Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
Генри Лайон ОЛДИ
ЖИВУЩИЙ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ
(ОБРЫВКИ)
В прах судьбою растертые видятся мне,
Под землей распростертые видятся мне,
Сколько я ни вперяюсь во мрак запредельный:
Только мертвые, мертвые видятся мне...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. АD INFINIТUМ
[До бесконечности (лат.)]
...И я ушел, унес вопросы,
Смущая ими божество, -
Но выше этого утеса
Не видел в мире ничего.
ЧЕТ
Мне не повезло. Я родился уродом.
Говорят, что толстая крикливая повитуха из соседней деревни,
принимавшая роды у моей измученной матери, в страхе выронила пискливого
младенца, пухлую ручку которого окольцовывало Девять браслетов - от
тоненького ломкого запястья до плеча. И лишь густой мех валявшейся на полу
шкуры спас Живущего в последний раз; но ни разу не испытывал я
благодарности к зверю, носившему некогда эту шкуру.
Равнодушие - да, ненависть - бывало, а благодарность... В конце
концов, подобных себе чаще ненавидят, а звери, летающие или ползающие,
также жили в последний раз. Подобно мне. Я был уродом.
В годовалом возрасте я впервые надел чешую. Но не ту, радужную чешую
шеи древесного ужа, растягивающуюся почти в пять раз от первоначальных
размеров и поэтому идущую на Верхние браслеты - нет, моя мать выбрала в
куче отходов на дворе змеелова Дори серую блеклую шкурку туловища; и
дымчатый чехол прочно обнял мою правую руку, до того незаметную под
длинным рукавом рубахи. Я не знаю, из каких глубин прошлого дошел до нас
обычай стесняться Нижних браслетов, только любой из Вернувшихся
незамедлительно прятал свежий рубец под узенькой полоской чешуи. И не мне
доискиваться до истоков обычая, не раз спасавшего меня от досужего
любопытства, загнанного в клетку смущения.
Лишь любовники иногда спали без браслетов; и лишь старики осуждали их
за это. Я знаю, я чаще сидел со стариками, чем кто бы то ни было, но...
Но для детей стыд - понятие умозрительное, выдуманное назойливыми
взрослыми, и маленький Би, сын охотника Ломби, так и не уговоривший меня
прыгнуть с Орлиного Когтя на мелководье, увидел весь ужас моих девяти
колец. Пока я судорожно застегивал чехол, стряхивая с ресниц набегавшие
злые слезы, Би катался по гальке, хрюкая от восторга; и потом понесся
вдоль гребня, сбрасывая на ходу одежду, распевая тут же сочиненную песенку
о дрожащих бесхвостых обезьянах - пока прыжок с выступа не оборвал наивную
детскую жестокость. Третья волна вынесла изломанное тело веселого Би на
берег, и там он лежал до утра, потому что пьяненький папаша Ломби
отказался идти за ним, да и к чему вставать из-за стола, когда с восходом
солнца Би вошел в ворота своего двора, машинально почесывая зудевшую
полоску Второго браслета.
Еще одна древесная змейка окончила свой извилистый путь в груде
отбросов, отдав радужку вернувшемуся Би, и долго еще он не приближался к
скалам, повинуясь извечному страху Уходивших. А во всем остальном...
Дети жестоки, и бесстыдны, и бессмертны, ибо девятка для детского
разума близка к бесконечности; а гордость нового браслета, право выйти на
дорогу в Город, зарождающаяся мужественность - все это с лихвой
перекрывало страх перед болью, грязью, причиной Ухода. Дети бесстыдны, и
бессмертны, а я состарился, выходя из кричащей матери, состарился, падая
из рук повивальной бабки, и я никогда не обижался на любые прозвища, при
всем богатстве ребяческой фантазии сводившиеся к одному понятию - ТРУС.
Я не был трусом. Я был смертником. Я жил в последний раз, и это
читали в моих глазах отворачивающиеся дети, считавшие себя бессмертными.
НЕЧЕТ
...Два мальчика стояли на утесе. Верхняя скала его хищно изгибалась
над побережьем, и любопытные пальцы разбивающихся о камни волн не
дотягивались даже до половины морщинистой громады. Солнце, уставшее от
нескончаемой дневной жары, тонуло в плавящемся море, окрашивая воду,
скалы, дерущихся птиц и две фигурки на утесе в цвет обгоревшей кожи. Мир
слишком долго был в огне, мир надо было смазать сметаной; и может быть
поэтому, когда высокий тонкий мальчик отрицательно покачал головой,
казалось, он испытывает пронзительную боль от своего движения, собравшего
кожу шеи и плеч в многочисленные упругие складки.
- Почему?
Это слово и было все, что осталось от вопроса приземистого рыхлого
собеседника, вопроса, утонувшего в мокром шуме гибнувших волн.
Вместо ответа высокий стянул с правой руки узкий темный чехол, тускло
блестящий на сгибах, и поднял руку вверх. В лучах заката выгнула кольца
свои пятнистая змея, и девять изгибов ее тела текли по запястью, сжимали
локоть, уходили вниз по тощему бицепсу. Спрашивавший недоуменно скосил
черные заблестевшие глаза на собственный радужный виток браслета у кисти,
перевел взгляд на голую руку приятеля, и хохот его едва не перекрыл гул
моря. Он приседал, хватался за коленки, исцарапанные и шелушащиеся, и
неслышно выкрикивал мальчишеские колкости, терявшиеся в высоте утеса, но
не становившиеся от этого менее ядовитыми.
Внезапно успокоившись, смешливый смахнул соленую влагу с век, скинул
одежду и, бросив в сторону отказавшегося две-три холодные реплики, прыгнул
вниз со скалы.
Высокий мальчик застегнул чехол и стал смотреть на мокрую гальку
берега. Дождавшись вздыбленной волны, на спине которой море вынесло
веселого прыгуна, он подошел к краю утеса и наклонился над такой
притягательной бездной.
- Я урод, - сказал не прыгавший во внезапно наступившей тишине, - и,
пожалуй, я смертник. Но я не трус.
Он отошел от края, облизал узкие губы и, не оборачиваясь, побрел по
тропинке, ведущей к селению. Он не остался и не мог видеть тело, всю ночь
пролежавшее на берегу; и не мог видеть, как утром приземистый мальчик
встал и направился домой. Иногда мальчик останавливался и с гордостью
рассматривал свою руку, схваченную теперь двумя браслетами - радужным
чешуйчатым витком с яркой застежкой и черным, почти черным рубцом,
подобным ожогу. Потом, спотыкаясь, он продолжал идти дальше. Домой.
ЧЕТ
Я вижу, я помню, я тайно дрожу,
Я знаю, откуда приходит гроза,
И если другому в глаза я гляжу, -
Он вдруг закрывает глаза.
Я продирался сквозь отчаянно сопротивляющиеся ветки, путаясь в липкой
противной паутине, отворачивая лицо от хлестких ответных ударов и жмурясь
на подворачивавшиеся под ноги муравейники; лес играл со мной, а я дрался с
лесом - и пропустил мгновение, когда на дороге показался он. Дорога в
Город была вечным ориентиром детских скитаний, нам строго запрещалось
отдаляться от нее, и никакая голубая терпкость заманчивых ягод не властна
была нарушить запрет; дорога в Город, мощеная неширокая дорога, и по ней
идет возникший из ниоткуда шатающийся юноша с безвольно повисшей тяжестью
белых рук, и багровая лента тянется за идущим, тенью повторяя каждый
оступающийся шаг, - чернеющей, бурой тенью.
Он поравнялся с кустарником, скрывавшим меня, и с трудом повернул
всклокоченную голову. Бледный овал лица уперся в мое укрытие, и пустой,
рыбий взгляд бросил меня в лес, дальше, глубже, ломая резко пахнущий
подлесок, секачом вздыбливая сизый мох, дальше, глубже, лишь бы не видеть
кричащие зрачки, тонущие в блестящей мути белков; не видеть гору юных
мышц, отдающих последнее в усилии каждого шага; не видеть двух плетей с
тонкими пальцами и глубоко перерезанными венами, перехваченными острым
кривым ножом - вакасатси старейшины деревни, запястий, за которыми и
волочилась по щебенке кровавая липкая змея...
Я знал обычай, закон, по которому сильнейший в деревенских
состязаниях безропотно подставлял запястья под ритуальный нож и выходил на
дорогу в Город. И если он протянет след своей нынешней жизни до последнего
поворота прежде, чем уйдет в темноту, то его - Вернувшегося, надевшего
следующий браслет, вышедшего к утру - будут ждать имперские вербовщики;
они наденут ему Верхний браслет, как минимум, третий, и уведут в
гвардейские казармы. А там лишь от дошедшего будет зависеть судьба пешего
лучника, или судьба тяжелого копейщика, или судьба Серебряных Веток -
вплоть до корпусных саларов и сотни личных хранителей последнего тела Его.
Мечта всех мальчишек и вечная тема проклятий стариков, по два-три раза
уходивших и вновь возвращавшихся в свою морщинистую ворчливую старость.
...Лес сомкнулся вокруг меня, он продолжал играть, и в круговороте
мокрых запахов всплыл неожиданный и неуместный привкус живого, но не так,
как лес - живого огня; и я пошел на него, успокаивая дыхание, гоня прочь
призрак пустого тонущего взгляда Идущего по дороге. Запах усилился, в него
вплелась нить каленого железа - ошибиться я не мог - мы жили рядом с
кузницей; металл, ветки и обрывки разговора, услышанные раньше, чем я
сообразил остановиться и замереть.
- ...в виду: не более двух ночей. И я боюсь, что он не продержится
даже этого срока.
- Я понял тебя. Но больший срок вряд ли понадобится мне. Я знаю, что
делаю. И делаю лишь то, что знаю.
- Ты любишь шутить. Это правильно...
Костер горел на большой закрытой поляне, а у костра стоял молодой
атлет в холщовой набедренной повязке, и вывернутые в застывшей улыбке
пунцовые губы, казалось, отражали мечущееся пламя костра. Приятное
выражение лица адресовалось пожилому нищему, юродивому, отлично известному
в селении под кличкой Полудурок; нищему, никогда не снимавшему засаленный
дурацкий колпак с бубенчиками, предмет вожделений всей детворы. Правда,
сейчас колпак был снят, он валялся рядом с потрепанной котомкой, и я
удивился лысине Полудурка, переходившей в жиденькую пегую косичку волос на
затылке. Длинными кузнечными клещами юродивый выдернул из огня широкое
металлическое кольцо; атлет ловким движением вставил руку в дымящийся
обруч, и Полудурок клещами сжал концы. Когда раскаленный металл обнял
человеческое тело, я сполз в кусты, сжимая голову, корчась от чужой боли,
в ожидании вони паленого мяса, рева, огня, страха...
- Ты бы вышел, Урод, а?.. Если так сопеть в кустах, то твоего
крохотного носика может не хватить на нечто лучшее. Давай, хороший мой,
покинь кущи...
Не осознавая происходящего, я покорно продрался сквозь колючие ветки
и сделал один шаг к Полудурку, ехидно на меня косящемуся. Ехидно, весело -
но не злобно; а именно злобы и ожидал я, горбясь и поворачивая голову.
- Хороший мальчик, - пробормотал юродивый, и атлет оторвался от
созерцания полоски на предплечье - блеклой розовой полоски - хотя огненное
кольцо должно было сжечь руку до кости.
- Хороший мальчик, - повторил нищий, и атлет шагнул ко мне, зажигая в
чуть раскосых глазах недобрые красные отблески. - Очень хороший мальчик, -
Полудурок предостерегающим жестом вскинул рваный рукав своей куртки. -
Знаешь, Молодой, ты пойдешь на поцелуй Гасящих свечу, но сделаешь все,
чтобы мальчику этому по-прежнему было хорошо...
- Хороший мальчик, - им обоим доставляло удовольствие катать на языке
это словосочетание, но Молодой вкладывал в него другой, свой смысл, и эхо
его голоса всполошило птиц в низких ветвях баньяна. - Отец начал любить
мальчиков, он берет на себя большой хнычущий груз, больше, чем может
снести. Твоя спина, Отец, привыкает гнуться, но это плохая привычка.
- Ты любишь шутить, - бесцветно протянул юродивый, по уши натягивая
свой колпак и поворачиваясь к ухмылке приятеля. - Нужная привычка, лучше
моей...
Их глаза столкнулись, лопатки маленького Полудурка вздыбились дикими
лошадьми, и в ушах моих вспух далекий страшный визг; наверное, кровь
ударила в мягкие детские виски...
Гигант качнулся, запрокидывая голову, вжимая затылок в бугристые
плечи; его руки взлетели вверх, красная полоса резко выступила на сереющей
коже; а невидимая крышка неумолимо захлопывалась над ним, ломая колени,
разрывая связки, расплющивая на лице гримасу умирающей улыбки.
- Все, Отец, - выдохнул он.
- Я понял, Отец, - шепнул он.
- Я больше не люблю шутить, - прохрипел он.
Тело его сползло на хрустящую траву, тяжесть растворилась в воздухе
леса, потерявшем неожиданную плотность и тягучесть.
Юродивый лениво почесал бородавку на шее, обернулся ко мне, и
одновременно с ним раздвинулись кусты, пропуская на вечернюю сизую поляну
старого Джессику, нелюдимого знахаря Джессику, никому в деревне не
отказывающего в своих непонятных травах и не более понятных советах.
- Отстань от мальчишки, варк, - старик сжал мое плечо костистой
ладонью, напоминавшей лапу дряхлой, но хищной птицы.
- Ты что, не видишь, он переел на сегодняшний день...
- Хороший мальчик, - с любимыми словами на лицо Полудурка вернулась
привычная хитрая гримаса безумия. - Старый Джи проводит волчонка в
берлогу, а еще старый Джи протрет слезящиеся глаза и возьмет мальчика в
ученики; а если Джи не берет учеников, то он освежит съежившуюся память о
бедном Полудурке и очень злом капрале Ли, ушедшем однажды в последний раз,
но до того любившем обижать бедного молодого Джи, сумевшего пережить
нехорошего капрала и стать хорошим старым Джи, правда?..
...Уже держась за сухую руку Джессики и пытаясь поймать ритм его
неровной поступи, я осмелился задать мучивший меня вопрос. Нет, не
пылающий обруч, не вспышка Молодого и не новое лицо юродивого врезались в
детскую голову, нет, не они:
- Дядя Джессика, а кто был нехороший капрал Ли?
Звонкой затрещиной наградил меня старик и, когда просохли выступившие
слезы, добавил хмуро:
- Имеющий длинный язык будет облизывать муравейники. Скажешь матери,
чтобы завтра отпустила тебя ко мне. И еды пусть даст - я не собираюсь
кормить болтливую обузу. Судя по твоим хитрым глазам, она не будет сильно
возражать.
Обуза не возражала совсем, да и мать не возражала и влепила мне
вторую затрещину, когда я поинтересовался, кто такой "варк".
Третьей не понадобилось. Я больше не хотел облизывать муравейники.
НЕЧЕТ
...Костер чадил, злобно плюясь трещащими искрами, облизывая металл
кольца, покрытого изнутри сложным и беспорядочным орнаментом. Пожилой
варк, из Верхних, с жиденькой косичкой Проснувшегося, дразнил бесившийся
огонь, отдергивая вкусное кольцо и вновь подставляя его под жадные
извивающиеся языки. Варк помоложе равнодушно наблюдал за его действиями; и
багровый отсвет в раскосых глазах его вполне мог сойти за отражение костра
- но и отвернувшись, он продолжал перекатывать под веками стоячий закатный
сумрак.
- Скорее, - проронил молодой. - Он дойдет до последнего поворота
раньше, чем я смогу догнать его. Это сильный человек, и его густая кровь
может течь долго. Я боюсь не успеть.
- Успеешь, Молодой. И имей в виду: не более двух ночей, двух
полновесных лун. И я опасаюсь, что он не продержится даже этого срока.
Буркнув это, пожилой помахал в воздухе зажатым в клещах обручем,
видимо, подтверждая сказанное; и сунул все обратно в радостный костер.
- Я понял тебя. Но больший срок вряд ли понадобится мне. Я знаю, что
делаю. И делаю лишь то, что знаю... - рука молодого нырнула в
подставленное раскаленное кольцо, и оно сомкнулось.
- Да. И поэтому я был против твоего приобщения. Но теперь ты встал, и
разговор наш не имеет смысла.
Остывающий круг отлетел в шуршащие заросли, и хмурый пожилой варк
проследил его пологую дугу.
- Ты бы вышел, Урод, а?.. Если так сопеть в кустах, то твоего
крохотного носика может не хватить на нечто лучшее. Если юноша бродит в
лесу один, он не должен дрожать и прятаться. Давай, хороший мой, покинь
кущи...
Молодой варк порывисто шагнул к вышедшему на поляну трясущемуся
мальчишке; он быстро учился всему, что надо, только сейчас это было не
надо, и слов не хватило, чтобы остановить вновь Вставшего. Он и до
последнего ухода отличался редкой самоуверенностью, мало кто решался
вставать на его прямой дороге - но дорога кончилась, пошли новые дороги,
их было много, они не были прямыми, и он не знал всех выбоин и поворотов.
Слов не хватило, и Вставший выдержал лишь немногие мгновения
предложенного и принятого Визга зрачков. Жестоко? - разумеется; но
необходимо. На открывшего тебе дверь смотрят распахнутыми глазами и
отвечают коротко и внятно. А сузивший глаза и любящий шутить... Не всегда
успеваешь понять, когда шутка закончилась, и не последняя ли это шутка.
Хороший мальчик. Слишком хороший для такого простого Ухода. Старый
Джессика позаботится, чтобы это больше не повторялось. Хороший старый
Джессика, бывший некогда не таким уж старым. И не таким уж хорошим.
ЛИСТ ПЕРВЫЙ
Мое дыханье тяжело,
И горек бледный рот,
Кого губами я коснусь,
Тот дня не проживет.
...увидел при ярком свете луны дочь Клааса, несчастного дурачка по
прозвищу "Песобой", ибо каждую встречную собаку он бил чем попало, крича,
что "проклятые псы украли у него все волосы и должны их ему вернуть".
Девушка эта нежно заботилась о своем отце и не хотела выходить замуж,
говоря:
- Ведь он дурачок, я не могу его бросить.
И видя, как она добра, каждый давал ей, кто чем богат: кто сыру или
бобов, а кто ломоть китового языка.
Злонравный неподвижно стоял на опушке леса и пел. Девушка пошла прямо
на его песню и упала перед ним на колени.
Он повернулся и зашагал к себе домой, она - вслед за ним, не проронив
ни слова, и вместе они вошли в замок.
На лестнице Сиверт Галевин столкнулся с братом, который только что
возвращался с охоты, затравив кабана.
- Что я вижу? - насмешливо спросил он, - урод намерен подарить нам
ублюдка? А ты, красотка, взяла бы лучше меня! Удовольствия, право, ты
получила бы больше!
Но Злонравный в бешенстве ударил брата копьем по лицу и взбежал по
лестнице в свой покой.
Боясь, что брат бросится за ним, сир Галевин запер двери и раздел
девушку донага - и дочь Клааса сказала, что ей холодно.
Он полоснул ее золотым серпом под едва набухшей левой грудью, и когда
сердце упало на лезвие, он выпил из него кровь.
И когда она испустила предсмертный крик, Злонравный увидел, как из
стены вышел маленький каменный человечек и, ухмыляясь, сказал:
- Сердце на сердце - вот где сила и красота! Вкусивший крови Галевин
повесит девушку на Виселичном поле, и тело ее будет висеть там, пока не
пробьет час для Божьего суда.
И, сказав это, опять ушел в стену.
Сир Галевин положил сердце дев