Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
, как игрушки.
Есть история - статистика; тогда она скучна и произвольна. Есть другая
история - это роман, то есть то же самое, что поэзия. Я говорю об
исторических методах, с которыми мы имеем дело. А история Рима, например,
или вообще история античного мира, это даже не статистика и не роман, это
опера, Володя. По крайней мере, в вашем и моем представлении.
Он рисовал карандашом самые разные вещи; он точно издевался над ними,
заставлял их оживать на бумаге в своих видоизмененных, мучительных формах,
где сочетались его непогрешимое знание внешнего мира и того абстрактного
аспекта, в котором они представлялись его чудовищному воображению. Он
рисовал скачущих лошадей с короткими ногами и длинным, вытянутым телом,
деревья неизвестной породы, выросшие в стране бреда или неведомой людям
земли, слепых с тревожно-мертвенным выражением лица. В Севастополе ему
поручили расписать церковь: и вот на ее стенах появились сияющие архангелы с
грешными женскими глазами, и деспотическое, каменное лицо Саваофа, и мутная,
сладострастная прелесть "единственной женщины, познавшей физическое единение
с Богом".
Мир звучал для него двумя десятками первоначальных мелодий, он
пропускал их бесчисленные изменения, он видел так много и быстро, что ему не
оставалось времени слушать.
После первых же парижских разговоров с Александром Александровичем
Володя явственнее, чем когда-либо, ощутил тревогу за этого человека.
Александр Александрович "душевно задыхался", как сказал Володя Николаю, рас-
сказывая об этих встречах. - Он слишком чувствителен, il n'a pas la peau
assez dure {у него недостаточно грубая кожа (фр.).}, - говорил Володя, -
чтобы безболезненно переносить ту чудовищную нелепость, мерзость и идиотизм,
в которых протекает нормальная человеческая жизнь. - Нам ничего, а он не
может.
Вирджиния чрезвычайно любила порядок и не выносила плохо рассчитанных
или непредусмотренных вещей. Все должно было быть предвидено до мельчайших
подробностей, до цвета носового платка, до количества и размера пуговиц на
платье. За стол надо было садиться именно без четверти восемь, в театр
выезжать бей двадцати пяти девять; все события следовало обсудить заранее, и
при этом детально.
За две недели до пикника Вирджиния начала беспокоиться о провизии: что
надо взять и в каком количестве. Володя стал спорить, говоря, что достаточно
нескольких сандвичей. Николай настаивал на холодной телятине. Вирджиния не
соглашалась ни на то, ни на другое; и, как это ни было странно, в этом
вопросе оказалось труднее столковаться, чем в споре о литературе или театре.
Тогда Николай нашел выход:
- Оставьте все заботы, я это устрою. Вирджиния, ты ничего не имеешь
против приглашения мистера Свистунова?
- Ты прав, очень хорошо, - сказала Вирджиния.
- Что за нелепость? - спросил Володя. - Свистунов и вдруг мистер. Какой
же он, к черту, мистер, если он Свистунов? И кто он такой вообще?
- Как, ты не помнишь? - сказал Николай. - Это Свистунов, Сережка
Свистунов. Он у нас бывал - в Ростове и Севастополе. И Николай объяснил, что
Сережа женился на француженке из Канады и что история его вообще
поучительна. По словам Николая, правдиво написанная история Сережи должна
была представляться не как авантюра, не как роман, не как поэма, а как
бесконечно длинное меню. Если среди товарищей Сережи бывали разногласия и
сомнения по поводу того, что им ближе и интереснее всего - социальные
вопросы, искусство или даже коммерция, у Сережи этих сомнений никогда не
возникало: ему всегда было ясно, что и общественные вопросы и искусство
могут рассматриваться только как вещи второстепенные и несущественные.
Главное же в его жизни - чему он никогда и ни при каких обстоятельствах не
изменял - был вопрос о том, что, как и в каком количестве есть.
- Было что-нибудь страшное в твоей жизни? - спросил его однажды
Николай, У Сережи была круглая голова, кожа розовая - как уши маленького
поросенка, по определению Вирджинии - мечтательные; черные глаза, очень
широкая и высокая грудь и крепкое короткое тело.
- Я пережил необычайные, да, прямо страшные страдания, - нахмурившись
при одном воспоминании об этом, сказал Сережа. - Нечеловеческие. Я был болен
брюшным тифом, и мне не давали есть. Я был близок к самоубийству.
И революция, и война, и заграница, все это представляло для Сережи
сложную прелесть, смесь вкусов и запахов: запах сена и чуть-чуть подгоревшая
полевая каша; удаляющаяся стрельба на окраине деревни и холодное, густое
молоко с белым хлебом и сотовым медом; ночной десант с моря и утренняя ловля
крабов, которых он варил на костре, - и нежный их вкус, почти мечтательный,
отличавшийся от вкуса раков тем, что он заключал в себе еще влажную прелесть
моря. Потом, в Константинополе, ни с чем не сравнимый, душистый кебаб в
греческом ресторане и киевские котлеты - с маслом внутри, с далеким,
облачным вкусом и тугое, старое вино, волшебно густое и неповторимо
прекрасное. Потом Вена, где в ресторане не подавали к столу хлеба, то есть
так просто не подавали, точно было естественно обедать без хлеба, - и где,
конечно, Сережа пробыл лишь несколько дней. И потом, наконец, Париж. Сначала
Сережа мыл тарелки в ресторане, потом стал помощником повара; и ему
предстояла бы несомненно блистательная кулинарная карьера, если бы в этот
период своей жизни он не встретил свою будущую жену. Она приехала во
Францию, недавно овдовев, из канадских просторов; с Сережей она
познакомилась в кинематографе, где оказалась его соседкой. Он держал в руке
бумажный мешочек с виноградом, - конечно, самым дорогим и самым лучшим - и
молча протянул его своей соседке, которая так же молча, автоматическим
движением, взяла самую большую кисть. - У тебя, голубушка, губа не дура, -
тихо сказал Сережа по-русски. На третьей кисти начался разговор. По
необъяснимому совпадению, оказалось, что она так же любила есть, как он, -
toutes proportions gardees {в соответствующей пропорции (фр.).}, - говорил
Сережа с извиняющейся улыбкой. И через некоторое время Сережа женился. Это
произошло не сразу - и была минута, когда брак мог расстроиться. Это
случилось вечером, после обеда в маленьком ресторане Латинского квартала,
где готовили лучше всего в Париже blanquette de veau {телятину под белым
соусом (фр.).}. Сережа провожал свою невесту домой, дорогой был мрачен и
нахмурен.
- Что с вами? - спросила она.
- Моя дорогая, - сказал Сережа, - я очень грустен.
- Но по какой причине? Вы разлюбили меня?
- О, нет! - Столько воспоминаний связывали Сережу с этой женщиной - за
такое короткое время тающее мясо поросенка в "Au cochon de lait"
{"Поросенок" (фр.).}, прохладный виноград в первый вечер их знакомства,
дикая утка, которую они однажды ели на Монпарнасе, и этот blanquette de veau
{кусок телятины под белым соусом (фр.).}, вкус которого еще не исчез, еще не
растворился в воздухе, и губы и небо Сережи еще хранили это хрупкое
воспоминание.
- О, нет!
И он объяснил, что не имеет права жениться, но не решался об этом
говорить, стремясь сохранить как можно дальше эту очаровательную иллюзию
счастья. Она молчала.
- Но, наконец, что же это? - Ей вспомнилась история одного
расстроившегося брака - из-за того, что у жениха оказался туберкулез. Но
Сережа был так здоров, и это было так очевидно...
- Я беден, - сказал Сережа с глубоким вздохом. Он вздохнул, и когда он
опять втянул в себя воздух, ни вкуса, ни запаха Maquette уже не оставалось.
- Я с вами не желаю разговаривать, - резко сказала она. - Завтра же
отправляйтесь в мэрию, в комиссариат, куда хотите, и вечером я вас жду с
документами. Она притянула его к себе и поцеловала, - и вдруг Сережа с
удивлением почувствовал - это было беглое, тотчас исчезнувшее ощущение, -
что его связывают с этой женщиной еще какие-то иные вещи, далекие от
ресторана и похожие, как он сказал потом Николаю, на полевые цветы. - И
тогда я понял, - говорил он, - что, может быть, я не только обжора.
И этот самый Сережа Свистунов был теперь приглашен Николаем на пикник,
и ему была поручена забота о провизии.
* * *
Володя неоднократно замечал, что дни, наиболее запоминающиеся и
наиболее важные в его жизни, чаще всего не содержали никаких событий. Это
были обычно прозрачные, холодноватые дни весны или осени; каждый из них был
непохож на другой, каждый нес с собой новую волну ветра, за которой
открывался еще неизведанный, как казалось, простор. Казалось, что воздух
долго был неподвижен, как давно остановившаяся жизнь; и вот одну
незабываемую минуту в городе, на улице происходил точно незримый уход всего,
что было дорого и нужно и близко; точно улетали птицы и за ними тянулся
медленный клубящийся вихрь уходящих чувств, воспоминаний и слов - как след
воды за кормой парохода. Вот ушло одно, теперь уходит другое, и кто знает, в
какой стране, под каким чужим небом опять остановится это движение и все
снова полетит вниз, как листья?
- Летит саранча, - вспоминал Володя рассказ Александра Александровича
об африканском путешествии, - и наталкивается на встречный ветер; и такое
впечатление, точно она встречает стеклянную стену и падает вниз с особенным,
сухим шорохом.
Александр Александроич уже третий день лежал в постели с высокой
температурой. Володя приходил к нему каждый вечер. Белая комната Александра
Александровича теперь стала особенно похожа на больничную палату - и когда
Володя подумал об этом, он представил себе, что в один прекрасный день он
может войти и увидеть ставшее навсегда неподвижным тело Александра
Александровича.
Он шел по улице и вспоминал вечерний вчерашний разговор.
- Надо странствовать, Володя. Надо уйти, меня всегда тянет, всю жизнь.
Но я не могу, я свалюсь на первом переходе, у меня плохие легкие и никуда не
годное сердце. Вот вы, Володя, другое дело.
- Странствовать, - повторил теперь Володя. Он представил себе дорогу,
поля, реки, города, бесконечные российские пространства, болота, леса,
большаки, и вот все то же тревожное ощущение, точно улетают птицы. "Paris
Soir!" {"Вечерний Париж" (фр.), название газеты.} - закричал газетчик рядом
с Володей; Володя посмотрел на него, не понимая. - Да, надо уезжать.
Прохладный ветер, дувший весь день, внезапно стих, воздух стал тяжелее и
жарче; был конец мая, густо зеленели каштаны. Над деревьями высоко и
медленно летело небо, белое облако покрывало конец его далекого полукруга.
Володя посмотрел наверх. В России были другие облака - не такие, как здесь,
- так же, как солнце, заходящее за огромный простор полей, колоколен и
лесов. Какая загадочная вещь, какая страшная, непостижимая сила разлилась в
морях и реках, вытянула из земли дубы и сосны - и где начало и смысл этого
безвозвратного движения, этого воздуха, насыщенного тревогой, и этой глухой
тяги внутри, немного ниже сердца?
- А может быть, потому, - думал Володя, отвечая самому себе на
незаданный вопрос, - что мне, в сущности, почти нечего терять? Будто кто-то
забыл, что мне тоже нужно дать непреодолимую любовь или простое, сердечное
знание того, что это хорошо, а это плохо, - как у Николая. Но если есть
нечто непреодолимое, то это воздушная стена, отделяющая меня от близких и
дорогих людей. Идут облака, летит ветер и пригибает к земле траву; течет
река, длинные океанские волны шипят и катятся на отлогий берег, падает снег,
шумит лес - и опять та же тоска, то же сожаление о неизвестных вещах.
- Странствовать, - продолжал он думать, - или уехать, или быть
обуреваемым ослепляющей страстью - для того и только для того, чтобы не
видеть, не понимать и забыть.
Опять поднялся ветер, пролетел, как гигантская невидимая птица, и
исчез. Володя подходил к Трокадеро. Вот av. du President Wilson, последняя
дорога, на которой закончилось земное странствие доктора Штука; и он больше
никогда не увидит ни одной улицы ни в Париже, ни в Вене, как не увидит синих
глаз Виктории.
- Attention, ou je t'ecrase! {Осторожно, раздавлю! (фр.).} - закричал
необыкновенно знакомый голос. Володя поднял глаза. Сверкая на солнце
стеклами, перед ним остановился автомобиль Николая. "Вирджинии очень идет
белое", - подумал Володя.
- С тебя мало одной автомобильной катастрофы, - свирепо кричал Николай,
не удерживая улыбки, - лунатик несчастный! Куда ты идешь?
- Я гуляю.
- Садись к нам.
Солнце начинало опускаться. Николай ехал со своей обычной быстротой по
незнакомым Володе улицам и вскоре выехал на широкую дорогу. "Route de
Fontainebleau", - сказал он голосом гида. Автомобиль ускорил ход - Володя
посмотрел на счетчик; стрелка стояла, дрожа и колеблясь на цифре девяносто
шесть.
И тогда, проезжая мимо бесшумно бегущих навстречу деревьев, Володя явно
почувствовал - в одну необъяснимую секунду, - что этот период его жизни
кончен, кончено еще одно путешествие. И глубоким вечером, на обратном пути,
он смотрел уже невольно чужими глазами на улицы и дома Парижа, точно это
были не настоящие каменные здания, а нечто зыбкое и исчезающее в темноте,
нечто, уже сейчас, сию минуту, безвозвратно уходящее в воспоминание.
Odette никогда не жила на чьем-либо содержании. Odette вообще не
думала, как люди зарабатывают деньги, и этот вопрос, как бесчисленное
множество других вопросов, не касавшихся непосредственно ее чувств, для нее
не существовал. Было естественно - об этом она тоже не думала, но это само
собой подразумевалось, - что всякий человек, имеющий счастье ее близости в
течение более или менее продолжительного времени, должен заботиться об ее
еде, квартире и платьях. Это было обязательно - не считая, конечно, того,
что сама Odette называла aventures {приключениями (фр.).}; но то были
случайные и несущественные события, почему-то, однако, совершенно
неизбежные. Все несколько осложнялось вопросом о браке; и в данном случае
Odette была совершенно безжалостна в своей оценке французской юстиции,
которая была слишком медлительна, чтобы поспеть за матримониальной кривой
Odette. В сущности, сама Odette не придавала браку особенного значения и
имела к этому все основания; но ее поклонники относились к этому иначе и с
очевиднейшей ошибочностью полагали, что брак может каким-нибудь образом
закрепить их союз с Odette - не понимая того, что в этом мире не
существовало ничего, что могло бы обеспечить супружескую верность Odette -
за исключением, быть может, смерти, паралича или холеры.
Вопрос об Odette обсуждался у Николая и возник по поводу того, что
Сереже Свистунову угрожала перспектива быть лишенным дамского общества.
Володя протестовал против приглашения Odette, выразительно глядя на Николая
и давая понять, что ее приглашать просто неудобно. Возмущала его, однако, не
нравственность Odette - к этому он был совершенно равнодушен, - а
необходимость опять ехать с очередным визитом черт знает куда; с недавнего
времени Odette переселилась в ville d'Avray. Николай сказал, когда они
остались вдвоем:
- Слушай, ну не все ли тебе равно? Что ты ей - муж, любовник,
ухаживатель? А Сереже мы скажем, что она работает в Армии Спасения.
- Да, но согласись все-таки..,
- Я поеду вместе с тобой, хорошо?
И Володя, сразу успокоившись, сказал:
- Заметь, Коля, что я ее не осуждаю, я не имею ни права, ни вкуса к
этому. Кто знает, она, может быть, неплохая женщина.
- Я даже уверен. Иначе почему бы за ней всегда был хвост? Не одной же
все-таки... - Николай сказал соленое русское слово, заставившее Володю
пожать плечами, - она их привлекает? Есть что-то другое.
- Ну, она, я думаю, вообще специалистка.
- Во всяком случае, едем.
Они приехали в ville d'Avray в пять часов вечера. Odette жила в
небольшом павильоне, закрытом деревьями. В воздухе стоял тяжеловатый и
сладкий запах цветущего жасмина. На столе Odette высился настоящий русский
самовар, принадлежавший в свое время monsieur Simon. Она напоила братьев
чаем с Володиным любимым клубничным вареньем, они поговорили о политике, о
кинематографе, условились и уехали совершенно довольные; и только Николай
удивлялся, отчего Odette забралась в такую глушь, потому что не знал, что
этот очередной переезд Odette был обусловлен многими сложными причинами, в
число которых входили инстинкт размножения и биологические законы, кодекс
Наполеона и римское законодательство и несколько на первый взгляд
второстепенных, но, в сущности, быть может, решающих моментов - запаха
цветов, некоторых движений, некоторых интонаций. Odette, стоя на дороге,
смотрела вслед уезжающему автомобилю.
Володя оглянулся, помахал рукой, задумался на минуту и от мысли об
Odette перешел к Жермен, которая будет ждать его сегодня ночью. Он потянулся
всем телом и сказал больше себе, чем Николаю:
- А в сущности, если не очень много рассуждать, то жизнь может быть
прекрасной.
- Вот ты столько лет философствуешь, - ответил Николай, - как же ты не
понимаешь, что жизнь не может быть ни прекрасной, ни не прекрасной? Она для
каждого своя - прекрасная для счастливых, ужасная - для несчастных. Это как
вода, морская вода, ты понимаешь? Ты в ней плывешь, она очень красивая и
прозрачная; но вот тебя схватила судорога, ты тонешь, и она холодная и
ужасная, а только что была замечательная. А вода, между прочим, все такая
же. Вот вы там с Александром Александровичем рассуждаете и пытаетесь что-то
обобщать; а обобщений нет.
- Ну, знаешь, Коля, философ ты средний.
- Я совсем не философ, я просто нормальный человек, а ты фантазер и
сволочь. У тебя работает воображение, которое вообще есть вещь иллюзорная.
- А у тебя железы внутренней секреции.
- И очень хорошо.
Володе хотелось двигаться, а не говорить. Он привстал с сиденья -
автомобиль против обыкновения шел медленно, дорога была пустынна - и
навалился всем телом на Николая, захватив его голову давно знакомым приемом,
так что шея была зажата сгибом руки.
- Володька, - хрипел Николай, - пусти. А то остановлю машину, слезу и
изобью, как собаку.
- Кого? Меня?
Автомобиль остановился. Николай легко, точно ему нужно было преодолеть
сопротивление ребенка или женщины, разогнул руку Володи, схватил его за пояс
и жилет и поднял на воздух.
- Проси прощения.
- Нет.
- Проси прощения или que Dieu ait pitie de ton ame {пусть Бог
позаботится о твоей душе (фр.).}.
- Пусти, а то я брату скажу! - закричал Володя. Николай засмеялся. -
Тут крыть нечем, черт с тобой. Они поехали дальше; Володя сидел и вспоминал,
от скольких неприятностей его избавила эта спасительная фраза: не тронь, а
то брату скажу. Репутация Николая в гимназии была непоколебима. Особенно
пугало его сверстников не искусство драться - хотя и в этом Николай был
сильнее других, - а полное отсутствие страха: он мог полезть на нож, мог
идти один на трех или четырех противников, - опустив голову, напрягая свое
крепкое тело, и никогда не останавливался. Однажды его принесли домой
избитого до полусмерти; в тот раз его поймала в глухом месте парка шайка
городских хулиганов, их было