Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
разве там мы не должны родиться, как рождаемся здесь -
беспомощные, немые, незрячие барахтаемся в траве у ног Великанов? Ибо
сказано: деревья что люди, и нет там ничего невозможного, сколько бы ни
минуло - полвека, больше ли. Будут только горизонты света и тьмы,
рассеченные толстыми стеблями, а сверху похожие на розы размывы
непонятного цвета - не то бледно-розовые, не то голубые, но время течет, и
краски станут ярче, станут - бог их знает какими...
Однако пятно на стене вовсе не похоже на дыру. Это скорее круглый
предмет, наверное, листок розы, прилипший на стену еще летом, ведь я не
слишком усердная хозяйка, достаточно посмотреть на пыль, осевшую на
каминной полке, да, ту самую пыль, под тремя пластами которой, как
утверждают, погребена Троя, и только глиняные черепки оказались
неподвластны тлену, чему вполне можно поверить.
Дерево за окном беззвучно стучит веткой по стеклу... Мне хочется
размышлять в тиши, безмятежно и вольно, ничем не отвлекаясь, непринужденно
скользить мыслью от одного предмета к другому, не зная преград и
ненависти. Опускаться все глубже и глубже, удаляясь от видимой поверхности
вещей с ее неподатливыми, разобщенными фактами. Ухватись за первое, что
придет в голову... Шекспир... Допустим; впрочем, годится все что угодно. В
глубоком кресле сидит человек и смотрит на огонь... С горней вышины льется
бесконечный поток образов и объемлет его. Он сидит, склонив голову на
руку, прохожие заглядывают в распахнутую дверь - само собой разумеется,
дело происходит летним вечером, - но как же нелеп этот исторический
вымысел! Он наводит на меня скуку. Хочется размышлять о чем-то приятном, и
в этих размышлениях должна отражаться моя подсознательная вера в себя, ибо
такие мысли наиболее приятны, и они нередко посещают даже самых скромных,
неприметных людей, которые искренне убеждены, что они вовсе не склонны
восхищаться собой. В подобных мыслях нет явного самолюбования; в этом-то
вся прелесть; думаешь что-нибудь такое:
И тут в комнату вошла я. Они толковали о ботанике. Я сказала, что
видела цветок, выросший на мусорной куче в Кингзуэе, на том самом месте,
где стоял старый дом. Семечко, сказала я, могло лежать там со времен Карла
I. "Какие цветы росли во времена Карла I?" - спросила я (но не припомню,
что мне ответили). На высоком стебле, с пурпурными султанчиками. И дальше
в том же роде. Все это время я мысленно создаю свой образ, любовно,
украдкой, боясь, что откровенное восхищение выдаст меня, я тороплюсь, тяну
руку за книгой, словно ищу в ней поддержку. Удивительно, как свойственно
человеку оберегать свой образ от поклонения, которое сделало бы его
смешным или чересчур далеким от оригинала, а потому неправдоподобным. А
может быть, ничего удивительного? Это очень важно понять. Предположим,
разбивается зеркало и пропадает отражение, некий романтический образ в
зелени лесных зарослей, остается только оболочка, которую видят все, -
каким же душным, пустым, тусклым, скучным станет мир! В таком мире
невозможно будет жить. Глядя друг на друга в метро и в омнибусах, мы
смотримся в зеркало; вот откуда эта неуловимость и стеклянный отблеск в
наших глазах. Со временем романисты будут все больше постигать важность
этих отражений; отражение не единственное, их почти бесчисленное
множество; вот какие глубины будут исследовать романисты, вот за какими
призраками устремятся в погоню и будут все меньше описывать
действительность в своих повествованиях; или - зачем рассказывать о том,
что и так все знают, не лучше ли последовать примеру греков или даже
Шекспира, - впрочем, к чему все эти абстракции? Достаточно слову бросить
боевой клич. По его зову явятся газетные передовицы, министры - члены
кабинета, - короче говоря, все то, что в детстве считаешь самым главным,
мерилом всего сущего, самой истиной, от которой нельзя отступить ни на
шаг, иначе страшное проклятие падет на тебя. Но абстракции почему-то
возвращают нас к воскресеньям в Лондоне, воскресным прогулкам, воскресным
завтракам и еще к благопристойным поминовениям умерших, к модной одежде и
традициям - вроде обыкновения сидеть всем вместе в одной комнате до
положенного часа, хотя это никому не доставляет никакого удовольствия. На
все был заведен свой порядок. Когда-то, согласно порядку, скатерти
делались из гобелена и на них наносились небольшие желтые квадраты,
похожие на те, что видны на фотографиях ковров в королевских замках.
Всякие другие скатерти просто не считались настоящими. С каким изумлением
и в то же время восторгом вдруг обнаруживаешь, что все эти важные вещи,
воскресные завтраки, воскресные прогулки, загородные дома и скатерти, в
сущности, были не совсем настоящими, а скорее иллюзорными, и проклятие,
поразившее неверного, на самом деле дарило чувство преступной свободы.
Интересно, что теперь пришло на смену тем мерилам истинных ценностей?
Наверное, мужчины, раз уж ты женщина; мужской взгляд на мир, это он правит
нашей жизнью, определяет критерий всего, утверждает уитакерские
иерархические таблицы [уитакер - ежегодный справочник общей информации,
содержит также сведения о зарубежных странах]; правда, за время войны он
утратил свою власть над многими, и скоро эти мужские ценности окажутся на
свалке вместе с призраками, буфетом красного дерева, гравюрами Ландсира
[Ландсир Эдвин Генри (1802-1873) - английский художник-анималист; многие
его рисунки находились в частных коллекциях], богами и дьяволами,
преисподней и прочим ненужным хламом, зато у нас останется пьянящее
чувство преступной свободы - если свобода вообще существует...
При определенном освещении это пятно на стене кажется объемным. И не
такое оно круглое. Мне даже чудится, будто от него падает тень, значит,
если я проведу пальцем по стене в этом месте, то почувствую, как палец
приподнимется и опустится на маленьком бугорке, холмике, вроде холмов в
Южном Даунсе, которые считаются не то могильниками, не то стоянками
древних людей. Мне больше по душе думать, что это могильники, ведь
английскому сердцу мило все, что настраивает на меланхолический лад, и,
пройдя по дорожке, мы спокойно думаем о костях, лежащих под дерном... О
них, должно быть, написана книга. Какой-нибудь археолог раскопал эти кости
и дал им название... Интересно, что за люди эти археологи? Большинство из
них - полковники в отставке, они идут с партиями старых рабочих на вершину
холма, роются в комьях земли и камнях, вступают в переписку с местными
священниками и, вскрывая почту за завтраком, преисполняются сознанием
своей значимости, а чтобы проводить сравнительное изучение наконечников
для стрел, они ездят по всей стране, из одного городка в другой - что
приятно для них и весьма кстати для их почтенных жен, которым надо варить
сливовый джем и наводить порядок в кабинете, и они весьма заинтересованы в
том, чтобы животрепещущий вопрос о происхождении холмов обсуждался как
можно дольше, между тем сам полковник в благостном философическом
расположении духа собирает доказательства в пользу обеих гипотез. В конце
концов он склоняется к мнению, что эти холмы скорей всего стоянка древних
людей; когда же его противники оспаривают этот вывод, он сочиняет памфлет
и собирается огласить его на традиционном заседании местного общества, но
тут его сваливает удар, и последние мысли его угасающего сознания не о
жене, не о детях, а о стоянке древнего человека и о найденном там
наконечнике для стрел, который ныне хранится в местном музее вместе со
ступней китаянки-убийцы, горсткой елизаветинских гвоздей, целой коллекцией
глиняных трубок времен Тюдоров, древнеримским черепком и бокалом, из коего
пил Нельсон, хотя так и неизвестно, что же сей наконечник доказывает
фактом своего существования.
Нет, нет, ничего не докажешь, ничего не узнаешь. И если бы мне пришлось
все-таки встать и удостовериться, что пятно на стене - что же это могло
быть? - на самом деле шляпка огромного старого гвоздя, вбитого в стену
двести лет назад и вот теперь благодаря усердию многих поколений прислуги
выглянувшего из-под слоя краски на белый свет в нашей освещенной камином
комнате, то что я приобрету? Знание? Повод для дальнейших размышлений? Я
могу нисколько не хуже размышлять, оставшись сидеть на стуле. А что есть
знание? И кто такие наши ученые мужи, как не прямые потомки ведуний и
отшельников, которые скрывались в пещерах или лесных чащах, варили зелье
из трав, вопрошали землероек и постигали язык звезд. И чем меньше мы их
чтим, тем больше освобождаемся от власти предрассудков и поклоняемся
красоте и здравому уму... Да, попробую вообразить себе блаженный мир. Мир,
где покой и простор, широкие поля в красных и голубых цветах. Мир, где нет
профессоров, ученых, экономок, похожих на полицейских, мир, который мысль
разъемлет на части, как рассекает плавником воду рыба, подгрызая стебли
речных лилий, замирая над гнездами икринок... Какой покой здесь, внизу, ты
в самых недрах мироздания, проникаешь взором сквозь сероватую воду,
пронизанную солнечными бликами, хранящую в себе бесчисленные отражения, -
вот если бы только не уитакерский альманах - если бы только не
иерархические таблицы!
Надо встать и разобраться, откуда же это пятно, что это - гвоздь, лист
розы или просто трещина в дереве?
И снова Природа прибегает к испытанной уловке - к правилу
самосохранения. Подобные рассуждения, предупреждает она, грозят обернуться
пустой тратой сил, даже конфликтом с действительностью, ибо кто смеет
слово сказать против уитакерских иерархических таблиц? За архиепископом
Кентерберийским следует лорд-канцлер; за лорд-канцлером следует
архиепископ Йоркский. За каждым кто-то следует, такова философия по
Уитакеру; и как чудесно знать, кто за кем следует. Уитакер знает, и пусть,
советует Природа, это утешает тебя, а не возмущает; если же для тебя в
этом нет ничего утешительного и ты непременно должна нарушить свой
блаженный покой, то думай о пятне на стене.
Я понимаю уловку Природы - она советует действовать, чтобы избавиться
от мыслей, чреватых волнением или болью. Отсюда, наверное, то легкое
презрение, с каким мы относимся к людям действия, к тем, кто, по нашим
представлениям, никогда не размышляет. Все же нет ничего плохого в том,
чтобы покончить с неприятными мыслями, рассматривая пятно на стене.
В самом деле, теперь, когда взгляд мой прикован к пятну, мне кажется, я
ухватилась за спасительную соломинку; я испытываю приятное чувство
реальности, и оба архиепископа вместе с лорд-канцлером обращаются в
бледные тени. Наконец твердая почва под ногами. Так, очнувшись от ночного
кошмара, торопишься зажечь свет и лежишь без сна, дрожишь, благословляя
комод, благословляя стабильность, благословляя сущее, благословляя
неодушевленный мир, свидетельство того, что есть некое иное существование,
не похожее на наше. Вот в чем каждый хочет быть уверен... Лес - как
прекрасно о нем думать. Он начинается с дерева, деревья растут, и мы не
знаем, почему они растут. За годом год они растут, не замечая нас, на
полянах, в лесах, по берегам рек - об этом хочется думать. Под деревьями
коровы обмахиваются хвостами в жаркий полдень; от листвы вода в реке
кажется такой зеленой, что удивляешься, почему не стала зеленой болотная
куропатка, искупавшаяся в реке. Мне хочется думать о рыбке, трепещущей в
речной стремнине как флажок, который полощется на ветру; о водяных жуках,
которые не спеша возводят на берегу свои круглые жилища из речного ила.
Мне хочется думать просто о самом дереве: сначала на ладони ощущение сухой
древесины; потом завывание бури; томное, сладостное жужжание шмеля. Мне
хочется думать о дереве зимними вечерами, в пустом поле, вся листва
пожухла, и все безжизненно под луной, лишь высится на земле обнаженная
мачта, она дрожит, дрожит всю ночь напролет. Каким громким и странным
кажется дереву птичий щебет в июне и каким холодным прикосновение
насекомых, когда они упрямо ползут вверх по складкам коры или греются на
солнце в густой зеленой листве и таращат красные, с алмазной гранью,
глаза...
Одна за другой, под неодолимым холодным напором земли, рвутся нити,
налетает последний ураган, дерево падает, и высокие ветви снова уходят
глубоко в землю. Но и теперь жизнь не кончена; для дерева начинается
множество иных, долгих, бессонных жизней по всему миру - в спальнях, на
кораблях, на тротуарах, в гостиных, где после чая ведут беседы и курят
мужчины и женщины. В дереве бродят светлые, счастливые мысли. Мне хочется
постичь каждую из них, но что-то мешает... Где я была? Что со мной было?
Дерево? Река? Холмы? Уитакерский альманах? Луга асфоделей? Ничего не
помню. Все мчится, рассыпается, ускользает, не остается и следа...
Бесконечное превращение материи. Кто-то наклоняется надо мной и говорит:
- Схожу за газетой.
- Что?
- Хотя зачем читать газеты... Все одно и то же. Будь проклята эта
война! К черту эту войну!.. И все-таки странно, откуда у нас на стене
взялась улитка.
А-а, пятно на стене! Так это была улитка...
"НОВОЕ ПЛАТЬЕ (пер. - Е.Суриц)"
У Мейбл сразу же зародилось серьезное подозрение, что что-то не так,
когда миссис Барнет помогла ей разоблачиться, подала зеркало, стала
перебирать щетки, привлекая ее внимание, между прочим неспроста, к разным
штучкам на туалетном столике для совершенствования прически, наряда, лица,
и тем самым подозрение подтвердила - что-то не так, не совсем так, и оно
укреплялось, пока она шла по лестнице, и обратилось в уверенность, когда
она поздоровалась с Клариссой Дэллоуэй, прошла прямо в дальний угол
гостиной, где висело зеркало, и глянула. Так и есть! Все не так! И тотчас
мука, которую она вечно старалась скрыть, глубокая тоска, засевшее с
детства чувство, что она хуже всех, - нашло на нее неумолимо, безжалостно,
с остротой, которой она не могла одолеть, как, бывало, дома, проснувшись
ночью, она одолевала ее с помощью Вальтера Скотта и Борроу [Борроу Джордж
(1803-1881) - английский писатель, автор многих занимательных романов],
ибо о, все эти мужчины, о, все эти женщины, все думали: "Что это напялила
Мейбл! Ну и вид! Кошмарное новое платье!" - и щурились, идя ей навстречу,
и жмурились у нее за спиной. И ведь сама во всем виновата; несуразная
дура; малодушная; размазня. И сразу та самая комната, где она загодя,
долгими часами совещаясь с портнихой, готовилась появиться, стала мерзкой,
противной; а уж собственная убогая гостиная, то, как сама она, выходя,
лопаясь от тщеславия, тронула письма на столике в прихожей, сказала: "Как
скучно!" - ох, до чего же все вместе было глупо, мелко, провинциально. Все
рухнуло, лопнуло, разлетелось в тот самый миг, когда она вошла в гостиную
миссис Дэллоуэй.
В тот вечер, когда, сидя за чаем, она получила приглашение на прием от
миссис Дэллоуэй, она сразу решила, что, разумеется, не станет гнаться за
модой. Даже и пыжиться нечего. Мода - это линия, силуэт, это тридцать
гиней, не меньше, - и почему бы не выглядеть оригинально? Почему нельзя
иметь свой стиль? И, поднявшись из-за стола, она взяла старинный модный
журнал, еще мамин, парижский модный журнал времен Империи, подумала,
насколько миловидней, благородней, женственней выглядели они тогда, и
вздумала - вот идиотка! - быть как они, возомнила себя скромной,
несовременной, прелестной, а если честно признаться - дала волю
самовлюбленности, за которую ее надо бы выпороть, и в результате - вот,
вырядилась.
Она боялась себя разглядывать в зеркале. Боялась смотреть на этот
кошмар - бледно-желтое, нелепо старомодное шелковое платье, длиннющая
юбка, рукава с буфами, этот лиф мыском и прочие прелести, так мило
выглядевшие в журнале, но не на ней, не здесь, среди по-людски одетых
женщин. Чучело портняжье, в нее только булавки подмастерьям втыкать.
- Ах, милая, это очаровательно! - сказала Роза Шоу, озирая ее с ног до
головы и, конечно, чуть кривя саркастически губки, - сама-то Роза,
естественно, была одета по последнему крику моды, точь-в-точь как все
остальные.
Все мы, как мухи, бьемся, выкарабкиваясь из блюдца, подумала Мейбл и
повторяла эту фразу - так осеняют себя крестом, так ворожат, - чтоб унять
боль, сделать сносным смятение. Цитаты из Шекспира, строки из книг,
читанных сто лет назад, всегда вдруг всплывали в минуты смятения, и она
без конца повторяла их. "Как мухи, выкарабкиваясь из блюдца", - повторяла
она. Только повторять, повторять, и, если удастся воочию увидеть мух, она
станет застылой, оцепенелой, немой и холодной. Вот мухи медленно вылезают
из блюдечка с молоком, у них слеплены крылышки; и она старалась, старалась
(стоя у зеркала, слушая Розу Шоу) представить себе Розу Шоу, представить
всех в виде мух, которые бьются, из чего-то вылезая, нет, во что-то
влезая, жалкие, ничтожные мухи. Но ничего у нее не получалось. Сама она
была муха мухой, а другие - стрекозы, бабочки, яркие насекомые, и они
танцевали, кружили, порхали, и она, одна-одинешенька, неуклюже
выкарабкивалась из блюдца. (Зависть и недоброжелательство,
отвратительнейшие из пороков, - вот ее главные недостатки.)
- Я как обтрепанная, жалкая, потертая старая муха, - сказала она,
зацепляя Роберта Хейдна этой бедной увечной фразой, только чтоб
утвердиться, показать свою независимость, раскованность, непринужденность.
И Роберт Хейдн, разумеется, отвечал ей что-то учтивое, вполне неискреннее,
и она тотчас раскусила его и, едва он отошел, сказала себе (тоже цитатой
откуда-то): "Он лжет, лжет, лжет!" [Шекспир. Ричард II, акт IV, сц. I.]
Потому что ведь прием - он все делает гораздо более настоящим или гораздо
менее настоящим, решила она; вдруг она увидела самую душу Роберта Хейдна;
она увидела все насквозь. Увидела правду. Вот она, правда - эта гостиная и
эта Мейбл, а другая Мейбл - выдумка. Тесная комнатенка мисс Милан была в
самом деле ужасно жаркая, затхлая, обшарпанная. Пропахла платьями и
капустой; и все же, когда мисс Милан сунула ей в руку зеркало и она
оглядела себя в новом, уже готовом платье, у нее сердце зашлось от
удивительного блаженства. Залитая светом, она заново явилась на свет.
Избавясь от забот и морщин, она стала такой, какой себе мечталась, -
красивой женщиной. Секунду, не больше (больше она не решилась, мисс Милан
хотела определить длину), обрамленное резным красным деревом, глядело на
нее серебристо-белое, таинственно улыбающееся, прелестное созданье - ее
суть, душа; и не только из-за тщеславия и самовлюбленности она почла ее
доброй, нежной и настоящей. Мисс Милан говорила, что длиннее делать не
стоит; вернее, говорила мисс Милан, морща лоб, призывая на помощь все свое
соображение, надо, пожалуй, подкоротить; и вдруг Мейбл поняла, честное
слово, что она любит мисс Милан, любит мисс Милан гораздо, гораздо больше,
чем всех прочих, и она чуть не плакала от жалости, глядя, как мисс Милан
ползает у ее ног, пучком закусив булавки, покраснев и выкатывая глаза, -
чуть не плакала оттого, что один человек делает это ради другого, и вдруг
ее осенило, что все-все просто люди, и она вот идет на прием, а мисс Милан
укрывает клетку кенаря на ночь салфеточкой и