Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
обственной
жизни, - "Астория", "Метрополь", Марика, - и все не мог остановиться. Его
состояние все увеличивалось, деньги росли, как во сне, уже было много
миллионов, банк, поместья, мельницы, подряды, и вдруг все сразу ухнуло и
поплыло; и как ни быстро было его обогащение, разорение шло еще скорее.
Стреляли пулеметы в Петербурге, на юге были восстания, война, пожары,
революция; и все стало тихо, и все остановилось только в одно апрельское,
блистательное утро на берегу Босфора. И не осталось ничего: ни денег, ни
забот, ни богатства, ни перспектив, ни необходимости быть тогда-то в Москве,
а тогда-то в Киеве. - И тогда я начал понимать, - сказал он. Но в
противоположность громадному большинству людей, находившихся в его
положении, он не жалел о потерянном богатстве; ему было только обидно, что
так незаметно и глупо прошла жизнь. Он вспоминал студенческие времена, и уже
здесь, в Константинополе, он начал читать книги, - а книг он не читал очень
много лет. Особенно его волновали стихи, и теперь этот старый человек,
знавший всю жизнь "покупать", "продавать", "не пропустить", "баланс",
"итог", спрашивал Володю, помнит ли он эти строки:
Слабеет жизни гул упорный,
Уходит вспять прилив забот,
И некий ветр сквозь бархат черный
О жизни будущей поет.
Он спрашивал Володю, что тот собирается делать; и, узнав, что Володя
уезжает в Париж, просил ему прислать оттуда "Madame Bovary". Володя обещал;
но еще до его отъезда старик умер от припадка астмы, - там, где он жил, в
глубоком и низком Касим-паше. И Володя представил себе его смерь, поздним и
душным константинопольским вечером, в маленьком деревянном доме, - и ночной
Босфор со светлой водой, и астматические, задыхающиеся всхлипывания его
собеседника.
Он приехал тогда в Константинополь из Греции, - он ехал в бурную
февральскую ночь на каботажном катере через Мраморное море; катер
подбрасывали медленные волны, корма его высоко поднималась, и тогда
освобожденный от воды винт вращался в воздухе с глухим и тревожным шумом.
Точно на сказочном корабле, на нем не было видно ни души, ничей голос не
отдавал команды, только тьма и вода, как во сне, и холодное ночное море; он
приехал в Константинополь утром, было ясно и прохладно, и синие Принцевы
острова все точно плыли из светлой глубины Босфора и не могли доплыть до
берегов. Его поразил запах жареного мяса, доносившийся из какого-то
портового ресторана, крутые и высокие улицы Галаты и еще особенная
константинопольская шарманка с необычайным количеством булькающих переливов
мелодии, точно кто-то в такт музыке лил воду из большой бутылки. Поздним
вечером того же дня, после душной, горячей ванны, одетый в новый и
непривычный штатский костюм, - поздним вечером этого дня он пошел в ресторан
"Printania" и сидел за столом в зале с танцующим над негритянским оркестром
синим дымом от папирос и сигар, слушал звуки модного тогда фокстрота и был
совершенно и беззвучно пьян, хотя не пил ничего; и находился в таком
состоянии, когда странно меняются предметы, - из большого барабана растет
высокая пальма, вместо рояля течет река и только глаза женщин остаются
неизменными, как всегда. Было два часа ночи, когда он возвращался домой,
темная тишина стояла на улицах, и вдруг до него донесся хрипловатый женский
голос, говоривший по-французски с теми неторопливыми русскими интонациями, с
какими говорили только в нашей медлительной России и с какими никогда не
говорят французы. Володя находил вообще непонятную прелесть в голосе у
женщин, - может быть, потому, что они напоминали ему "королеву бриллиантов",
Дину, блистательную Дину, появлению которой всюду предшествовали толки о
знаменитых ее бриллиантах, о разорившихся на нее миллионерах и о
многочисленных самоубийствах, - так, - точно одна эта женщина после своего
прохождения в каком-либо городе оставляла за собой только дымящиеся
развалины и трупы умерших от любви людей; приводились имена, неизвестные, но
неизменно звучные, скандальные истории, рассказывающиеся шепотом, и
сообщение о, том, что на днях в собственном спальном вагоне лучшего в России
курьерского поезда Дина приезжает сюда; уже снят весь этаж самого дорогого
отеля, уже прибыл ее багаж из заграничных чемоданов; и оставалось
предположить, что уже чистится стальной револьверный ствол для очередного
самоубийства, - однажды ночью, в номере гостиницы, с классической запиской:
"в смерти моей никого не винить" - и грузно летит в воздушную пропасть,
разверзающуюся под божественными ногами Дины, следующий, невозвратно
растраченный миллион.
И вот он ее увидел однажды под вечер; она проходила по
прозрачно-хрустящей аллее кисловодского парка, в белом платье, в белых
туфлях; воздушный тюль, как легкие крылья, медленно летел над ее плечами;
Володя стоял на краю аллеи, засунув руки в карманы безжалостно разглаженных
белых брюк, она прошла мимо него и в течение очень короткого времени
смотрела, не замечая его, в его глаза - и тогда он заметил красные жилки на
ее белках. Она давно прошла, и давно, все слабея, доносился до него ее
низкий голос с легкой хрипотой, - она разговаривала со своим спутником,
высоким кавалергардским офицером - а он все стоял в том же положении и не
двигался, точно боялся, что первое же движение заставит исчезнуть навсегда
эту женщину, эти глаза, этот голос. Кажется, она была очень красива.
И вот, константинопольской далекой ночью он услышал такой же низкий,
хрипловатый голос другой женщины, которая ему напомнила Дину. Она шла не
очень далеко от него и разговаривала с человеком в мягкой шляпе и желтых
туфлях. "Все это теперь неважно, - говорила она, - я уезжаю в Америку и
оттуда уже иначе не приеду, как первым классом и как богатая американка. К
черту все это", - сказала она, и так тревожно раздалось в воздухе это
медленное, почти ленивое "au diable" {к черту (фр.).}. "Я вас понимаю и могу
только пожалеть об этом", - ответил мужской голос. "Au diable", - повторила
она. И еще, после долгого молчания, ее голос сказал: итак, если вы не очень
далеко живете... - и они свернули за угол, где начиналась точно сорвавшаяся
вниз и чудом удержавшаяся в падении узкая улица необычной,
головокружительной крутизны, из глубины которой медно и тускло блестели в
воздухе далекие, желтые огни фонарей. И Володе захотелось тогда пойти за ней
и сказать ей много ненужных слов, - все о том, что она посылала к черту, что
он так любил, и измена чему вызывала у него долгое и томительное ощущение,
состоявшее из грусти и чувственности. Он знал наизусть всю историю этой жен-
щины, - тогда все биографии женщин были почти одинаковы: они начались с
гимназии или института, проходили сквозь гражданскую войну, иногда они ее не
пересекали и терялись навсегда в дыму давно забытых сражений, - но чаще они
кончались в Константинополе, Афинах, Вене, Берлине, Париже, Нью-Йорке или
Лондоне, в неизменной обстановке русских кабаре, сомнительных цыганских
романсов, американских фокстротов, коктейлей, англичан, французов,
левантинцев, турок, - и потом гостиница или квартира с чужой постелью и этим
невыносимым холодом простынь, который особенно силен, когда ночуешь не дома
и, может быть, от которого голос делается несколько хриплым, как от простуды
или болезни или внезапного и необычайно сильного воспоминания.
Когда потом он возвращался к впечатлениям этой константинопольской
ночи, ему каждый раз нужно было делать усилие, чтобы восстановить
обстановку, в которой это происходило, и особенно погоду. С давнего времени
у него образовалась привычка исправлять воспоминания и пытаться воссоздавать
не то, что происходило, а то, что должно было произойти, - для того, чтобы
всякое событие как-то соответствовало всей остальной системе представлений.
И вот, ему все казалось, что в ту ночь в Константинополе была сухая
воздушная буря. В самом же деле, было очень тихо и душно. Он отчетливо
вспомнил тяжелое чувство, с которым вернулся домой и которое даже мешало ему
заснуть в течение некоторого времени. Теперь же ему казалось, что
константинопольская незнакомка с хриплым голосом была, в сущности, права, -
и поступала правильно: как иначе она могла бы устроить свою жизнь? Теперь
ему вообще все казалось иным. "Да, - сказал он себе, уже засыпая, - итак,
это, кажется, просто: не лгать, не обманывать, не фантазировать и знать раз
навсегда, что всякая гармония есть ложь и обман. И еще: не верить никому, не
проверяя".
Всю ночь шел дождь, утро тоже было дождливое и пасмурное, и только под
вечер появилось солнце и стало теплее; установившаяся хорошая погода уже не
менялась до Марселя. Володя садился возле самой кормы у борта и следил, как
взбивается и шипит пена за винтом, оставляя чуть извилистый и исчезающий,
широкий водяной след. Иногда, не очень далеко от парохода, он замечал
маленький силуэт нырка, сидящего на воде и уносимого волнами; потом черная
птичья голова быстро опускалась; мелькал в воздухе темный задок птицы, и она
исчезала в глубине. Или вдруг почти у самого борта парохода, над которым,
свесившись до половины, стоял Володя, плыла на небольшом расстоянии от
поверхности воды полупрозрачная, громадная медуза, распластавшаяся матовым,
стеклянным пятном с медленно движущимися очертаниями. Затем резкий,
пискливый крик над головой заставил его поднять глаза: большая белая птица
пролетела, пересекая вкось движение парохода; и так же мерно и безошибочно,
как билось ее сердце, без устали взмахивала в светлом воздухе своими
длинными бесшумными крыльями; потом вдруг растягивала их во всю длину и,
перестав ими шевелить, склонив набок все свое тело, стремительно опускалась
до поверхности моря и, почти не задевая ее, так же легко и сильно взмывала
вверх и потом улетала все дальше и дальше, и уже издалека тускло блестели ее
белые перья под лучами солнца.
Первым же поездом из Марселя Володя поехал в Париж, денег было мало,
пришлось брать билет третьего класса, и всю дорогу у Володи болела голова от
невытравимого запаха чеснока, которым были пропитаны, казалось, не только
пассажиры, но и самые стены вагона. В девять часов утра, не спав всю ночь, с
сильной головной болью и дурным вкусом во рту, Володя приехал в Париж.
Справившись еще раз в записной книжке, он опять посмотрел адрес брата,
который и без того знал наизусть, сел в такси и велел везти себя на rue
Boissiere. Головная боль сразу стихла; Володя смотрел по сторонам, его
поразило сильное движение на улице - в остальном Париж показался ему похожим
на все остальные большие города.
Он позвонил у двери дома, в котором жил его брат; улица оказалась
неожиданно тихой и несколько сумрачной, и звонок прозвучал особенно резко.
Он подождал минуту и услышал мягкие шаги, спускавшиеся по лестнице. Потом
дверь приоткрылась и горничная в спальных туфлях - что удивило Володю -
показалась на пороге.
- Puis-je voir M. Rogatchev? {Могу ли я увидеться с мсье Рогачевым?
(Фр.).} - спросил Володя.
- De la part de qui? {От чьего имени? (Фр.).}
Володя не сразу понял. "Что за черт, de la part de qui? - подумал он, -
потом сообразил; дверь все оставалась полуоткрытой, и горничная стояла
наполовину на улице, наполовину в доме. "Dites lui que c'est son frere"
{Скажите ему, что это его брат (фр.).}, - сказал Володя. При этом его ответе
наверху послышались еще одни шаги, затем лестница затрещала под быстро
спускающимся грузным человеком, который поскользнулся на предпоследней
ступеньке, сказал по-русски "а, дьявол", - и Володя увидел своего старшего
брата, Николая, в длинном лиловом халате, небритого, растрепанного, но очень
веселого и довольного. Он оттолкнул горничную, втянул Володю внутрь, сказал
удивленно и радостно - Володька, сволочь! - и шумно поцеловал его раньше,
чем Володя успел произнести хоть одно слово.
Николай был старше Володи на шесть лет и уехал за границу, будучи уже
студентом. Он был и похож и непохож на своего брата. Он был ниже его, но
шире в плечах, и мохнатое его тело было сколочено из совершенно
несокрушимого матерьяла - он ничем не болел, все порезы и раны заживали у
него с поразительной быстротой. Он был в детстве драчлив, стремителен и до
ужаса не любил гимназию, книги, тетради и все, что этого как-либо касалось,
убегал с уроков, чтобы кататься на коньках или играть в футбол; во время
богослужения в церкви, стоя на коленях, просовывал с необыкновенной
гибкостью голову между ног и в таком неестественном положении показывал язык
своим товарищам - до тех пор, пока однажды это не увидел надзиратель и не
наказал его. Он был вспыльчив, по всякому поводу лез в драку с кем угодно и
ходил с крупными синяками на физиономии, - но никогда не врал и быстро
успокаивался, когда ему объясняли его ошибку. Его рассудок не поспевал за
его бурными чувствами; но когда это оказывалось необходимо, Николай все
понимал быстро и верно, и если хотел учиться, то учился хорошо. Младшего
брата он очень любил и считал, что заменяет ему отца, - так как отец Рогачев
давно не жил со своей женой и ограничивался тем, что посылал ей изредка
деньги - каждый раз очень большие, это бывало обычно после крупного выигрыша
- и потом не давал о себе знать в течение долгого времени. Чаще всего долгое
его молчание совпадало с тем, что в дом Рогачевых приходила какая-нибудь
дама с заплаканным лицом и почему-то непременно с черной вуалью и жаловалась
матери "этого хулигана", как все официально называли Николая - так и в
гимназии о нем говорили товарищи "Колька-хулиган"; только на товарищей он не
обижался, успев за несколько лет передраться и помириться со всеми своими
одноклассниками, а взрослым говорил дерзости, что приводило в ужас его мать
- итак, дама приходила жаловаться на отца Рогачева, который ее обманул и
бросил: и мать Рогачева плакала в такие дни, вспоминая своего неверного
мужа, самого очаровательного и умного, и в то же время самого ненадежного
человека, которого она знала, неисправимого Дон-Жуана и картежника, не раз
проигравшего и выигравшего целые состояния, посетителя бесчисленных клубов,
бильярдных, ресторанов, всегда одетого в самый модный костюм, улыбающегося,
остроумного и не верящего ни во что на свете, "кроме козырного туза и
женской приятности", как кто-то сказал о нем.
Но насколько сам Рогачев был неточен и небрежен в своих обязательствах,
настолько его сын, этот самый Колька-хулиган, был безупречен в роли второго
отца для своего младшего брата. В последние годы у матери братьев Рогачевых
очень ослабело - от какой-то глазной болезни - зрение, она стала почти
беспомощна; и Николай, только что кончивший гимназию, стал главой дома - вел
все расходы, посылал кухарку за провизией, входил во все подробности
хозяйства и делал это, ко всеобщему удивлению, быстро и толково; денег стало
уходить меньше, а жить стало лучше. Потом, когда однажды мать привезли домой
умирающей - она, воспользовавшись тем, что никого не было, вышла на улицу и
попала под трамвай - и через несколько часов скончалась - умирая в сознании,
сказала, гладя жесткие курчавые волосы Николая, стоявшего на коленях перед
ее кроватью, - я знаю, мой мальчик (слезы все лились, не останавливаясь, по
крепкому лицу Николая), это ты позаботишься о Володе, ты не сердись, что я
тебя хулиганом называла, я знала всегда, что ты самый лучший, Бог мне дал
хорошего сына. Николай только кивал головой и плакал и все просил - мама, не
уходи, мама, не уходи, - и сильное тело его дрожало мелкой дрожью - пока,
наконец, мать не умерла, и Николай всю ночь, не двигаясь, просидел у
холодного и искалеченного трупа.
После ее смерти, приведя в порядок дела, Николай продал небольшой дом,
в котором они жили и который им принадлежал - опекун его, благодушный
нотариус с висячими седыми усами, ни во что не вмешивался - и на эти деньги
братья продолжали жить так же, как жили раньше, и Володя по-прежнему ходил в
гимназию. Николай давал уроки, потом налег на изучение иностранных языков и
обнаружил необыкновенные к ним способности. Когда волна гражданской войны
докатилась до их города, Николай, не имевший права, по его словам, рисковать
своей жизнью, поступил в штаб британской миссии. В начале тысяча девятьсот
двадцатого года он уехал за границу, поселился вместе с братом в
Константинополе, и тут с ним случилась неожиданная вещь, когда он
единственный раз в жизни забыл о своих обязательствах по отношению к Володе,
которому было тогда уже шестнадцать лет. Он встретил англичанку, девушку
двадцати лет, в первый же вечер в нее влюбился и сразу сделал ей
предложение, которое так ее поразило, что она даже не ответила
категорическим отказом. Она жила в Буюк-Дарэ. Николай уехал туда и три дня
не возвращался домой и в течение всех этих трех дней, за обедом, за
завтраком, вечером, во время прогулки уговаривал Вирджинию - ее звали
Вирджиния - в том, что не выходить замуж было бы величайшей бессмысленностью
с ее стороны; что он готов для нее на все, что угодно, но если счастье само
пришло к нему, то он просто не имеет морального права его выпустить; одним
словом, она должна выйти за него замуж. "Но я здесь одна, необходимо, чтобы
мои родители знали хотя бы..." - "Мы протелеграфируем", - сказал Николай.
"Боже мой, такие вещи не делаются по телеграфу", - почти с отчаянием
ответила она. Но Николай уже шел к почтовой конторе, поднимаясь наверх по
горе со своей всегдашней быстротой, она не поспевала за ним; тогда он легко
поднял ее, посадил на плечо - она отбивалась и кричала, что он сошел с ума,
- и добежал до почты; оттуда они вдвоем отправили длинную, очень дорогую и
очень бестолковую телеграмму в Лондон. На следующий день Николай вернулся в
Константинополь, явился домой и застал Володю за чтением романов Уэллса.
"Ну, слава Богу. - насмешливо сказал ему Володя, - а я думал, что ты
заблудился в городе". - "Нет, а вот Вирджиния", - сказал Николай по-русски,
беря за руку Вирджинию. Володя поднялся, поздоровался и стал говорить, что
он очень счастлив. "Ты совсем заврался, - сказал Николай, - счастлив это я,
а не ты".
Вирджиния должна была ехать в Англию, Николай поехал вместе с ней,
оставив брата в Константинополе и сказав ему, чтобы он ни о чем не
беспокоился... С тех пор он аккуратно, каждые две недели, присылал Володе
письмо и каждый месяц - деньги. Из писем Володя знал, что Николай занялся
продажей автомобилей - место, которое ему устроил отец Вирджинии, и года
через три он переехал в Париж с женой. Прошло пять лет, Володя за это время
кончил французский лицей в Константинополе, побывал в Праге, Берлине, Вене,
затем снова вернулся в Турцию, где прожил полгода, и, наконец, собрался в
Париж к брату и предполагал здесь уже обосноваться надолго.
Николай между тем уже бежал вверх по лестнице, крича брату - направо не
сворачивай, Вирджиния еще не одета! - потом провел его в столовую, показал,
где находится ванная, и сказал, что ровно в десять они пьют чай.
Володя принял ванну, побрился, надел новый костюм, причесался и вышел в
столовую, когда Николай и его жена уже сидели за столом. "Какой франт!"