Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
ами, лежа на спине, закинув руки за голову и
глубоко вздрагивая всем телом, то стрекочущий, как кузнечик, звук стоячего
хронометра на низеньком столике, то, наконец, тихое, но мелодичное тиканье
маленьких часов-браслета на напряженной волосатой руке, тянувшейся от
середины ее тела к подушке и поддерживающей ее тяжело падающую голову с
черными курчавыми волосами.
Теперь она рассказывала о M. Simon, подражая его интонациям, -
по-видимому, очень похоже, - и изображая в лицах весь разговор с
необыкновенной живостью. Она бегло и точно вопросительно посмотрела на
Володю, потом перевела глаза на Аглаю Николаевну, чуть заметно пожала
плечами и, сказав еще несколько слов, стала прощаться, так как, по ее
словам, торопилась на поезд - может быть, в St.-Cloud, может быть, в
Фонтенебло, но вообще на поезд и вообще на диван. После ее ухода все
несколько минут молчали.
- Вы напрасно ее не любите, Артур, - сказала Аглая Николаевна таким
голосом, точно об этом давно уже шла речь. Артур сразу ответил:
- Не знаю, просто не люблю. Она все сводит к очень элементарным вещам,
это неправильно, мне кажется.
- Это хорошо, Артур, ей можно позавидовать.
- Да, но я бы отказался от этой завидной способности.
- А вы как думаете? - спросила Аглая Николаевна, взглянув на Володю.
Володя совсем не думал об этом, Володя вообще ни о чем не думал, видел
только легкий туман и в тумане только Аглаю Николаевну и слышал только ее
голос, почти не различая слов и лишь бессознательно следя за волшебными, как
ему казалось, изменениями ее интонаций.
- Я? - сказал он. - Я скорее согласен с М. Томсоном. Мне кажется, что
есть люди, существующие только наполовину, частично, понимаете? Они чего-то
лишены, поэтому они кажутся странными - я думаю, что Odette такая же.
Конечно, возможно, что некоторые вещи относительны, как, например, принципы,
о которых она говорила, а ведь это не принципы, это чувства. Если их нет -
хорошо, конечно; но как-то беднее, по-моему.
Опять стало тихо; и вдруг раздался звон часов. Било одиннадцать; и
первый звук еще не успевал умолкнуть, его тяжко и звонко перебивал второй, и
дальше они звучали уже вместе; первый, слабея, провожал второй и исчезал, и
в эту секунду раздавался третий, и опять шло два отчетливо отдельных
замирания, в них вступало четвертое, и так все время, покуда били часы, все
слышались два звука, возникшие в тишине, еще полной точно безмолвного
воспоминания о только что звучавших ударах, и потом раздался одиннадцатый,
чуть надтреснутый, чуть менее сильный, последний удар. Володе не хотелось
бы, чтобы в эту минуту в комнате раздался бы какой бы то ни было звук;
только голос Аглаи Николаевны мог бы еще нарушить эту еще упругую, еще
мелодичную тишину. И голос Аглаи Николаевны - у Володи забилось сердце от
сбывшегося ожидания - сказал:
- Артур, вы очень давно у меня не играли.
Артур, не отвечая, подошел к пианино, сел на бережно придвинутый стул и
начал играть. Володю поразила вначале печальная неуверенность его музыки;
было удивительно видеть, что из-под пальцев его сильных рук выходили такие
неуверенные звуки. Если бы Володя не видел Артура, он подумал бы, что играет
маленькая девочка со слабыми пальцами - и все же это было не лишено
некоторой минорной прелести. Аглая Николаевна села на диван и показала
Володе место рядом с собой, - он просто лег, подперев голову рукой и глядя
на черное платье Аглаи Николаевны, из-за которого беспорядочно и случайно
были видны стены, часы, двери и широкая фигура Томсона, сидевшего, как
громадная, доисторическая птица, над белой полосой клавиатуры, пересеченной
черными линиями.
Володя прислушался к музыке и понял, почему в первую минуту она
показалась ему странной. Артур начал со старинной серенады, которую Володя
знал наизусть, но название которой вдруг забыл. Знакомый ее мотив прозвучал
и повторился, и потом вслед за ним, хрупко и звонко, точно ломающееся
стеклянное облако, прозвучала иная мелодия, сквозь которую изредка проступал
мотив все той же серенады; и за этими двойными звуками росла и изменялась
еще одна, третья мелодия, почти невнятная и не похожая ни на какую другую
музыку. "Как три жизни", - подумал Володя. Перед его глазами были плечи и
затылок Аглаи Николаевны - может быть, это - самое главное? Артур все играл,
музыка все точно силилась сказать нечто невыразимое и чудесное, и в ту
секунду, когда ее звуки уже были готовы, казалось, прозрачно воплотиться в
то, чего нельзя ни забыть, ни увидеть, вдруг все становилось глуше и тише,
точно под этой плещущей страной опускалась едва не опоздавшая ночь, и опять,
издалека, начиналось то музыкальное путешествие, ощупью, по невнятным и
смутным звукам, за живыми и колеблющимися стенами этих двух предварительных
мелодий; и тогда первая из них звучала гулко и твердо, как музыкальное
изображение средневекового, заснувшего города - со стенами, бойницами,
чугунными жерлами тяжелых пушек и белой и хрупкой луной, возникающей над
этим видением.
Артур и Володя вышли вместе, ночь была очень свежая и холодная.
- Я пришел пешком сегодня, - сказал Артур, - мой автомобиль чинится.
- Я тоже пешком, но по другим причинам: во-первых, недалеко, во-вторых,
я не умею править автомобилем.
Звезды были очень светлые и далекие; мотив серенады еще звучал в ушах
Володи. Артур медленно шел, глубоко засунув руки в карманы пальто.
- Вам не приходилось думать, - сказал Володя, - что если внимательно
следить за всеми, решительно всеми впечатлениями одного только вечера, - то
это будет чуть ли не изображением целой человеческой жизни? Я хочу сказать:
так же много.
- Потому, что этому предшествует все, что вы знали, и за этим следует
все, на что вы надеетесь?
- Возможно, не знаю. Очень часто кажется, что вот-вот поймаешь самое
главное - и все никак не удается. Вам не кажется?
- Это несколько туманно, - сказал Артур. В пустынном воздухе был слышен
легкий скрип его ботинок - шагал он беззвучно. - Резиновая подошва, -
подумал Володя. - Нет, - сказал опять Володя, - мы не знаем, что самое
главное.
- Иногда одно, иногда другое, в зависимости от силы желания, я думаю, и
обстоятельств.
- Да, но это только предположение, а здесь необходима уверенность.
Они шли по набережной Сены, холодная, черная вода медленно струилась
внизу, заплывая светлеющими и меркнущими струями у быков низкого моста.
- Я хочу сказать - безошибочность: ведь бывает так, что нельзя
ошибиться, и вот это-то и есть одновременно самое прекрасное, самое нежное,
самое гордое и чистое, что только может быть.
- Самая лучшая иллюзия? - Какая-то маленькая птица, на облетевшей
высокой ветке, чирикала монотонно и непрерывно. - Нет, не иллюзия. Недаром
ваш брат называет вас фантазером: ведь это не так.
- Но это должно быть так. - Артур засмеялся, поднял с земли камень и
бросил его сильным взмахом вниз, так что он запрыгал по воде - три, четыре,
пять, шесть, семь - считал Володя.
- Мой рекорд одиннадцать. А ваш?
- Я никогда не считаю, - ответил Артур. Они расстались на avenue
Kleber.
- Спокойной ночи, - сказал своим низким голосом Артур.
- Спокойной ночи.
Володя заснул, едва успев раздеться и закрыть глаза, утром его разбудил
Николай: и ему во сне было обидно, что его будят, казалось, он только что
лег, и не могло быть, чтобы уже прошла целая длинная ночь.
Артур поднялся по широкому, легко вздрагивающему лифту, открыл ключом
коричневую, блестящую дверь и, войдя, потянул в себя воздух. В темной
квартире, высоко, почти под потолком, плыл холодноватый, чуть аптекарский
запах; это значило, что Marie, горничная Артура, мыла пол в ванной и не
открыла окна. Артур снял пальто и шляпу и прошел в комнату со стеклянной
дверью, за которой раздался спотыкающийся топот неуверенных лап.
- Ну, маленький дурак, - сказал Артур, открывая дверь. Послышался
короткий, тоненький лай. Толстый, белый щенок, сердито глядя на Артура,
лаял, угрожающе подпрыгивая на месте. Артур нагнулся - протянул руки, и
тогда щенок радостно завизжал, завилял хвостом и через секунду успел лизнуть
языком подбородок Артура.
- Боже, какой ты глупый, - сказал Артур, - это просто невероятно. - Он
пошел на кухню, достал из garde-manger {шкафа для провизии (фр.).} бутылку
сливок, налил полное блюдечко и спустил щенка на пол: тот принялся жадно
хлебать, вылакал все блюдечко, "елый живот его раздулся и походка стала еще
менее увезенной. Артур отнес его опять в столовую, положил на "аленький
матрац и ушел; щенок заснул, свернувшись, как еж.
Как только Артур вошел в свой кабинет и опустился в невысокое, кожаное
кресло у окна и с книжных полок на него, как каждый день, тускло блеснули
корешки книг с тиснеными буквами, толстые тома Шекспира, Шиллера,
Сервантеса, знакомое чувство пустоты, которая особенно сильно чувствовалась
именно здесь, опять охватило его. И опять вернулось все то же, постоянное
представление: осенний день, пустой, ветреный и солнечный, и перрон вокзала,
где нет ни одного человека и от которого давно уже отошел последний поезд; и
остался только ветер и гул в темных телеграфных столбах и легкая пыль над
галькой железнодорожного полотна. Артур не мог понять, почему именно эта
картина так неотступно преследовала его - так как в тот, самый печальный,
день своей жизни, когда он уезжал из Вены, был жаркий воздух поздней,
отцветающей и тяжелой уже весны, и множество народу на вокзале, и целая стая
белых платков, плещущих, как маленькие флаги на далеко идущем судне. Но не
было ни прохлады, ни гула, ни пустоты, а только толстые стекла вагонного
окна и белые рельсы и игрушечно зеленые, как в детских книгах, сельские
пейзажи Европы. И Артур все не мог этого забыть. Методически и упорно,
внушив себе мысль, что надо жить по-иному, он думал о том, как и что следует
знать, чтобы объяснить, и, однажды их поняв, раз навсегда уничтожить все те
напрасные чувства, которые не давали ему покоя в течение долгого времени. Он
стал учиться и читать, он распределил таким образом свои дни, что у него не
должно было остаться времени ни для сожаления, ни для воспоминаний - и вот
вдруг во время тренировки с Дюбуа, преподавателем бокса, или на трехсотой
странице Дон-Кихота звон и стук вагонных колес вдруг наполнял комнату, за
ним стелился запах перегоревшего каменного угля и гремел вокзал в душный,
весенний день, - и, раскрыв свою garde {здесь: защиту (фр.).}, Артур получал
сильный удар в лицо; или Дон-Кихот, садившийся на коня, все только подымал
ногу к стремени и не садился, точно поджидая, когда же Артур последует за
ним, и проходили долгие минуты, пока, вместо пустынного вокзала, вырастали
худые бока Росинанта и длинная фигура рыцаря с медным щитом в левой руке.
Такое состояние было особенно невыносимо для Артура, - он не мог к нему
привыкнуть. Он всегда считал, что, поставив себе в жизни какую-либо цель, ее
необходимо во что бы то ни стало добиться; если что-нибудь мешает, это
следует уничтожить, если что-нибудь непостижимо, это следует понять - какой
угодно ценой. Только все же в нем бродило иногда какое-то буйное начало, он
чувствовал, что способен на безрассудные поступки; и тогда он усиленно
принимался за работу - учился или занимался спортом, и опять все приходило в
порядок. Он любил путешествовать, и это он объяснял наследственностью: его
отец, которого он помнил коренастым, улыбающимся блондином, погиб в одной из
своих полярных экспедиций - его все тянуло к полюсу - северное сияние,
безграничные, белые пространства, синеватый лед и точно закипающая, смерзаю-
щаяся вода арктического океана; он поехал туда в последний раз перед войной
- и больше не вернулся. Мать Артура очень скоро после этого снова вышла
замуж. Артур не любил своего отчима, так непохожего на отца, всего какого-то
темного: цилиндр, черное пальто, черные волосы, желтоватые зубы, темная кожа
сухих, гладких и сильных рук. Он был банкиром. Артур, живший вдалеке от
Лондона, лишь изредка приезжал домой, последнее свидание было лет восемь
тому назад, когда Артур из Франции приехал повидаться с матерью и громадная
его фигура как-то сразу загромоздила всю квартиру; и банкир, улыбаясь
недобрыми черными глазами, сказал ему:
- Я думаю, из тебя вышел бы хороший боксер.
- Если бы было нужно выбирать между банком и рингом, я выбрал бы ринг,
- холодно ответил Артур. Его мать пожала плечами. Артур был ей совершенно
чужд - молчаливый, сдержанный и, конечно, как она думала, неспособный понять
ни ее жизнь, ни ее второй брак, скрыто недоброжелательный, всегда чуть
нахмуренный Артур; она поймала как-то его тяжелый взгляд, когда он мельком
взглянул на ее обнаженные плечи, - она была в вечернем платье, они ехали в
театр. Но она промолчала, хотя вспыхнула от обиды. И тогда же она поняла,
что ее сын, Артур, перестал для нее существовать. Было неловко, что она -
мать этого гиганта, она "l'incomparable" {"несравненная" (фр.).}, как ее
называл первый муж; она - никогда не была красива, но неподвижная прелесть
ее асимметричного лица не портилась с годами. Она и не замечала своего
возраста, вся жизнь в ее воспоминании была сменой мод, курортов и
путешествий.
- Это было в тот сезон, когда носили такие короткие платья с воланами -
ты помнишь? - мы провели тогда лето в Бретани. - Да, тогда появились еще эти
крылья по бокам шляпы: это было в Лозанне, - да, именно в Лозанне я их
увидела в первый раз и тогда же написала тебе об этом. - И лишь изредка в
эту непогрешимую память о шляпах, платьях и летних городах ее жизни входили
иные впечатления: голос Шаляпина, певшего "Марсельезу" в Лондоне, канун
войны и первый букет цветов - пармские фиалки, да, конечно, пармские - от
этого сумасшедшего итальянского журналиста, которого потом убили на войне,
летом семнадцатого года; да, лето семнадцатого года, костюмы tailleur {в
талию (фр.).}, маленькие, совсем без полей шляпы и зеленые ветви над озером,
на юге Англии, в имение ее мужа. Артуру не было места в ее жизни; если бы
еще он остался таким, каким был много лет тому назад - бархатная курточка,
короткие штаны и загорелые коленки, - но он стал настолько велик и широк,
что она казалась рядом с ним совсем маленькой. Он на все смотрел иными
глазами - в этом отчасти был виноват его дядя, брат ее первого мужа,
выписавший Артура в Россию, где Артур научился русскому языку, побывал в
разных городах и откуда они оба еле выбрались в девятьсот девятнадцатом году
и оба явились в Лондон, в невозможных костюмах, с обтрепанными чемоданами -
она встретила их на вокзале, и в дороге еще Артур позволил себе какую-то
шутку по-русски, и они оба смеялись, не понимая, насколько это невежливо по
отношению к ней. И Артур уехал из родительского дома во Францию, в Париж, и
лишь несколько раз в году присылал лаконические открытки. Однажды, впрочем,
в Париже он встретил своего отчима в большом кафе на бульварах - тот сидел
рядом с какой-то блестящей и сомнительной красавицей, и Артур только молча и
тяжело-насмешливо взглянул на него и прошел мимо.
Артур думал обо всем этом, сидя у себя; щенок, спавший в столовой,
вдруг зарычал и залаял во сне. И тогда перед Артуром явственно встало
женское лицо, которое давно уже было готово появиться - все точно чего-то
ожидая - и теперь появилось: откинутая голова, чуть прищуренные, самые
дорогие на свете глаза и потом голос и этот французский язык со смешным и
очаровательным женским акцентом и бесчисленными ошибками:
- Cela ne peut pas continuer, Arthur, il faut que tu partes {Это не
может продолжаться, Артур, ты должен уйти (фр.).}.
- Je suis parti, - вслух сказал Артур. - Non, cela ne peut pas
continuer ainsi c'est vrai {Я ухожу... Да, это не может продолжаться, ты
права (фр.).}.
И вот уже два года он все точно уезжал - и сожаление было так же
сильно, как в день его действительного отъезда. Это был бесконечный день,
растянувшийся уже на несколько лет, - ни вечера, ни ночи, ничто не могло
потушить его весеннего, сверкающего на вагонных стеклах света, ничто не
могло вырвать и сдвинуть с места все те же, неподвижные и непрекращающиеся,
чувства, которые Артур испытал в день отъезда из Вены. Что с ней теперь, кто
смотрит в ее закрывающиеся глаза с длинными коричневыми ресницами? Может
быть, у нее есть ребенок?
Что-то хрустнуло под рукой Артура, он замигал глазами, как приходящий в
себя от забытья человек. Деревянная ручка кресла под кожаной обшивкой была
сломана. Артур вздохнул, опустил голову, вошел в ванную, разделся и стал под
холодный душ, закрыв себя резиновой круглой ширмой; ему стало трудно дышать,
вода казалась ледяной, но он продолжал стоять так некоторое время. Затем,
надев халат и растерев докрасна свое тело, он лег в постель, закрыл глаза и
стал засыпать: был уже пятый час утра.
В тот день, когда Аглая Николаевна вернулась из Берлина, куда она
уезжала на месяц, в Париже с утра шел снег. На rue Boissiere он падал с
безмолвной торжественностью, шел без конца, улетая вниз, в незримую глубину;
возле Северного вокзала он валился беспорядочно и неравномерно, превращаясь
в жидкую грязь под колесами автомобилей. Поезд приходил в поздний вечерний
час, рука Володи застыла в кожаной перчатке, бесформенные пальцы сжимали
букет белых роз. Он приехал задолго до прихода поезда, сидел некоторое время
в кафе перед стаканом теплого и мутного кофе, отпил один глоток, поднялся и
снова вышел под снег. "Какой абсурд - кофе", - сказал он вслух. Его наконец
пустили на перрон; ожидание сделалось еще томительнее, и появилось -
неизвестно откуда и совершенно незаметно возникшее - ощущение, будто забыто
что-то очень важное, будто чего-то не хватает. - Но чего же? - Проходили
носильщики, смазчики, служащие. В темноте показались огни паровоза, которые
Володя видел уже секунду, не понимая. С успокаивающим щелканием поезд
остановился.
Аглая Николаевна была в маленькой шляпе, в черной шубе с белым
воротником. Володя подошел к ней - и ничего не мог сказать от волнения.
- Владимир Николаевич, вы потеряли дар слова?
- Кажется, да.
- А красноречие и лирические пассажи?
- Все. Кроме вас.
Она пожала его руку в перчатке.
- Какие милые цветы. Вы один?
- Конечно. Вы ждали?..
- Мог прийти Артур.
- Нет, как видите.
Сидя в автомобиле, Володя слушал, как Аглая Николаевна рассказывала о
Берлине, и молчал. Слова, названия мест имели для него иное значение, нежели
то, которое придавалось им обычно. Берлин, это значило: ее нет. Париж, это
значило: я ее увижу. Рельсы, поезд, вокзал: я жду. Charlottenburg: она
проходит по этим улицам Gare du Nord" {Северный вокзал (фр.).} только она.
- Вы сказали?
- Нет, это непохоже на скуку. Это иначе.
- И "замечательней"? - Несомненно.
Автомобиль проезжал возле Оперы.
- Я вспоминала вас неоднократно.
- Аглая Николаевна!
- Мне не хватало вас, я к вам привыкла.
- Как к шкафу или креслу?
- Иначе.
- "Замечательнее"?
- Несомненно.
Опять молчание и легкий шум автомобиля.
- Итак?
- Я оказываюсь в несвойственной мне роли, - изобразительницы аллегорий.
- Аллегория - представление обо мне?
- Да. Пре