Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
ее внезапно охватила
жалость. - Маргарет, неужели вы в пего влюблены? (Он знал: будь он женщиной
- он непременно бы влюбился в него.)
- Нет, конечно! Ни в кого я не влюблена. Знаете, ведь мой муж убит во
Франции, - мягко сказала она.
- О, Маргарет, - с искренней горечью сказал он, - если бы я только мог,
я дал бы себя убить, дал бы себя ранить, как этот, там, разве вы не
понимаете?
- Понимаю, милый. - Она отставила поднос. - Поди сюда.
Курсант Лоу встал, снова подошел к ней.
- Убили бы или ранили, если бы повезло! - повторил он.
Она притянула его к себе, и он понял, что ведет себя, как ребенок, что
она этого от него и ждет, но иначе он не мог. Разочарование, отчаяние
охватили его с новой силой. Он почувствовал щекой ее теплые колени и обнял
их руками.
- Мне так хотелось туда, - сознался он неожиданно для себя, - пусть бы
мне и его шрам и все.
- И умереть, как он скоро умрет?
Но разве смерть не была для курсанта Лоу чем-то настоящим,
величественным, печальным? Он видел открытую могилу и себя - в полной форме,
в ремнях, с крыльями летчика на груди, с нашивкой за ранения... Чего еще
требовать от судьбы?
- Да, да! - сказал он.
- Ведь ты тоже летал, правда? - сказала она, держа его голову на
коленях. - И ты мог бы быть на его месте, но тебе просто повезло. А может
быть, ты летал бы так хорошо, что тебя не подстрелили бы, как его. Ты об
этом подумал?
- Не знаю, наверно, я все-таки тоже попался бы на его месте. Нет, вы в
него влюблены.
- Клянусь, что нет. - Она подняла его голову, заглянула в глаза. - Я бы
не стала скрывать. Разве ты мне не веришь? - Ее глаза глядели настойчиво, и
он ей поверил.
- Но если вы его не любите - значит, вы можете дождаться меня. Я скоро
вырасту, буду работать, как черт, скоплю денег.
- А что скажет твоя мама?
- Черт, да не могу же я всю жизнь слушаться ее, как маленький. Мне уже
девятнадцать, как вам, а если маме не понравится - пошла она к черту!
- Лоу! - с упреком сказала она, не говоря ему, что ей уже двадцать
четыре года. - Как можно! Нет, поезжай домой, расскажи все матери, передашь
от меня записку, а потом напишешь мне, что она скажет.
- Лучше я поеду с вами!
- Что ты, дружок, какой же смысл? Мы отвезем его домой, он очень болен.
Пойми, милый, мы ничего не можем сделать, пока не доставим его на место, а
ты только будешь мешать.
- Мешать? - повторил он с болью.
- Ты должен понять. Нельзя нам ни о чем думать, пока мы не отвезем его
домой. Неужели ты не понимаешь?
- Но вы его не любите?
- Клянусь, что нет. Теперь веришь?
- А меня любите?
Она снова притянула его голову к себе на колени.
- Милый ты мой детеныш, - сказала она, - ничего я тебе не скажу... пока
что.
Пришлось принять и это. Они молча сидели, прижавшись друг к другу.
- Как от вас хорошо пахнет, - сказал наконец курсант Лоу.
- Поди сюда, поближе, - приказала она, и когда он придвинулся к ней,
она взяла его голову обеими руками и крепко поцеловала. Он обнял ее, и она
притянула его голову к себе на грудь. Потом погладила его волосы и сказала:
- Так как же, поедешь домой?
- А разве непременно надо? - спросил он.
- Надо, - сказала она. - Сегодня же. Дай ей телеграмму сейчас. А я
напишу ей записку.
- О черт, да вы же знаете, что она ответит?
- Конечно, знаю. У тебя нет ни братьев, ни сестер?
- Нет, - удивился он. По ее движению он догадался, что ей хотелось
высвободиться. Он сел. - Как вы угадали? - удивленно спросил он.
- Просто угадала. Но ты поедешь? Правда? Обещай мне!
- Ну, хорошо, поеду. Но я к вам вернусь.
- Конечно, вернешься. Я буду ждать. Поцелуй меня.
Она спокойно подняла к нему лицо, и он поцеловал ее, как она хотела:
холодно, отчужденно. Она приложила ладони к его щекам.
- Милый мой мальчик! - сказала она и поцеловала так, как всегда его
целовала мать.
- Слушайте, жених с невестой так не целуются! - обиделся он.
- А как они целуются? - спросила она.
Он обнял ее, чувствуя под рукой ее плечи, и прижался к ее губам
заученным приемом. Она недолго терпела, потом оттолкнула его.
- Неужели так целуются жених с невестой? - засмеялась она. - Нет, мне
больше нравится вот так. - Она взяла его лицо ладонями и коротко, холодно
коснулась губами его губ. - А теперь поклянись, что ты сейчас же
телеграфируешь своей маме.
- Но вы мне будете писать?
- Непременно. Только поклянись, что ты сегодня же уедешь домой, что бы
Гиллиген тебе ни говорил.
- Клянусь, - сказал он, глядя на ее губы. - А можно вас еще раз
поцеловать?
- Когда поженимся! - сказала она, и он понял, что его гонят.
Надеясь, веря, что она смотрит ему вслед, он вышел гордым шагом, не
оглядываясь.
В другой комнате сидели Гиллиген и этот офицер. Мэгон сказал:
- Доброе утро, старина.
Гиллиген посмотрел на воинственную осанку Лоу сдержанно-недоумевающим,
насмешливым взглядом.
- С победой, ас, что ли?
- Иди к черту, - сказал Лоу. - Где бутылка? Сегодня еду домой!
- Вот она. Пей до дна, генерал. Значит, домой? - повторил он. - И мы
тоже. Верно, лейтенант?
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Джонс, Януариус Джонс, не знавший, да и не интересовавшийся, от кого он
рожден, названный Джонсом - в алфавитном порядке, Януарием - по совпадению
календарной даты и биологического факта и ставший Януариусом по роковому
совпадению его судьбы и насущной потребности - зарабатывать свой хлеб
насущный, - этот Януариус Джонс, мешковатый, в грубошерстном сером костюме,
преподаватель латинского языка в небольшом колледже, стоял, облокотясь на
резную садовую ограду, раздвинув буйные заросли уже зазеленевшей жимолости в
звездочках новорожденных цветов, и смотрел, как апрель хозяйничает на грядке
гиацинтов. Роса лежала на траве, пчелы проникали в яблоневые цветы, а
ласточки, словно струны, прочерчивали бледное ветреное небо. Опустив тяпку,
на Джонса смотрел человек, и металлические пряжки его подтяжек весело
сверкали.
Священник сказал:
- С добрым утром, молодой человек!
Купол лысины приветливо сиял на фоне увитой плющом стены, за ней, в
безукоризненной прелести, церковный шпиль с золотым крестом, казалось,
кружил по молодым облакам.
Януариус Джонс, плененный иллюзией медленного падения колокольни,
пробормотал:
- Смотрите, сэр, сейчас упадет!
Солнце било прямо в его круглое молодое лицо.
Садовник посмотрел на него с благосклонным любопытством.
- Упадет? А-а, должно быть, вы видите самолет? - произнес он. - Мой сын
был в авиации всю войну. - Он казался гигантом в черных брюках, старых
башмаках. - Превосходный день для полетов, - сказал он, затеняя глаза
ладонью. - Где вы его видите?
- Нет, сэр, - сказал Джонс. - Самолета не видно, сэр. Я с
непростительным легкомыслием говорил о шпиле вашей церкви. С детства обожаю
стоять под церковным шпилем, следить, как проплывают облака. Полнейшая
иллюзия падения. Вы когда-нибудь наблюдали это, сэр?
- О да, безусловно, хотя было это - постойте! - так давно, что я и не
припомню. Но человек в моем сане обычно склонен к забвению собственных
переживаний, поглощенный заботой о спасении чужих душ...
- ...которые не только не заслуживают спасения, но и не стремятся к
нему, - договорил за него Джонс.
Ректор остановил его укоризненным взглядом. Воробьи захлебывались от
восторга в зарослях плюща, и старинный фасад ректорского дома, в рамке
нарциссов и подстриженных кустов, был похож на сказку. "Наверно, тут есть
дети", - подумал Джонс. Он сказал:
- Смиренно прошу простить мою легкомысленную остроту, доктор. Смею вас
уверить, что я... м-м... просто не удержался от соблазна, без всяческих
намерений.
- Понимаю, мой милый. Мой упрек был столь же мимолетен. Есть некоторые
условности, которые нам пристало соблюдать в мире сем, и одна из них -
уважение к сану, которым я, быть может и недостойно, облечен. И я считаю,
что это особо касается нас, тех, кто... как бы это выразить...
- ...тот, кто в жизни себе кормилом взял истинный разум,
Тот обладает всегда богатством умеренной жизни:
Дух безмятежен его, и живет он, довольствуясь малым.
И ректор подхватил:
Люди же вместо того устремились ко славе и власти,
Думая этим себе благоденствие твердо упрочить
И проводить свою жизнь при достатке, в спокойствии
полном...
{Лукреций. О природе вещей. - Перевод Ф. Петровского}
- продекламировали они прерывистым дуэтом и, замолчав, посмотрели друг
на друга с благодушным восхищением.
- Но как же так! - воскликнул ректор. Он приветливо смотрел на Джонса.
- "Неужто путника оставлю у ворот?" - Решетчатая дверца распахнулась, и
выпачканная землей рука тяжело легла на плечо Джойса. - Входите, проверим
вместе шпиль нашей церкви.
Газон был чудесный. Мириады пчел трепеща перелетали с клевера на
яблони, с яблонь на клевер, а над готическим телом церкви шпиль вздымался,
как молитва, нетленная в бронзе, непорочная в мираже медленного падения
средь неподвижных молодых облаков.
- Мой единственный искренний прихожанин, - пробормотал священник.
Солнечный свет золотистым пухом окружал его лысину, а лицо Януариуса Джонса
походило на круглое зеркало, перед которым фавны и нимфы могли бы
красоваться, когда мир был еще совсем юным. - Нет, я не так сказал. Не
просто прихожанин... Именно через эту красоту человек может стать ближе к
Богу. Но как мало людей в это верит! Как мало, как мало! - Он смотрел не
мигая в залитое солнцем небо: в глубине глаз таилось горе, давно остывшее,
притихшее.
- Истинная правда, сэр. Но мы, в этом веке, считаем, что не стоит
приближаться к тому, к кому можно приблизиться запросто, без посредства его
слуги, все равно какого. Мы покупаем спасение души, как недвижимое
имущество. Наш Бог, - продолжал Джонс, - не может быть сострадательным, он
даже может не быть очень мудрым. Но он должен быть полон достоинства.
Ректор поднял свою большую испачканную руку.
- Нет, нет. Вы несправедливы к людям. Да разве найдешь справедливость у
молодых, разве есть в них те скудные добродетели, какими мы тешим и нежим
наши твердеющие артерии души? Только старикам нужны законы, нужны
условности, чтобы впитать в себя, урвать для себя хоть немного красоты мира.
Не будь законов - молодые ограбили бы нас, как когда-то грабили морские
просторы.
Ректор замолчал. Беглые тени молодой листвы походили на птичий щебет,
обретший форму, а воробьи в плюще - на солнечные пятна, обретшие звук.
Ректор снова заговорил:
- Будь устройство мира в моей власти, я бы установил определенную
границу, скажем, около тридцати лет, когда человек, достигший этого
возраста, автоматически переводился бы в такое состояние, где его не мучили
бы бесплодные воспоминания об искушениях, перед которыми он устоял, о
красоте, не доставшейся ему в удел. Мне мыслится, что только зависть
пробуждает в нас желание помешать молодым делать то, на что нам когда-то не
хватило смелости и возможностей, а теперь не хватает сил.
Джонс подумал, какие же искушения он преодолевал, и, вспомнив о
женщинах, которых мог бы соблазнить, но не соблазнил, сказал:
- И что же тогда? Что будет с теми, кто имел несчастье достичь тридцати
лет?
- В том состоянии природа ничем не будет смущать их - ни солнечным
светом, ни воздухом, ни птицами на ветках; у них останутся только
несущественные потребности: физический комфорт, еда, сон, размножение.
"А чего еще надо? - подумал Джонс. - Вон какой у него шикарный дом.
Можно отлично провести всю жизнь именно так - есть, спать, размножаться - и
только". В этом Джонс был уверен. Хорошо бы, если б вот такой старик (или
любой, кто смог бы представить себе жизнь, состоящей только из еды, сна и
женщин) распоряжался миром и чтоб ему, Джонсу, вечно был тридцать один год.
Но ректор, очевидно, думал иначе.
- А чем же они все занимались бы? - спросил Джонс, чтоб поддержать
разговор, думая про себя: "Что же останется делать другим людям, если у них
отнять еду, сон и совокупление?"
- Половина будет производить всякие вещи, другие - чеканить золото и
серебро, чтобы эти вещи покупать. Разумеется, и для монет и для вещей будут
необходимы склады, и это займет еще какую-то часть людей. Остальным,
естественно, придется пахать землю.
- Но куда же, в конце концов, девать все вещи и деньги? Через какое-то
время образуется один огромный музей и банк, переполненный бесполезными,
никому не нужными вещами. А ведь это проклятие всей нашей цивилизации.
Собственность... Ведь мы стали ее рабами, из-за нее нам приходится либо
честно трудиться не менее восьми часов в день, либо делать что-нибудь
незаконное, лишь бы можно было краситься и наряжаться по последней моде,
накачиваться виски или накачивать бензин в машины.
- Справедливо. Во всем этом было бы слишком неприятное сходство с
миром, каков он есть сейчас. Но, само собой разумеется, я предусмотрел обе
эти возможности. Монету можно будет снова переплавлять в слитки и чеканить
потом заново, а вещи... - достопочтенный пастырь восторженными глазами
посмотрел на Джонса, - вещи могли бы идти домохозяйкам на топливо, чтобы
готовить пищу.
"Старый дурень", - подумал Джонс и сказал:
- Изумительно, чудесно! Вы мне пришлись по сердцу, доктор!
Ректор приветливо посмотрел на Джонса.
- Ах, милый мой, молодости ничто не приходится по сердцу, у молодых и
сердца-то нет.
- Как, доктор, это ведь похоже... нет, это просто граничит с
оскорблением величества! Кажется, мы договорились взаимно уважать сан друг
друга.
Тени двигались за солнцем, тень от ветки легла на лоб ректора: Юпитер в
лавровом венке.
- Какой же у вас сан?
- Но... - начал было Джонс.
- У вас вместо рясы - еще пеленки, мой милый мальчик. Ну, простите, -
сказал он, увидав лицо Джонса. Его рука увесисто и тяжело, как дубовая
коряга, легла на плечо Джонса. - Скажите, какую добродетель вы почитаете
наиболее достойной восхищения?
Джонс опешил.
- Искреннюю самоуверенность, - ответил он не сразу.
Мощный смех ректора прогудел колокольным звоном в солнечной тишине,
воробьи шарахнулись из кустов, как сшибленные листья.
- Значит, мы снова друзья, так? Ну, вот что, я сделаю для вас
исключение: я покажу вам мои цветы. Вы достаточно молоды, чтобы оценить их,
не чувствуя себя обязанным высказывать ненужные похвалы.
Сад стоило посмотреть. Вдоль дорожки, усыпанной гравием, шла аллея роз,
уходя от солнца в тень двух огромных дубов. За дубами, в тени тополей,
беспокойно и строго высились колонны греческой беседки, да и сами тополя в
тонкой смутной зелени походили на горделивых и ветреных девушек с фриза. У
изгороди уже распускались лилии, словно монахини в монастыре, и голубые
гиацинты качали немыми колокольчиками, вспоминая Элладу. На решетчатой стене
скоро загорятся медленным лиловым пламенем опрокинутые гроздья глицинии; идя
вдоль этой стены, они подошли к одинокому розовому кусту. Огромные,
узловатые от старости ветви, потемневшие и грубые, как бронзовый постамент,
были увенчаны бледным, недолговечным золотом. Руки священника легли на ствол
мягко и ласково.
- Вот эта роза, - сказал он. - Она мне - и сын и дочь, супруга моего
сердца и хлеб мой насущный: моя правая рука и левая. Сколько раз я стоял
подле нее по ночам, весной, когда слишком рано были сняты покровы, и жег
газеты, чтобы она не замерзла. Помню, однажды я был в соседнем городе, на
конференции. Погода - уже был март - казалась чрезвычайно благоприятной, и я
снял рогожу. Бутоны уже наливались. Ах, мой милый, ни один юноша не ждет с
такой страстью прихода своей возлюбленной, как я жду первый цветок этой
розы... Какой это язычник держал свой византийский кубок у изголовья и
медленно стирал край поцелуями? Да, тут есть аналогия... Но о чем это я? Ах
да. Словом, я необдуманно оставил куст без прикрытия и уехал. Погода стояла
превосходная, до последнего дня, потом бюро погоды предупредило, что
возможно похолодание. Ждали приезда епископа; я убедился, что не успею
добраться домой поездом и вовремя вернуться. Тогда я нанял экипаж и поехал
домой. Небо покрылось тучами, стало холодно. И вдруг, в трех милях от дома,
подъехав к реке, мы увидали, что мост снесло. Наконец мы докричались:
привлекли внимание человека в лодке, и он подплыл к нам. Я велел моему
кучеру дождаться меня на берегу, переплыл реку в лодке, пришел домой, укрыл
мой розовый куст, вернулся к реке и поспел на конференцию вовремя. И в ту же
ночь... - ректор посмотрел на Януариуса Джонса и расплылся в широкой улыбке,
- выпал снег.
Толстый Джонс, разлегшись на ласковой траве и прикрыв глаза от солнца,
набивал трубку.
- Да, это теперь историческая роза. Она у вас, наверно, давно? Всегда
привязываешься к таким давнишним знакомым. - Нет, Януариус Джонс не очень
интересовался цветами.
- Тут есть еще причина, более серьезная. В этом кусте заключена часть
моей молодости, как вино заключено в амфоре. Разница одна: моя амфора каждый
год расцветает заново.
- А-а, - сказал Джонс, отчаявшись. - Значит, с ней связана какая-то
история?
- Да, мой милый, И довольно длинная. Но вам, наверное, так лежать
неудобно?
- Кому же бывает когда-нибудь вполне удобно? - Джонс сразу ринулся в
образовавшуюся брешь: - Разве что во сне. Человек так устает от постоянного
и неизбежного соприкосновения с землей, сидит ли он, лежит, или стоит, все
равно это угнетает его, постоянно напоминая о бренности земной. Если бы
человек, хоть один человек на свете, мог бы освободиться от силы земного
притяжения, сосредоточить весь свой вес только на той точке, где он касается
земли, - чего бы он только не сделал! Он стал бы Богом, господином жизни, и
высокие боги дрогнули бы на своих тронах; он прогремел бы у врат
бесконечности, как рыцарь в латах. А теперь его вечно гнетет мысль: как это
земля, созданная из огня, воздуха и воды всемогущей волей, может быть такой
дьявольски жесткой?
- Да, это верно. Человек не может долго лежать в одном положении -
мешает думать. Но я хотел рассказать про мою розу...
- Взгляните на ястреба, - пылко прервал его Джонс, стараясь выиграть
время, - его держит только воздух, а какое достоинство, какая
целеустремленность! Что ему до того - выбрали ли Смита губернатором или нет?
Что ему до того, что суверенные государства ежегодно посылают малоизвестных
людей, про которых знают только то, что они не склонны к потливости,
посылают их вмешиваться безнаказанно в дела других суверенных государств?
- Но, милый мой, это пахнет анархизмом.
- Анархизмом? Конечно! Рука Провидения и на ней мозоли от счета денег -
вот что такое анархизм!
- По крайней мере, вы признаете, что есть рука Провидения!
- Разве? Не знаю! - Джонс надвинул шляпу на глаза, так, что видна была
только торчащая трубка, и вытащил коробку спичек из кармана. Вынув спичку,
он чиркнул о коробок. Спичка не загорелась, и он лениво отбросил ее в грядку
фиалок. Потом попытался зажечь еще и еще одну.
- Поверните коробок, - пробормотал ректор. Джонс п