним и, нарочито беспечно почесывая
щетину на подбородке, сказал:
- Да ладно вам митинговать. Оставьте шефа в покое. В кои-то веки не
дадут человеку выспаться.
- О вашем ерничестве тоже поговорим позднее, - вскинулась Мария
Николаевна и пошла из палаты.
Замерли сестры с наполненными шприцами в руках, продолжал гудеть
респиратор, санитары отступили в глубь палаты, кто-то выходил, кто-то
заглядывал испуганно и исчезал. Юра не смотрел ни на кого и, постепенно
расслабляясь, все еще был полон решимости не допустить кого бы то ни было
к Грачеву.
- Я и влупил шефу двадцать кубиков, - сказал Веселов, обращаясь
неизвестно к кому. - Он говорит, сердце у него, мол, барахлит, кофия
перепил, на-ка, дружок, шурани мне в вену. Я думал, так, обычный коктейль,
то да се, как водится... То-то он сразу же глаза закрыл, ну и заснул,
значит...
Профессор снял накрахмаленный колпачок, смял его в руках и, постояв у
изножья, вышел из палаты. На лице его были запечатлены все грядущие кары
господни.
Растолкав сестер, к Оленеву подошел Чумаков. Он, наоборот, поглубже
нахлобучил шапочку, хмуро шмыгнул носом и спросил:
- Вы что, мужики? Тут его жена пришла. Боится заходить. Это правда?
Оленев ничего не ответил, а Веселов сказал:
- Сам не видишь, Никитич? Жив и почти здоров наш чудик. Ты что,
мертвецов ни разу не видел?
- Действительно, - согласился Чумаков, - не похоже. Потому и шапки не
снимаю. Черт знает, что творится в этой клинике! Час от часу не легче. Так
что, звать жену?
- Зови, - тихо сказал Оленев. - Скажи, что Матвей Степанович жив и
скоро проснется. Через три дня. Главное - не лезть к нему с нашими
методами.
- Это он так решил или ты? - посомневался Чумаков.
- Он, - ответил Оленев и добавил через паузу: - И я тоже.
- Ага, - присоединился Веселов. - Я-то первый.
- Кто был первым, будет последним, - мрачно изрек Чумаков. - Пиши
заявление, парень. По собственному.
- А я что, я ничего. Реаниматологи везде нужны.
- И в тюрьме работенку сыщут, - добавил Чумаков.
Оленев не трогался с места, вцепившись пальцами в спинку кровати. Тихо
передвигались сестры, отключали аппаратуру, мыли шприцы, кто-то прикрыл
Грачева простыней с головой, Оленев машинально откинул ее с лица. У
Грачева было спокойное выражение, и только углы рта напряжены, словно
готовился сказать что-то резкое или упрекнуть кого-то.
В палату зашла женщина в накинутом на плечи халате. Сотни раз Оленеву
приходилось говорить родственникам горькие слова правды, делать то, чего
невольно избегал любой врач, ибо невыносимо больно не только убеждаться в
своем профессиональном бессилии, но и открывать истину перед близкими
людьми, всегда несправедливую и безжалостную.
Жена Грачева тоже была врачом, терапевтом, но это лишь усложняло дело.
Здесь нельзя обойтись простым, хоть и искренним утешением, она сама все
знала и понимала.
Слов не было. Оленев, не покидая своего места, отвел взгляд, Веселов
нырнул под кровать и по-мышиному завозился там, отцепляя заземление.
Оленев даже не помнил, как зовут жену Грачева, она никогда не
появлялась у них в отделении, да и работала в соседней больнице, а сейчас,
должно быть, ее срочно привезли на попутной "скорой", и халат с чужого
плеча свисал неглажеными складками на колени. Она молча села на койку
рядом с мужем, провела ладонью по его небритой щеке и тихо сказала:
- Все хорошо, Матвей. Ты поспи. Я подожду.
- Он не умер, - выдавил Оленев. - Это анабиоз.
- Я знаю, - просто сказала женщина. - Я прочитала его записи.
- Вы верите?
- Конечно. Он ни разу не обманывал меня.
Это было сказано так естественно, словно речь шла о мелких хитростях,
вроде звонка по телефону: "Не беспокойся, дорогая, я задержусь на
собрании". Веселов неслышно выполз с другой стороны кровати с мотком
провода в руке, встал за спиной женщины и устало подмигнул Оленеву.
"Все в порядке, старик, - говорил его взгляд. - Наша возьмет. А теперь
лучше выйти".
- Извините, - сказал Юра жене Грачева, невольно склоняя голову перед
ней. - Я сейчас приду. Я его не покину. Это я... настоял. Так надо.
- Я знаю. Идите, я посижу.
Вслед за Оленевым по одному выходили остальные. Хорошо смазанная дверь
неслышно открывалась и закрывалась.
- Дай закурить, - тут же попросил Веселов шепотом.
- Сейчас нам дадут прикурить... - сказал Оленев, машинально протягивая
сигареты. - Света белого не взвидим.
Из-за дверей ординаторской шумела разноголосица. Громче всех выделялся
голос Марии Николаевны. Слов не разобрать, но и без того все было ясно.
- Пять лет расстрела через повешение, - плоско пошутил Веселов. - Во
денек, а? Ну ладно я, с меня взятки гладки, с шутов и дураков всегда спрос
меньше. А ты-то что встрял, тихуша? Сидел, помалкивал, книжки листал,
очочки протирал, а тут как тигр кинулся! Где белены-то взял? Еще не
вызрела, поди?
А Оленев думал о том, что Вовка Веселов все-таки замечательный парень,
не струсил, не ушел в кусты, первым признался, что ввел ребионит, хотя
никто за язык не тянул. Ну а с ним, с Оленевым, разговор будет особый...
Ведь именно он первым нарушил запрет Грачева - начал реанимацию, не увидев
записку, но ведь любой другой на его месте начал делать то же самое. Такой
уж рефлекс у реаниматоров - как у ковбоев, сначала стреляешь, а потом
думаешь... И еще он подумал о том, что ребионит был введен ночью, а он
пришел в лабораторию в час дня или около этого, и выходит, что все
действия были абсурдными. Но отчего же он, а потом и все остальные
действовали так, как будто смерть произошла только что? Будто впереди те
самые шесть минут, когда еще можно вернуть жизнь?
"Да что же я голову ломаю? Ведь он и в самом деле не похож на мертвого.
Ни тогда, ни сейчас... Сначала убеждал других, а теперь приходится
доказывать самому себе... Ей-богу, белены объелся".
Он приобнял Веселова за плечи, коротко, но сильно, прижался своим
плечом, отстранился.
- Пойдем, что ли?
- Знаешь что, тихоня, - сказал Веселов, гася окурок о подошву. - Я иду
первым и принимаю огонь на себя. А когда они измочалят об мою голову
критические дубинки, тогда и ты влезай в свару. Небось меньше достанется.
- Нет, пошли вместе.
- Не дури, - сказал Веселов и натянул колпачок на глаза Оленеву. -
Зайди лучше в соседнюю палату. Совсем забыли о нашей пациентке.
И мягко, но сильно подтолкнул Юру к дверям палаты. Хлопнула дверь
ординаторской, на секунду донеслись громкие голоса. Что-то вроде: "Ага,
вот он, голубчик..."
Оленев помедлил, одернул халат, поправил сползшие очки и зашел в
палату.
Медсестра что-то вводила в вену, подняла голову и, не дожидаясь
вопросов, коротко сообщила все, что было нужно.
Оленев сел у монитора, пошуршал широкой бумажной лентой, исписанной
замысловатыми для непосвященных кривыми, полистал историю болезни,
успевшую разбухнуть от консультаций узких специалистов, дневников,
анализов. Нашел запись нейрохирурга: "...данных за гематому нет".
"Значит, не все потеряно. Костьми лягу, но вырву..."
Подошел к респиратору, скорее для вида, а сам пристально вглядывался в
лицо незнакомки, неподвижное, бледное, с закрытыми глазами.
"Прости, - мысленно сказал Оленев, - прости, что не встретил тебя
раньше. Моя первая, единственная. Без имени... Как ты жила раньше? Я
помню, тебе было плохо, Еще вчера. И утром, в автобусе, разлучившем нас.
Не навсегда, нет. Все впереди".
Цепь совпадений не пугала его, не путала, не вносила сумятицу в
привычную ясность мышления. Время для Оленева никогда не текло линейно и
однородно. Он представлял его в виде тугой струи, пронизывающей
пространство, то текущей ровно и призрачно, то завихряющейся узлами,
вплетающей в себя людей и события в самых непостижимых сочетаниях. И то,
что лишь вчера наступил День Договора, а сегодня лавина непредвиденных
событий обрушилась на Оленева, еще ничего не значило. Время непостижимо,
как сама Вселенная, и предсказывать будущее берутся далеко не самые мудрые
люди.
Мудрее и сложнее казалось для Оленева предсказывать прошлое.
Реставрировать ушедшее навсегда, в никуда, по обрывкам и обломкам,
восстанавливать рухнувшее здание без чертежей и фотографий, ясно и четко
представить себе извилистый путь человека из вчера в сегодня, ведь завтра
может и не наступить.
Бесконечно долог век человека, унизительно короток он, тупики и
разъезды, сожженные мосты, опаленные крылья, опустошенные души, надежда и
отчаяние, переплетение судеб, непосильная ноша, хмельной полет над
облаками, вечное стремление отдалиться от полуночи в сторону рассвета,
ожидание солнца, которое вот-вот выглянет из-за горизонта, согреет лес,
травы, разгонит туман, возродит день и новую жизнь...
Вот и сейчас, сидя у изголовья больной, прислушиваясь к ровному гуденью
приборов, следя за ритмичными всплесками кардиограммы, Оленев не мог
спокойно и отстранение смотреть на лежащего перед ним человека, как на
невероятно сложный, но почти познанный набор белковых веществ,
электролитов, воды, энергии, мерцающей в нейронах, бегущей по ниточкам
нервов и неслышно управляющей телом и духом человека.
Ему всегда казалось, что Грачев, знающий практически все о таинствах
человеческого тела, никогда не задумывается именно об этом - что перед ним
не просто вышедший из строя организм, а живой, страдающий, верящий и
отчаявшийся человек, прошедший долгий путь перед тем, как оказаться на
койке в палате реанимации. Он знал это, но, не умевший никого осуждать,
смотрел на Грачева спокойным и равнодушным взглядом.
И только теперь, ощутив переворот в своей душе, он ужаснулся той
пустоте, которую привык именовать мудростью, равномерным восприятием добра
и зла. Он понял, что двадцать лет своей жизни именно он, Юрий Оленев,
пребывал в анабиозе, бесчувственном и бессмысленном, как в долгом полете
через космическое пространство, и вот он ожил и видит перед собой Землю,
породившую его, и начинает вспоминать детские годы, когда умел любить,
страдать, ждать и надеяться.
Он понял, что, несмотря на неисчисленные знания, практически ничего не
знал и в слепоте своей брел наугад с глазами, обращенными внутрь.
Грачев, аскет и фанатик, решился на непредвиденный шаг, и значит, все
общепризнанные суждения о нем оказались лживыми и несправедливыми.
Веселов, пустышка и говорун, отмеченный, как родимым пятном, даже
своей, фамилией, тоже повернулся неизвестной стороной - мужчиной, умеющим
взять на себя ответственность за совершенный поступок.
Да и сам он обнажил сегодня свою сокровенную суть, о которой не ведал
или просто забыл.
Узкое обручальное кольцо поблескивало на левом безымянном пальце
женщины, незаведенные часики давно остановились, стрелки их сошлись на
цифре двенадцать. И перед Оленевым вдруг зримо, как в кадрах неизвестно
кем снятой кинохроники, то мелькающих неразличимо, то растянутых на годы,
прошла жизнь этой неизвестной женщины. И это была не привычная утренняя
игра в автобусе, о которой забываешь легко и беспечно. Оленев сам жил в
чужой непридуманной жизни, шел к этой женщине через ее детство, юность,
зрелость в параллельном стеклянном коридоре, и в конце он услышал звон
разбитого оконного стекла, короткий крик. Их судьбы сомкнулись,
переплелись, чтобы уже не размыкаться до конца.
"Я люблю тебя, - мысленно сказал он, - я люблю тебя, моя Вера, Надежда,
Любовь. Я спасу тебя".
- На выход! - сказал Веселов, хлопнув по плечу. - Начало второго
действия. Грим не в порядке, костюм, из другой пьесы, роль позабыл, суфлер
пьян, режиссер, спятил, зато драматург гениален! Третий звонок, господа
актеры, прошу на подмостки!
- Жив? - спросил Оленев, поднимаясь.
- Во! - поднял большой палец Веселов. - Такие щепки летели! Любо-дорого
смотреть. Начальства набежало! Всяк со своей идеей. Когда меня казнят,
Юра, передай последнюю волю - пусть отдадут мое грешное тело на
возлюбленную кафедру анатомии. Пускай салажата об меня скальпели тупят. А
тебя решили обмазать дегтем, обвалять в перьях и выставить в актовом зале
в назидание, чтоб с армейским уставом в монастырь не лез. Заходи!
И, распахнув дверь ординаторской, церемонно поклонившись, представил
Юру собравшимся.
Рядовых врачей отделения здесь не было. Как всегда, когда заваривались
каша, сознавая свою ненадобность, они расходились кто куда. И правильно
делали. Оставалась только Мария Николаевна, оба профессора, больничная
администрация и кое-кто из вышестоящего начальства.
- Если не ошибаюсь, это вы первым обнаружили Грачева в состоянии
клинической смерти? - спросил профессор. - Расскажите подробнее.
Оленев, не волнуясь и не торопясь, под строгими взглядами, описал все,
как было.
- А как вы оказались в лаборатории?
- Привезли тяжелую больную... - начал Оленев и хотел было честно
добавить, что пошел за ребионитом, но профессор счел ответ исчерпывающим и
задал новый:
- И, самое главное, почему вы взяли на себя непосильную
ответственность, почему помешали действиям коллег? Ведь рядом были опытные
товарищи.
- Вообще-то, это на него не похоже, - вмешалась Мария Николаевна. - До
сегодняшнего дня я ничего плохого сказать не могу об Юрии Петровиче.
Грамотный, опытный реаниматолог, чрезвычайно уравновешенный. Может, у него
какое-нибудь личное потрясение?
- Какое это имеет значение? - поморщился малознакомый, но вышестоящий.
- Если врач допускает ошибку, то его личное самочувствие в расчет не
принимается. Нездоровится - скажи об этом честно. В конце концов, на более
позднем этапе могли обойтись без него.
И тут нашла коса на камень. Кастовая гордость реаниматолога взыграла в
душе Марии Николаевны, в своем отделении она могла без обиняков высказать
все, что считала нужным, но когда кто-либо начинал обвинять ее коллег, она
смело бросалась в бой. Оленев невольно стал не только подсудимым, но и
подзащитным. Он стоял, слушал,