Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
Знаю я этих творцов... В тридцать
седьмом годе такие творцы чуть было мост в нашем селе не взорвали...
Богиню над фонтаном Абдрашитов и поляк починили. Замазали раны на ней
нечистым гипсом, собрали грудь, но без сосца собрали. Богиня сделалась
уродлива, и ровно бы бескровные жилы на ней выступили, она нисколько не
повеселела. Все так же скорбно склонялась богиня в заплатах над замолкшим
фонтаном, в котором догнивали рыбки и чернели осклизлые лилии.
Немцы что-то пронюхали насчет нашего наступления и поливали передовую
изо всего, что у них было в распоряжении.
С напарником рыскали мы по парку, чинили связь и ругали на чем свет
стоит всех, кто на ум приходил.
В дождливое, морочное утро ударили наши орудия -- началась
артподготовка, закачалась земля под ногами, посыпались последние плоды с
деревьев в парке, и лист закружило вверху.
Командир взвода приказал мне сматывать связь и с катушкой да телефонным
аппаратом следовать за ними в атаку. Я весело помчался по линии сматывать
провода: хоть и уютно в панской избе и усадьбе, а все же надоело -- пора и
честь знать, пора и вперед идти, шуровать немца до Берлина еще далеко.
Неслись снаряды надо мною с разноголосыми воплями, курлыканьем и
свистом. Немцы отвечали реденько и куда попало -- я был опытный уже солдат и
знал: лежала сейчас немецкая пехота, уткнувшись носом в землю, и молила Бога
о том, чтобы у русских запас снарядов скорее кончился. "Да не кончится! Час
и десять минут долбить будут, пока смятку из вас, лиходеев, не сделают", --
размышлял я с лихорадочным душевным подъемом. Во время артподготовки всегда
так: жутковато, трясет всего внутри и в то же время страсти в душе
разгораются.
Я как бежал с катушкой на шее, так и споткнулся, и мысли мои
оборвались: богиня Венера стояла без головы, и руки у нее были оторваны,
лишь осталась ладошка, которой она прикрывала стыд, а возле забросанного
землей фонтана валялись Абдрашитов и поляк, засыпанные белыми осколками и
пылью гипса. Оба они были убиты. Это перед утром обеспокоенные тишиной немцы
делали артналет на передовую и очень много снарядов по парку выпустили.
Поляк, установил я, ранен был первый -- у него еще в пальцах не высох и
не рассыпался кусочек гипса. Абдрашитов пытался стянуть поляка в бассейн,
под фонтанчик, но не успел этого сделать -- их накрыло еще раз, и
успокоились они оба.
Лежало на боку ведерко, и вывалилось из него серое тесто гипса,
валялась отбитая голова богини и одним беззрачным оком смотрела в небо,
крича пробитым ниже носа кривым отверстием. Стояла изувеченная,
обезображенная богиня Венера. А у ног ее, в луже крови, лежали два человека
-- советский солдат и седовласый польский гражданин, пытавшиеся исцелить
побитую красоту.
Домский собор
Дом... Дом... Дом...
Домский собор, с петушком на шпиле. Высокий, каменный, он по-над Ригой
звучит.
Пением органа наполнены своды собора. С неба, сверху плывет то рокот,
то гром, то нежный голос влюбленных, то зов весталок, то рулады рожка, то
звуки клавесина, то говор перекатного ручья...
И снова грозным валом бушующих страстей сносит все, снова рокот.
Звуки качаются, как ладанный дым. Они густы, осязаемы. Они всюду, и все
наполнено ими: душа, земля, мир.
Все замерло, остановилось.
Душевная смута, вздорность суетной жизни, мелкие страсти, будничные
заботы -- все-все это осталось в другом месте, в другом свете, в другой,
отдалившейся от меня жизни, там, там где-то.
"Может, все что было до этого, -- сон? Войны, кровь, братоубийство,
сверхчеловеки, играющие людскими судьбами ради того, чтобы утвердить себя
над миром.
Зачем так напряженно и трудно живем мы на земле нашей? Зачем? Почему?"
Дом. Дом. Дом...
Благовест. Музыка. Мрак исчез. Взошло солнце. Все преображается вокруг.
Нет собора с электрическими свечками, с древней лепотой, со стеклами,
игрушечно и конфетно изображающими райскую жизнь. Есть мир и я, присмиревший
от благоговения, готовый преклонить колени перед величием прекрасного.
Зал полон людьми, старыми и молодыми, русскими и нерусскими, партийными
и беспартийными, злыми и добрыми, порочными и светлыми, усталыми и
восторженными, всякими.
И никого нет в зале!
Есть только моя присмирелая, бесплотная душа, она сочится непонятной
болью и слезами тихого восторга.
Она очищается, душа-то, и чудится мне, весь мир затаил дыхание,
задумался этот клокочущий, грозный наш мир, готовый вместе со мною пасть на
колени, покаяться, припасть иссохшим ртом к святому роднику добра...
И вдруг, как наваждение, как удар: а ведь в это время где-то целят в
этот собор, в эту великую музыку... пушками, бомбами, ракетами...
Не может этого быть! Не должно быть!
А если есть. Если суждено умереть нам, сгореть, исчезнуть, то пусть
сейчас, пусть в эту минуту, за все наши злые дела и пороки накажет нас
судьба. Раз не удается нам жить свободно, сообща, то пусть хоть смерть наша
будет свободной, и душа отойдет в иной мир облегченной и светлой.
Живем мы все вместе. Умираем по отдельности. Так было века. Так было до
этой минуты.
Так давайте сейчас, давайте скорее, пока нет страхаНе превратите людей
в животных перед тем, как их убить. Пусть рухнут своды собора, и вместо
плача о кровавом, преступно сложенном пути унесут люди в сердце музыку
гения, а не звериный рев убийцы.
Домский собор! Домский собор! Музыка! Что ты сделала со мною? Ты еще
дрожишь под сводами, еще омываешь душу, леденишь кровь, озаряешь светом все
вокруг, стучишься в броневые груди и больные сердца, но уже выходит человек
в черном и кланяется сверху. Маленький человек, тужащийся уверить, что это
он сотворил чудо. Волшебник и песнопевец, ничтожество и Бог, которому
подвластно все: и жизнь, и смерть.
Домский собор. Домский собор.
Здесь не рукоплещут. Здесь люди плачут от ошеломившей их нежности.
Плачет каждый о своем. Но вместе все плачут о том, что кончается, спадает
прекрасный сон, что кратковечно волшебство, обманчиво сладкое забытье и
нескончаемы муки.
Домский собор. Домский собор.
Ты в моем содрогнувшемся сердце. Склоняю голову перед твоим певцом,
благодарю за счастье, хотя и краткое, за восторг и веру в разум людской, за
чудо, созданное и воспетое этим разумом, благодарю тебя за чудо воскрешения
веры в жизнь. За все, за все благодарю!
Кладбище
Как минует пароход роскошную территорию с домами, теремками, загородью
для купающихся, с живучими вывесками на берегу: "Запретная зона
пионерлагеря", -- впереди виден сделается мыс при слиянии рек Чусовой и
Сылвы. Подмыт он водою, поднимающейся веснами и падающей в зиму.
Напротив мыса, по ту сторону Сылвы, сухие тополя в воде стоят.
Молодые и старые тополя, все они черны и с обломавшимися ветками. Но на
одном скворечник вниз крышею висит. Иные тополя наклонились, иные еще прямо
держатся и со страхом смотрят в воду, которая все вымывает и вымывает их
корни, и берег все ползет, ползет, и скоро уж двадцать лет минет, как
разлилось своедельное море, а берега настоящего все нет, все рушится земля.
В прощЕный день приходят с окрестных деревень и с кирпичного завода
люди, бросают в воду крупу, крошат яичко, хлебушко щипают.
Под тополями, под водой кладбище.
Когда заполнялось Камское водохранилище, большой штурм был. Множество
людей и машин сгребали лес, дома, осиротевшие постройки и сжигали их. Костры
были на сотни верст. Тогда же и упокойных перемещали на горы.
Это кладбище рядом с поселком Ляды. Невдалеке отсюда, в селе Троица,
жил и работал когда-то вольный, удалой поэт Василий Каменский.
На лядовском кладбище тоже велась работа перед заполнением своедельного
моря. Быстрая работа. Перетащили строители в гору с десяток свежих домовин,
заверились справкой из сельсовета о выполненном обязательстве, магарыч по
случаю благополучно завершенного дела распили и уехали. Тополя кладбищенские
под воду пошли, и могилы -- под воду. Костей потом много на дне белело. И
рыба тут косяком стояла. Лещи большие. Рыбу местные жители не ловили и
наезжим людям ловить не давали. Греха боялись.
А потом упали засохшие тополя в воду. Первым тот упал, что со
скворечником стоял, самый он старый, самый костлявый и самый горестный был.
Новое кладбище на горе образовалось. Его давно уже травою затянуло. А
деревца ни одного там нет, даже кусточка ни единого. И ограды нету. Поло
кругом. Ветер с водохранилища идет. Травы шевелит и свистит ночами в
крестах, в деревянных и железных пирамидках. Пасутся здесь ленивые коровы и
тощие козы в репьях. Жуют они травку и венки пихтовые с могил жуют. Среди
могил, на хилой траве, не ведая ни трепета, ни страха, валяется молодой
пастух и сладко спит, обдуваемый ветерком с большой воды.
И рыбу начали ловить там, где упали тополя. Пока наезжие, незнающие
люди ловят, но и местные жители скоро начнут.
Уж очень здорово вечерами в парную погоду берет лещ на этом месте...
Звезды и елочки
В Никольском районе, на родине покойного поэта Яшина, я впервые увидел
звездочки, прибитые к торцам углов сельских изб, и решил, что это
пионеры-тимуровцы в честь какого-то праздника украсили деревню...
Зашли мы в одну избу испить водицы. Жила в той деревянной избе, с низко
спущенными стропилами и узко, в одно стекло, прорубленными окнами,
приветливая женщина, возраст которой сразу не определить было -- так скорбно
и темно лицо ее. Но вот она улыбнулась: "Эвон, сколько женихов-то мне сразу
привалило! Хоть бы взяли меня с собой да заблудили в лесу..." И мы узнали в
ней женщину, чуть перевалившую за середину века, но не раздавленную жизнью.
Женщина складно шутила, светлела лицом и, не зная, чем нас угостить,
все предлагала гороховые витушки, а узнавши, что мы никогда не пробовали
этакой стряпни, непринужденно одарила нас темными крендельками, высыпав их с
жестяного листа на сиденье машины, уверяя, что с такого кренделя в мужике
дух крепкий бывает и на гульбу его тянет греховодную.
Я не устаю поражаться тому, как люди, и особенно женщины, и особенно на
Вологодчине, несмотря ни на какие невзгоды, сохраняют и несут по жизни
распахнутую, неунывающую душу. Встретишь на перепутье вологодского мужика
или бабенку, спросишь о чем-нибудь, а они улыбнутся тебе и заговорят так,
будто сотню лет уж тебя знают и родня ты им наиближайшая. А оно и правда
родня: на одной ведь земле родились, одни беды мыкали. Только забывать иные
из нас об этом стали.
Настроенный на веселую волну, я весело поинтересовался, что за звезды
на углах избы, в честь какого такого праздника?
И снова потемнело лицо старой женщины, улетучились смешинки из глаз, а
губы вытянулись в строгую ниточку. Опустив голову, она глухо, с выношенным
достоинством и скорбью ответила:
-- Праздник?! Не дай Бог никому такого праздника... Пятеро не вернулись
у меня с войны: сам, трое сыновей и деверь... -- Она прошлась взглядом по
звездочкам, вырезанным из жести, покрашенным багряной ученической краской,
хотела еще что-то добавить, да лишь подавила в себе вздох, прикрыла калитку
за собою, и оттуда, уже со двора, сглаживая неловкость, сделанную мной,
добавила: -- Поезжайте с Богом. Если ночевать негде, ко мне приворачивайте,
изба пуста...
"Изба пуста. Изба пуста..." -- билось у меня в голове, и я все смотрел
неотрывно -- в деревенских улицах мелькали красными пятнышками звездочки на
темных углах, то единично, то россыпью, и вспоминались мне слова, вычитанные
недавно в военных мемуарах о том, что в такую тяжкую войну, наверное, не
осталось ни одной семьи в России, которая не потеряла бы кого-нибудь...
А как много на Вологодчине недостроенных и уже состарившихся изб!
Любили вологжане строиться капитально и красиво. Дома возводили с
мезонинами, изукрашивали их резьбой -- кружевами деревянными, крыльцо под
терем делали. Труд такой кропотлив, требует времени, усердия и умения, и
обычно хозяин дома заселялся с семьею в теплую, деловую, что ли, половину
избы, где были прихожая, куть и русская печь, а горенку, мезонин и прочее уж
отделывал неторопливо, с толком, чтобы было в "чистой" половине всегда
празднично и светло.
Вот эти-то светлые половины изб и остались недостроенными. Щели окон,
кое-где уже прорубленных, снова наспех забраны чурбаками. На некоторых домах
начата уже орнаментовка мезонинов, оконных наличников и ворот. Но грянула
война, хозяин вытер пот со лба, стряхнул стружки с рубахи и, бережно упрятав
весь "струмент" в чуланку, отложил работу на потом, на после войны...
Отложил и не смог вернуться к ней. Лежит русский мужик в сальских или
донских степях, подо Львовом или Варшавой, лежит на Зееловских высотах или
под Прагой -- спит непробудным сном в нашей и чужой земле, а на родине его,
в деревнях, рассыпается съеденный ржой, но все еще хранимый на всякий случай
женщинами "струмент", старятся сами женщины, старятся так и не
высветлившиеся избы, и русская пословица "Без хозяина и дом сирота" обрела
какой-то совсем уж горестный смысл.
"Пуста изба..."
Древняя, трудно рожающая хлеб земля, заселенная народом даровитым,
бойким на язык и на работу, раскинулась меж болот и лесов. За околицами
деревень чистой зеленью переливаются льны, неопятнанным светом своим
напоминая вянущую вдовью красу; клонятся долу отяжелевшие ржи; слитно звенит
колосом пшеница; шелестят пегие овсы.
Живет и работает земля, как сотню и тысячу лет назад, и, как в
древности, на позднем клеверном лугу -- женщины с литовками, в цветастых
сарафанах, с яркими лентами по подолу фартуков, с оборками на кофтах и в
белых платках.
-- Помогите, мужики! -- машут они руками. И мы подворачиваем, скованно
отшучиваясь, берем косы и, стараясь не посрамить мужской род, спешим
заделать прокос пошире. И у кого-то уж лучиной хрустнуло литовище -- больно
размашисто всадил литовку в проволокой свитый клевер.
-- Такой клевер надо брить узко, плавно, -- учат нас женщины и
понарошку сокрушаются: -- Ах ты, бедаЛитовище нарушили! Кто нам его изладит?
Один у нас мужик на всю артель, да и тот три дня уж с повети не слезает --
после именин...
И тут же принимаются утешать сконфуженного косца, уверяя, что литовище
было надломлено и они, бабы, для потехи его подсунули.
-- Заезжайте ввечеру! -- приглашают они. -- Вместе литовище
ремонтировать станем! -- хохочут озорницы, как в молодости, и цветастой
цепочкой вытягиваются по клевеpy, роняя малиново-зеленые валы его к ногам.
Кажется такой труд легким, и хочешь не хочешь, а сравнишь этих вечных
тружениц с теми, кто фыркает при словах "деревня", "сарафан" и прочих
подобных вещах.
На одном из домов, высоко, под застрехой, увидел я елочку в ленточках,
в тряпочках и поинтересовался: что, мол, опять за причуды?
И мне объяснили спутники, что не причуды, а обычай вологодский,
дошедший до наших дней из старины: коли берут парня в солдаты, то невеста
его обряжает елочку лентами да цветными тряпочками и прибивает к мезонину
или стрехе избы суженого. Жених, вернувшись из солдат, сам уж снимает елочку
и торжественно, под радостный причет и плач женщин, несет ее в одной руке, а
другою вводит в дом невесту, которая умела ждать и была верной.
Но если парень почему-либо не вернулся из армии -- так и будет сохнуть
прибитая елочка, и никто ее, скорбную и укорную, не смеет снять, кроме самой
невесты.
Увы, на многих вологодских домах ныне траурно чернеют и осыпаются
елочки, а ленты и тряпочки выцвели, обмахрились -- не возвращаются парни в
родные села, под отеческие крыши, к верным и чистым невестам. Они оседают в
городах или на стройках, женятся на случайных спутницах и канителятся потом
с разводами, сиротя детей, тоскуя по родной земле и сожалея о легко
утраченной верной любви.
Поля и села. Поля и села.
Облачное небо над ними в голубеньких прозорах, леса и перелески тронуты
первыми холодами, листья багряные, что звезды на углах черных изб; елочки,
выскочившие на обочину опушки, будто поджидают, когда их нарядят лентами;
белый, мудро молчащий храм за холмом; пестрое стадо на зеленой отаве; конь,
запыливший телегою по ухабистой проселочной дороге; первый огонек,
затеплившийся в селе; грачиный содом на старых тополяx; крик девчоночий,
тонко прорезавший тишину деревенской улицы: "Маманя, маманя, в магазин белый
хлеб привезли!.."
И снова тихая умиротворенность кормящей матери-земли, привычно, в труде
прожитый день, привычные сумерки, наползающие из-за холмов, привычные дали,
объятые покоем.
Печаль веков
Среди гор героической Боснии, больше всех республик Югославии
потерявшей людей па войне и больше всех пострадавшей от войны, в тихом
селении, где никто и никуда не торопится, где жизнь после боев, потоков
крови, страданий и слез как бы раз и навсегда уравновесилась, стоит мечеть с
белым минаретом.
Полдень. Печет солнце. По склонам гор недвижные леса. Даль покрыта
маревом, и в этом мареве молча и величественно качаются перевалы заснеженных
гор.
И вдруг в эту тишину, в извечное спокойствие гор, в размеренную жизнь
входит протяжный, печальный голос.
Мчатся машины, автобусы, едут крестьяне на быках. У кафарни толкается
народ, бегут из школы ребятишки, а над ними, как сотню и тысячу лет назад,
разносится далекий голос. В тенистом, прохладном распадке, в глубине
боснийских гор он звучит как-то по-особенному проникновенно.
О чем это он? О вечности? Или о быстро текущей жизни? О суете и
бренности нашей? О мятущейся человеческой душе?
Слов не понять. Да и нет почти слов в полуденной молитве. Есть
беспредельная печаль, есть голос одинокого певца, как будто познавшего
истину бытия.
Здесь, внизу, шли войны, люди убивали людей, пришельцы отнимали и
занимали эту землю; фашисты разбивали о борта машин головы детишек, а он все
так же звучал в вышине -- гортанно, протяжно, бессрастно и удаленно.
Голос, плывущий с белого, нацеленного в небо минарета-ракеты, сделался
уже привычным, и неверующие здешние жители его просто не слышат и не
замечают. Но в утренний, полуденный и вечерний час заката солнца одинокий
певец посылает приветствие небу, людям, земле, проповедуя какую-то, нам уже
непонятную, утраченную истину, страдая за нас и за тех, кто был до нас,
врачуя душевные недуги спокойствием и потусторонней мудрой печалью веков,
которой как будто не коснулась ржавчина времени и страшные, бурные века
человеческой истории прошли мимо певца в толкотне и злобе.
Внизу, у подножия минарета, все мчатся и мчатся машины, спешат куда-то
вечно занятые люди и раздается хохот у источника "мужска вода".
Миленький ты мой
Вечером в курортном городе Дубровнике пахло цветущим жасмином. С
причаленных белых кораблей и яхт разносилось тихое пение мандолин. Море
лениво пошевеливалось в бухте, выступы скал растворялись в сумерках, и
где-то за ними, за этими скалами, покрытыми сосняком и буйной южной
растительностью, была Италия, и когда-то, давным-давно, далматинцы плавали к
бе