Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
шесть человек. Они навалились на него все
вместе, но он не просил пощады и, несмотря на сыпавшиеся удары, не отпускал
главаря шайки, которого сразу же подмял под себя. Он завернул ему руку на
спину, медленно сдвигая ее кверху, и ничто не могло его остановить до той
секунды, когда раздался одновременно особенный, влажный хруст сломанного
плеча и отчаянный крик его противника. Ничего не видя от крови, заливающей
ему лицо, он поймал еще чью-то руку и сжал ее изо всей силы, ломая пальцы, и
только в эту минуту тяжелый удар палкой по голове заставил его потерять
сознание. Его принесли домой с опухшим, неузнаваемым лицом, но через два дня
он явился в гимназию, как ни в чем не бывало. Парня, который ударил его
палкой по голове, он потом поймал на улице и сказал ему:
- Не бойся, дура, не трону. Скажи ребятам, что мир, но только пусть не
трогают. А то поймаю по очереди и всех переколочу к чертовой матери. Понял?
- Понял. - Ну, катись.
Его связывали потом с этим миром - городских хулиганов, "ребят", только
что выпущенных из приюта малолетних преступников, воров, - особенные
отношения, начавшиеся с того, что после памятной драки в парке и разговора с
парнем, ударившим его дубиной, - он опять столкнулся с ним, выходя из
библиотеки.
- Что тебе? - спросил Николай.
- Может, ты можешь помочь, - сказал парень, ерзая рукой по плечу, точно
почесываясь, - это происходило от смущения. - Гришкина сестра лежит больная.
Так, может, ты знаешь доктора. Потому что нет денег.
Николай отправился к Гришке, на окраину города. У него сжалось сердце,
когда он вошел в полутемную комнату, где лежала больная; пахло плесенью,
мокрым бельем и прелой картошкой. Из-под штопаного одеяла на него смотрело
лицо пятнадцатилетней девочки. - Что с вами? - спросил он.
- У меня болит выше правого бедра, - сказала она. Она училась раньше в
гимназии, но ее взяли из третьего класса, так как было нечем платить. Он
вышел, поехал на извозчике к знакомому доктору, который сказал, что у
девочки аппендицит; ее перевезли в клинику, сделали ей операцию - и за все
это заплатил Николай, взяв у матери, которая ему ни в чем никогда не
отказывала, зная, что он даром не возьмет, необходимую сумму денег. Девочка
эта потом приходила к нему, он давал ей уроки и успел за короткое время
пройти почти весь гимназический курс. В день ее именин он был торжественно
приглашен в гости, принес подарки и сидел за столом рядом с ее тетками,
поденщицами и прачками, и отцом, фабричным рабочим, - и выпил с ней на
брудершафт.
И однажды вечером - он сидел за английским переводом - она неожиданно
пришла к нему.
- Коля, - сказала она; светлые, большие ее глаза смотрели прямо ему в
лицо. - Коля, возьми меня в любовницы.
- Ты с ума сошла?
- Коля, смотри, разве я не красивая? А без тебя я пропаду, я пойду в
содержанки.
- Что ты говоришь? Точно это служба какая-то. Почему, что такое?
От нее пахло вином, она была пьяна и плакала. Коля уложил ее спать в
своей комнате, сам заснул, не раздеваясь, на диване в гостиной, и, когда
утром проснулся, ее уже не было. С тех пор ее называли "Колькина любовница".
Николай встретил ее еще раз, незадолго до своего отъезда, она была хорошо
одета, глаза ее были подведены.
- Не захотел ты меня, Коля, - сказала она с упреком. Николай сердито на
нее посмотрел и испытал глубокое сожаление.
А когда со двора Николая унесли сушившееся белье и мать его ужасалась -
видишь, Коля, все опять надо покупать, теперь ты такого полотна
заграничного, Коленька, ни за какие деньги не достанешь, - то на следующий
день в квартиру позвонил субъект такого страшного вида, что горничная
шарахнулась в сторону, и сказал:
- Мне надо видеть товарища Николая Рогачева.
И когда Николай вышел и спокойно, как с обыкновенным знакомым,
поздоровался с этим человеком, тот вышел с ним на улицу и сказал, что с
бельем произошло недоразумение и что ребята его принесут - и вечером,
действительно, Николаю доставили две громадных корзины с бельем. "Сволочи
вы, вот что", - сказал Николай.
Это было вообще его любимое слово, имевшее самый разнообразный смысл, и
даже тот грубовато-ласковый оттенок, с которым он называл этим словом
Володю; и даже в этом слове была подчас особенная душевная
привлекательность, которую ощущали все, знавшие Николая, так же, как женщины
и дети. Была в нем еще особенная крепость, чувствовалось, что на него можно
положиться: не обманет, не выдаст.
- Завидую я тебе, Коля, - говорил Володя; они подъезжали к Парижу.
- А ты не завидуй. Ты только постарайся стать нормальным человеком, и
всем будет хорошо, - убежденно ответил Николай.
* * *
За три дня до пикника Сережа начал вырабатывать свой продовольственный
план. До этого он смертельно скучал, ходил по квартире в халате, осматривал
в тысячный раз полки библиотеки и все не мог решиться, какую книгу взять.
Библиотеку составлял сам Сережа - и об этом Володе тоже рассказывал Николай.
Сережа, по словам Николая, с канадской точки зрения его жены, был человеком
чрезвычайно просвещенным и с непогрешимым литературным вкусом. Все вышло
случайно; он заговорил как-то о нескольких книгах, которых его жена не
читала; почувствовав, что ничем не рискует, он пустился в отвлеченные
литературные рассуждения, говорил о Кальдероне, Шекспире, Гете и вообще вел
себя совершенно так, как некогда, давным-давно, в России, поразивший его
проезжий лектор, красивый мужчина, излагавший свои соображения на тему -
смысл жизни и смысл искусства. Сережа до сих пор, с холодком зависти, помнил
некоторые места его речи: "В Италии, стране вечного солнца, есть статуя
Моисея, работы Микель-Анджело. Каждый человек должен ее видеть: езжайте в
Италию. Если вы не можете ехать - идите. Если вы не можете идти - ползите.
Если вы не можете ползти - влачитесь; но нельзя умереть, не увидев Моисея".
Сережа ушел с лекции потрясенный - ив памятный день литературного разговора
с женой, которая была так же беззащитна перед ним, как он сам, Сережа,
тогда, перед этим лектором, - он говорил с тем же пафосом, теми же
обобщениями, тем же размахом, - которые докатились до этого дня - сквозь
много лет и стран. "Величайшие гении человечества, сумевшие - ты
понимаешь?.." - "чтобы напомнить об этом нам, нам - забывчивым и
неблагодарным"... Она слушала его с изумлением и восторгом. Вскоре после
этого Сережа начал составлять библиотеку, но, конечно, теперь, после этого
литературного великолепия, всякая возможность отступления
была отрезана. И он уже не мог приобрести - как это было бы нужно и
интересно - те книги, которые его всегда интересовали и которым он остался
бы верен: "Граф Монте-Кристо" и "Анж Питу", "Вечный Жид", "Молодость Генриха
Четвертого", "Атлантида" Пьера Бенуа и "Король Брильянтов"
Брешко-Брешковского; он должен был приобрести Шекспира, Шиллера, Гете,
Бальзака и Стендаля. В результате читать Сереже было нечего.
Его литературное увлечение было не очень долгим; он, однако, успел даже
побывать на вечере русских литераторов, в каком-то маленьком кабачке, возле
place St.-Michel, и слушал чтение стихов и прозы; отметил, что, чем старше
или чем некрасивее были поэтессы, тем с большей энергией трактовались в их
стихотворениях эротические темы. Поразил его также поэт без шляпы, в
смокинге неверного покроя - и в длинном галстуке, завязанном с холодной
небрежностью, так, точно это была естественнейшая в мире вещь. Он ушел с
этого вечера, одновременно грустный и довольный, и потом даже начал писать
новеллу - он очень любил иностранные слова, особенно когда они имели
некоторый уклончивый смысл, - но после первых трех страниц устал. С этого
времени, однако, он сохранил некоторый неопределенный душевный размах и
смутное сожаление о недописанной новелле. Кто знает, быть может... Но была
масленица, были блины и поездки с женой на автомобиле, холодноватый воздух
парижской весны, и такое полное счастье, и такая бесконечная смена
удивительных блюд - черные слезы икры на желтовато-лоснящемся блине, по
которому легкой, золотой волной разливалось масло; звонкий и твердый, как
серебро, звук разгрызаемого малосольного огурца - и рот его жены, не похожий
по вкусу ни на что другое и создававший впечатление прелестной и далекой
свежести канадских яблок, яблок ее страны. Сереже было не до литературы.
Теперь он был поглощен продовольственным планом. Жена его была в
Канаде, ни на чью помощь он не мог рассчитывать. Что же надо было взять с
собой? - холодную телятину - как это предложил Николай в одном из телефонных
разговоров с Сережей. - Холодная телятина! - большей пошлости Сережа не мог
себе представить. - Холодная телятина? - сказал он, и Николай в трубку
почувствовал Сережино превосходство. - Mais, mon pauvre ami {Нет, мой бедный
друг (фр.).}, все берут холодную телятину, все: консьержки, и бакалейщики, и
почтальоны, и прачки; миллионы людей едят холодную телятину.
- Не везти же жареного гуся? - сказал густой голос Николая.
- А почему бы и нет? - язвительно и вежливо ответил Сережа. - Ты, может
быть, считаешь, что он несъедобен? Ну, черт с тобой, вези хоть крокодилью
печенку.
И тогда Сережа убедился окончательно, что он должен был всецело принять
на себя всю ответственность. Он вышел из дому, поехал в Булонский лес; и
там, в тишине и зное, в легком шелесте листьев, перед ним впервые, как
видение громадной и сверкающей архитектурной композиции, - возник отчетливый
и ясный план.
Тот роман Володи, о котором говорил Николай в начале своей речи по
поводу пикника, давно уже лежал в ящике письменного стола, и Володя к нему
не притрагивался. Главной причиной этого было то, что в последний вечер,
когда он пытался писать, произошла его aventure - как сказала бы Odette - с
Жерменой, и это теперь было так тесно связано - Жермена и роман, - что
Володе было неприятно прикасаться к рукописи; и нужен был особенный толчок,
чтобы ему снова захотелось писать.
У него вообще было чувство, что он живет не собственными желаниями и
почти не собственной волей; он попадал в полосу тех или иных ощущений, и
лишь когда они проходили, он освобождался на короткое время от них, чтобы
потом опять быть подчиненным каким-то незримым и внешним влияниям. Но как
это ни казалось странно и неправдоподобно, та самая aventure с Жерменой,
которая мешала ему писать роман, - так, точно ему было совестно перед собой
и тем, что написано, - она же вдруг освободила его от груза печальных
мыслей; она точно напомнила ему, что он молод и здоров и, в сущности, ничто
не мешает ему быть счастливым, кроме отвлеченных и, в конце концов, может
быть, несущественных вещей. И теперь ему не нужно было писать - он не
чувствовал себя ни слишком счастливым, ни несчастным - и не было толчка, -
до тех пор, покуда однажды вечером - и опять Николай и Вирджиния были в
театре - Володя, проходя под окнами квартиры Артура, не увидел сидящую
спиной к улице Викторию и пока из открытого окна, из обычно печального рояля
Артура, не послышалась стремительная и гремящая музыка, совершенно непохожая
на то, что обычно играл Артур. Володя уходил, оборачиваясь, и музыка все
гремела вслед ему, все возвращалась - и потом, уже отойдя далеко, он все
повторял про себя этот шумный, как мир, музыкальный рассказ.
И тогда все, что он знал печального и нехорошего, скрылось и исчезло; и
жизнь вдруг представилась ему, как стремительный лирический поток. - Только
движение, только полет, только счастливое ощущение этой перемещающейся массы
мускулов и чувств. Не думать, не останавливаться, не оборачиваться, не
жалеть. И так ночь напролет - и потом утро, и розовый восход, и сверкающая
роса на утомленной траве.
Он вошел в квартиру, было темно; наверху, на последней ступени
лестницы, сидела Жермена. Володя поднял ее на руки. - Не думать, не
жалеть...
Он проснулся в пять часов утра, налил себе холодного кофе без сахара,
закурил папиросу и, набросив купальный халат, сел писать - об Италии и всем,
что казалось ему самым прекрасным в огромном мире разнообразных вещей, и что
было, в сущности, лишь продолжением, - вечерней музыкой Артура, телом
Жермен, словом "напролет" - все тем же неудержимым движением.
Свой роман Володя писал уже несколько лет, обрывая и начиная снова и
заменяя одни главы другими. В роман входило все или почти все, о чем думал
Володя, - исправленные и представленные не так, как они были, а как ему
хотелось бы, чтобы они произошли, - многие события его жизни; рассказы обо
всем, что он любил - охоты, моря, льды, собаки, государственные люди,
женщины, разливы рек, апрельские вечера, и выпадение атмосферных осадков -
как иронически говорил сам Володя, - и первые, ранней весной зацветающие
деревья. Но, несмотря на такое обилие матерьяла и на широту темы, которая не
ограничивала Володю ничем, роман получался значительно хуже, чем должен был
бы получаться. То, что Володя думал изобразить и что в его представлении
было очень сильно, вещи, которые он ясно видел прекрасными или печальными,
умершими или неувядающими, в его описании тускнели и почти исчезали, и ему
удавалось лишь изредка выразить в одной главе едва ли не десятую часть того,
что он так хорошо понимал и видел и сущность чего, как ему казалось, он так
прекрасно постигал. Он замечал тогда, что полнота впечатления создается
почти иррациональным звучанием слов, удачно удержанным и необъяснимым ритмом
повествования, так, как если бы все, что написано, нельзя было рассказать,
но что шло между словами, как незримое, протекающее здесь, в этой книге
человеческое существование. Но когда он пытался писать так, почти не обращая
внимания на построение фраз, все следя за этим ритмом и этим иррациональным,
музыкальным движением, рассказ становился тяжелым и бессмысленным. Тогда он
принимался за тщательную отделку текста, и выходило, что на его страницах
появлялись удачные сравнения, анекдотические места, и они становились
похожими на ту среднюю французскую прозу, которую он всегда находил
невыносимо фальшивой. И лишь в редкие часы, когда он не думал, как нужно
писать и что нужно делать, когда он писал почти что с закрытыми глазами, не
думая и не останавливаясь, ему удавалось, с помощью нескольких случайных
слов, выразить то, что он хотел; и, перечитывая некоторое время спустя эти
страницы, он отчетливо вспоминал те ощущения, которые вызывали их и
сохранили, вопреки закону забвенья, их неувядаемую и иллюзорную жизнь. Так
было и на этот раз - и позже, читая описания Италии, он видел все, что им
предшествовало, - где музыка и Жермена и мечты сливались в одно соединение,
счастливая сложность которого все углублялась и углублялась временем.
В день пикника Виктория проснулась на полчаса раньше Артура, и, когда
он открыл глаза, она стояла над ним, совершенно готовая. - Скорей, Артур! -
Он поцеловал ей руку и пошел в ванную. Через несколько минут внизу рявкнул
клаксон автомобиля и несколько голосов закричало:
- Артур! Артур! Артур! - Артур быстро спустился вниз и увидел два
автомобиля. В первом, тесно прижавшись друг к другу, сидели Вирджиния,
Николай и Володя. Второй автомобиль оказался такси, нагруженный до отказа
всевозможными пакетами, коробками и корзинами, сквозь которые, как сказал
Николай, можно было "разглядеть" Одетт и Сережу. После короткого разговора
Одетт пересадили в автомобиль Артура, и Сережа остался один.
- Николай! - закричал он. - Помни же, что я тебе говорил: не гони как
сумасшедший. Не забывай о продуктах, а то из них каша получится. Ты слышишь,
Николай? - Но автомобили уже двинулись, и сердитый голос Сережи
был плохо слышен. Каждые пять минут Сережа говорил шоферу:
- Voulez vous corner, pour que ces imbeciles marchent un peu moins vite
{Посигнальте, чтобы эти идиоты шли немного побыстрее (фр.).}.
Одетт смотрела на дорогу и чувствовала себя непривычно и неловко:
впервые в жизни она совершала автомобильную поездку - и все было как всегда
- ветер, шум мотора и шин и уходящая, серо-желтая полоса дороги - и в конце
этого путешествия не должно было произойти решительно ничего, даже никакой
aventure. Route de Fontainebleau! Одетт знала все ее повороты и все места,
через которые она проходила, знала ее прямую, уходящую перспективу, как
бесконечно длинную спину мчащегося чудовища, деревья, растущие по бокам,
запах весеннего поля - и она погружалась в привычное и давно известное
состояние, которое наполовину было заполнено этими впечатлениями, наполовину
же состояло из ожидания того, что было так же непреложно и несомненно, как
дорога; это было тоже путешествие, только более сладостное; и как было
очевидно, что, выехав из porte d'Italie и сделав пятьдесят пять километров,
автомобиль въезжал в Фонтенбло, так же было очевидно, что если Одетт ехала в
Фонтенбло, то поездка ее должна была кончиться именно так, а не иначе. И вот
вдруг теперь вся привычная прелесть ее ощущений была нарушена. И хотя Одетт
не признавалась себе в этом, ей было неловко и даже неприятно.
Она посмотрела на Артура: он держал руль одной рукой, на нем была белая
рубашка без рукавов; Виктория рядом с ним казалась тоненькой и маленькой,
хотя была высокого роста и в последнее время чуть-чуть пополнела. Одетт с
досадой перевела глаза на передний автомобиль и увидела три одинаково белых
спины - Вирджинии, Володи и Николая. Потом она закрыла глаза и перестала
думать о чем бы то ни было; и ветер бил ей в лицо.
- Видишь эти поля? - говорил Артур Виктории.
- Да. А какое место в мире тебе больше всего нравится?
- Не знаю, - сказал Артур. - В Англии есть удивительные места. В России
тоже. Нет, пожалуй, в России лучше всего. Бесконечное.
- И нет ни одного места, которое ты предпочитал бы! другим?
- O, si, Виктория. Дунай и окрестности Вены - это самое лучшее место в
мире.
- А я предпочитаю Тироль.
Чаще всего Артур и Виктория, когда бывали вдвоем, говорили по-немецки;
и в этих разговорах, где все выражалось интонациями, было, в сущности, не
важно, на каком языке говорить. Это было продолжением первого объяснения,
внесмысловым, почти внесловесным и которое можно было выразить - если
непременно искать одну речевую формулу - в нескольких коротких и небольших
словах, которые одинаково могли значить в одном случае очень мало, в другом
- бесконечно много - предшествуемые и следуемые двумя человеческими жизнями
с теряющейся во времени сложностью впечатлений, ощущений, желаний и снов; но
это были бы одни и те же, сами по себе почти несуществующие слова. И потому
со стороны могло казаться удивительным, что Артур и Виктория были способны
часами говорить ни о чем.
Доехав до вокзала Фонтенбло, Николай обернулся, убедился, что оба
автомобиля следуют за ним, свернул вправо и поехал по узкой дороге,
уходившей от Фонтенбло в сторону. Она изгибалась, то поднимаясь в гору, то
опускаясь, то следуя за течением реки, то удаляясь от ее берегов; потом,
после еще одного поворота, Николай съехал с дороги и остановил автомобиль на
опушке леса. Внезапно поднявшийся и тотчас утихший ветер прошумел в высоких
деревьях.
Через минуту подъехал автомобиль Сережи. Было девять часов