Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
обугленно темнели могильные соцветья фиолетового лугового
чебреца.
Надвигался сенокос. Инвалид за рекой уже сделал первые, поперек утора
лежащие прокосы -- он всегда раньше всех начинал здесь сенокос и всегда
позже всех кончал его; деревяшка у него вместо правой ноги, детей хотя и
четверо, но помощники из них никакие -- то шибко грамотны и по этой причине
склонны к чистой, конторской работе, то еще малые или прикидывались малыми.
Я видел на склоне болотистого косогора глубоко вдавленные в болотину
дыры -- это инвалид метал сено, шел к стогу с навильником, резко выдергивая
вязнущую деревяшку. Баба его, плоская спереду и сзаду, принимая навильники,
зло их бросала под ноги и притаптывала. С вызовом кричала она мне, бредущему
с корзиной по ольховой бровке сенокоса: "Посмотри, посмотри, городской
человек, как нам молочко-то дешево достается!.."
А оно всегда и все в крестьянстве так вот нелегко доставалось и
достается. Хлеб лишь у дармоедов легок.
Глядя в заречье, исполосованное свежими, пробными прокосами, я вроде бы
так вот, с открытыми глазами, и задремал; все вокруг слыша, ощущая и вроде
бы даже и видя явственно. Но это были отраженный слух, отраженное зрение и
отраженные ощущения, запечатлевшие явь, существующую во мне и передо мной.
Я не умею спать на ходу, стоя и сидя, -- у меня ноги подламываются во
сне. На фронте от этого я сильно мучился. А вот мой товарищ-фронтовик, так
тот наторел спать на ходу, он только в сторону все норовил уйти, и потому я
его держал под руку, как барышню; на привале либо на остановках он давал мне
за это поспать лишние минуты, выполняя за меня и мою работу.
И вот -- старость ли, бренность ли так называемых минувших лет долят к
земле -- прикемарил я, сидя на берегу реки, и начал отдаляться от себя и от
всего, что было вокруг. И совсем уж свалило бы меня сном и упал бы я с
бревна, на котором сидел, но какой-то древний звук, извлеченный из древнего
музыкального инструмента, не давал мне вовсе погрузиться в сон. "Что за
звук? Откуда?" -- угадывал я последним отблеском сознания и не мог отгадать.
Звук раздражал меня. Мне хотелось отмахнуться от него и слушать тоже
хотелось -- этот звук погружал меня во что-то еще более глубокое, чем сон,
такое знакомое, сердцу близкое, родное. Я сидился достать памятью,
постигнуть этот звук, я потянулся к нему и, шатнувшись, упал с бревна...
Какое-то время я ничего не видел и ничего понять не мог, меня слепило
солнцем, отблесками быстрой воды.
Но вот я увидел, узнал, встрепенулся.
По ту сторону реки, впаяв деревяшку в прибрежный ил, стоял знакомый мне
заречный инвалид и широко улыбался, открыв искуренные редкие зубы, улыбался
моей озадаченности, моему недоумению. А рядом с ним мальчик в белых лаптях,
в белых онучах, в рубашке с поясом -- этакий юный Лель из русской складной
сказки -- играл на новеньком березовом рожке.
-- Петрович, дуда! -- кричал мне инвалид, показывая на мальчика. --
Дуда! Я сам изладил! Петрович, проснись!..
Но мне не хотелось просыпаться. Проснувшись, я увижу заросшее бурьяном
и кустарником поле, по-за ним пустую деревушку, которую, резвясь, пожгли
отдыхавшие здесь прошлым летом пионеры. Они до этого не видели, как горит
человеческое жилье. Все видели: спутник, транзистор, телевизор, даже как
человек по Луне ходит -- видели, но живого пожара не видели, вот и подожгли
пустую избу -- из любопытства. Ветром подхватило пламя и смахнуло половину
пустого села. Дети-пионеры не знали, что крестьяне в ветер даже печей не
топили, боясь пожаров. Да что им, нашим многоразвитым деткам, чьи-то жилища
-- это все им чужое. Чужого не жалко.
Мужик-инвалид давно переселился на центральную усадьбу колхоза, но
покоса старого все еще не бросал и картошки садил возле старой избы, в своей
старой родимой деревне.
Нe один год, не один стог сена чернел среди покоса. "Обошелся.
Прошлогодними сенами обошелся. А этот стог пушшай стоит. Дожжи пойдут, сена
не поставишь -- все сгодится".
Картошки инвалид закапывает на зиму в сосновом бору, в песочную ямку.
Как-то пришел весною и предлагает картошек -- пропадают, мол. И я понял: не
столь уж нужда, сколь тоска по родному углу тянет его сюда, в родное село.
А заделье крестьянин всегда найдет.
Вот дуду изладил, лапти сыну сплел, мать онучки из холста отбелила,
рубашечку сшила -- нарядили родители парня неразумного под старину, и он, в
угоду им, играет на дуде, благо пионеры в джинсах да с транзисторами еще не
приехали и стесняться некого.
Это, значит, инвалид с женою прибрались во дворе, пропололи огород,
потяпали картошку, пробовали косить, но трава на покосе еще не "подошла" --
вот легкой работой они и наслаждаются, отдыхают в родном углу.
Звучит дуда гнусаво, придавленно, даже и не звучит, а блеет в неумелых
мальчишеских руках, -- но все ладнее, все чище звуки ее, и сквозь
захлестнутые мокром ресницы я вижу на другом берегу реки как бы раздавленную
веками, знакомую мне до боли страну под названием "Русь" и слышу древнюю,
все еще не угасшую в моем сердце песнь моей прекрасной и далекой Родины.
Город гениев
Каких только неожиданностей не приносит почта. Вот из зачуханного
города Чусового Пермской области, стоящего на одной из красивейших рек
Европы, воспетой Маминым- Сибиряком и ныне погубленной до смерти, из города,
откуда родом моя богоданная жена, из города, где прошли наши послевоенные
молодые годы и выросли дети, пришли необыкновенно острые и интересные
заметки вместе с рисунком мною когда-то построенной избушки. Первого
послевоенного жилья -- только у моей избушки не было ни верандочки, ни
сенок: не из чего было их изладить, их пристроил следующий хозяин, был он
плотник и столяр.
А город Чусовой всегда отличался не только склонностью к пьянству,
дракам, поножовщине, но и потребностью в созидательном труде на предприятиях
металлургии, столь загазованных и вредных, что никакой безыдейный
необразованный капиталистический труженик не стал бы на них работать, разнес
бы впрах заводы и канцелярии заводские, а наши рабочие вкалывают да еще и
радуются тому, что заводы не закрылись, и есть возможность заработать на них
на кусок хлеба.
Этот городок с крупной узловой станцией, стоящей среди великолепной
природы при впадении в реку Чусовую двух красавиц-сестер, рек Вильвы и
Усьвы, где когда-то водилась рыба в изобилии и можно было пить из них воду,
всегда отличало какое-то старомодное чувство бескорыстности, дружества и
преданности друг к другу -- попавшего в беду на реке, в тайге человека здесь
никто и никогда не бросал, сосед соседа почитал, здесь я впервые услышал
местную поговорку: "не живи сусеками, а живи с соседями".
...И еще этот город отличала непобедимая тяга к чтению и
сочинительству, из него, этого городишка, вышло 10 членов СП, из чего я
сделал вывод, что советский писатель лучше всего заводится в саже, в копоти
и дыму...
И всегда в этот город заезжали (или судьбой их заносило) интересные
люди, чудики, непризнанные гении, и вились тут если и не тучей, то кружились
выводки графоманов, музыкантов и изобретателей. Завелся здесь даже человек,
предложивший реформу музыкального образования, подвергнув сомнению мировую
музыкальную грамоту и всякую гармонию, считая, что семь нот в музыкальной
системе мало. Слишком устарелая и малодоступная система. Сделав новый
музыкальный инструмент всего из нескольких клавиш, он изобрел и изобразил
общедоступные знаки записи музыки, пытаясь добиться того, чтобы музыка, как
арифметика, была бы доступна всякому ребенку, любому смертному землянину.
Изобретая новую музсистему, человек этот предложил попутно и новомодную
живопись, сам обучился прекрасно писать маслом, акварелью, цветными опилками
на стекле, на стали. Замахивался и на всю нашу систему образования,
предложил преподавать бесплатно физику и философию, в итоге обучившись,
опять же попутно, прекрасно играть на рояле, сочинять музыку. Он пробовал
учиться сразу в двух университетах Москвы, но заболел туберкулезом, и его
отправили домой умирать. Но он своей же методой сам себя и вылечил, ходил по
городу раздетый и босиком зимой и летом, покорив экстравагантным видом и
поведением самую красивую деваху в городе, так что стали они ходить по
городу босиком уже парою...
Но это уж было слишком даже для такого к дарованиям терпеливого города.
Гения, как водится на Руси, объявили сумасшедшим и отправили в Пермь.
Родители жены его едва выхватили из чудовищных лап гения чуть не погубленную
дочь. Город вздохнул освобожденно. Родители же гения, простые рабочие,
плакали, считая, что на младшего сына напущена порча, и скоро умерли с горя,
а неистовый кипящий ум чусовлянина переметнулся на космос и многое там
постиг.
А еще в детской техстанции Чусового, где зимами собирались рыбаки,
охотники и шахматисты на "токовище", умельцами был сделан электромузыкальный
инструмент задолго до тех, под которые сейчас в дыму и пламени мечутся
хрипящие бесы. Инструмент тот свезли на ВДНХ, на какую-то выставку и
присвоили. Здесь могли подковать не только блоху, но и лошадь, починить
любой мотор, инструмент. У меня до сих пор хранятся самодельные блесна и
ящичек под них -- произведения искусстваГороду Чусовому исполнилось уже 60
лет, и в нем все еще дополна водится гениев.
Ты под какой звездой была?
Однажды очень несчастный человек и поэт, угнетенный бедностью,
замученный бедами, читал мне восторженные стихи о женщине, которая его
отметила, поняла и полюбила.
Ты под какой звездой была?
Ты по какой земле ходила?
Взмахивая единственной уцелевшей в боях войны рукою, читал поэт, и
слезы душили его, а под конец стихотворения неудержимо хлынули из
васильковых глаз, которые не знали, что такое хитрость, обман, коварство...
Через какое-то время, на каком-то концерте он подвел ко мне неряшливо
одетую молодую женщину с искуренным лицом, со ссохшимися губами, с удаленным
куда-то взглядом и благоговейно прошептал "Это она!.."
Она уже побывала в психиатричке, от нее прятался муж с дочкою.
Малограмотная, похотливая, она еще изображала из себя экстрасенса, говорила
что-то о линиях судьбы, о небесных волнах и непознанных силах, о том, кому и
как помогала она и помогла, и что баба московская, занимающаяся тем же
делом, -- никакой не экстрасенс, настоящая она халтурщица и говно. Вот она
обладает тайной! К ней предметы льнут!..
Она говорила, а поэт, открыв рот, смотрел на нее, и лицо его сияло,
светились небесным светом глаза, и в них загорались и осыпались звезды.
Вот под какой звездой была женщина, но ей не дано было понять и
почувствовать этого. Да и зачем? Она пришла в бедную, тяжкую жизнь человека,
озарила ее, наполнила восторженным светом слово поэта -- разве этого мало?
...На коленях подгулявшего художника, поднявшего бокал с вином, сидит
полуголая девка с веселыми ляжками, с хмельным и пустым водянистым взглядом.
Круглое лицо, чувственные губы, приветливый взгляд, обращенный в
пространство, и более ничего. Но она сидит на коленях человека, познавшего
бедность, утраты, нищету, несчастье и горе, которого хватило бы на целую
роту, и нет ей дела до его бед, до прошлого и будущего. Он и она веселы,
пьют вино, сидят вольно, но не развязно, и все забыто, все отдалено от них.
Пройдут столетия, бури и революции сотрясут землю, и человечество, люди
покорят земные и небесные пространства, придумают искусственное осеменение и
водородную бомбу, умрут тысячи и тысячи знатных дам, крутивших судьбами
царей, королей и государств, и не оставят по себе ни худой, ни доброй
памяти. А молодая аппетитная девка с хмельным приветливым лицом, пробудившая
в художнике радость жизни, воскресившая его яростную плоть, значит, и жажду
творчества, омолодившая его тело, дух, кровь, обострившая взгляд, чувства,
пагубу ревности, сожжение всего вещего вокруг, -- эта женщина, девочка ли,
осталась на веки вечные с нами, и художник, протягивая прозрачный бокал к
нам, требует, зовет, умоляет выпить за ее здоровье да и просто выпить за то,
что они были и есть и им очень хорошо вместе.
Так пусть и нам вместе с ними будет весело и хорошо. А под какой
звездой она была, из какой земли явилась -- это не наше дело, нам этого и не
надо узнавать. Ясно, что с небес, ясно, что из тех пространств, где обитает
лишь дух добра, веселья, братства, где горит негасимая лампада любви, этого
вечно обновляющегося чувства, которое только и приносит истинное счастье
человеку, не дает ему опуститься до животного и порой поднимает в
запредельные высоты на легких белых крыльях, которые дано почувствовать, а
кое-кому даже ощутить их за своими усталыми и сутулыми от житейских тягот
плечами.
Последний трагик России
Так мой знакомый называет Великого русского артиста Николая
Константиновича Симонова. Он снимал его в средненьком кинофильме "Где-то
есть сын" по мотивам тоже средненькой повести Дмитрия Холендро.
Николай Константинович не только охотно снимался в этой картине, но и
являл собой пример скромности, учтивости, товарищеского участия, на
съемочной площадке сидел в стороне, под палящим крымским солнцем, терпеливо
ждал, когда его пригласят на работу. Ни режиссеру, ни младшим братьям по
работе мэтр нашего театра и экрана не сделал ни одного замечания, не
позволил ни одного каприза, лишь, если как старший, более опытный, что-то
подсказывал молодым, то, смущаясь, потирая руки, говорил: "Извините, мне
кажется, это сделать вот таким образом...", или: "Я бы вам советовал
произносить эти слова помягче...", на что однажды молодая актриса -- этакое
бойкое дарование из новой плеяды, отшила Николая Константиновича следующим
образом: "Я ВГИК кончила! И Вы еще будете мне указывать!..". После этого
Симонов никому уже ничего не подсказывал, а режиссер вышиб из съемочной
группы это юное дарование, окончившее ВГИК.
Я видел Николая Константиновича в городе Чусовом, задолго до встречи с
кинорежиссером и до всех тех давних событий. Было это в ту невероятную пору,
когда во все русские, в том числе и захолустные города наезжали столичные
кино- и театральные знаменитости, ансамбли, хоры, капеллы, чтецы, юмористы,
танцоры, даже футбольные команды из высшей лиги, и однажды местная команда
"Металлург" чуть было не разгромила мое любимое московское "Торпедо", поведя
в счете уже в первом тайме четыре-ноль, но после перерыва взялись за дело
Воронин, Маношин, Ленев, и матч завершился со счетом четыре-четыре. В
соседний же город Лысьву явившееся почти дублирующим составом киевское
"Динамо" и вовсе проиграло с разницей в два мяча.
Вот такие времена были на дворе.
И вот в богоспасаемый город Чусовой явился Николай Константинович
Симонов. Но веря глазам своим, я несколько раз прочитал скромную рекламу на
черном от копоти деревянном заборе; да тот ли самый с "Петра Первого" всем
известный и любимый артист выступает в клубе металлургов. Клубишко этот
деревянный с покатой, почти опрокинутой сценой, с покатым полом, доживал
свой век. Пахло в нем не металлом, хотя город весь металлом занесен,
хомутами пахло, прелыми хомутами и еще лаптями лыковыми пахло, хотя в лаптях
здесь уже давно никто не ходил. Именно в этом клубе произошел случай,
который сделался историческим анекдотом, свидетельству- ющим о том, как
пронизано было наше передовое общество единым коллективным сознанием.
Выступал в клубе металлургов какой-то цыганский ансамбль, цыгане в нем были
сплошь картавы и больше смахивали на евреев, кавказцев, молдаван и еще на
какие-то чернявые и смуглые нации.
Тишина в клубе, благоговение -- и вдруг вопль: "Помотай! Помотай,
говорю, гад!.." -- Включили свет и зрят: сверху мочится пьяный директор
клуба, перепутавший балкон с гальюном, и попадает мощной струЕй на голову
одного и того же трудящегося. Вот трудящийся, жаждущий справедливости, орет,
чтобы и другим братьям по классу попало.
Вот в этом-то полусгнившем клубе выступать знаменитому артисту!
Господи, помилуй, пошто же это он, сердечный, согласился-то? Ну, может,
выйдет, поговорит маленько, остальной же концерт поведут его спутники,
товарищи его по искусству.
"Все равно пойдем, -- решили мы с женой, -- хоть на живого Симонова
поглядим".
Легкой походкой, стройный, изящный, в сталисто-сером костюме, с вольно
расстегнутым воротом рубашки, улыбаясь такой знакомой по "Петру Первому"
широкодушной улыбкой вышел артист на сцену и низко-низко поклонился народу,
по-русски коснувшись рукой земли, этой же рукой коснулся лица с крупными,
по-мужицки выразительными, былинными чертами, которые, однако, не стирали с
лица того утонченного благородства, которое дается не отборным питанием, но
хорошим воспитанием, чаще -- самовоспитанием, отмеченным умом, которым еще
надобно умело и пользоваться.
Он работал на сцене почти три часа, и я был потрясен на всю жизнь
умением его владеть аудиторией, слушателем, сольясь воедино с этой самой что
ни на есть простецкой- распростецкой рабочей публикой, не фамильярничая, не
подделываясь под нее, не угождая ей и, тем более, не потрафляя дурным
вкусам. Пребывая на сцене вроде бы отдаленно, он все время был с нами,
проникнув в наши души, доверчиво и преданно ему открытые. Когда он
резковатым голосом с хрипотцой, наполненным мощью страстного дыхания,
прочитал монолог Петра, чусовская публика какое-то время сидела обмерши и не
вдруг зааплодировала.
Я понял, что Великому таланту дано умение не только самому
перевоплощаться, но и преображать нас, зрителей, народ наш, доверчивый слову
и мольбе о добре и счастье доступном, только вот отстранили нас от
милостивого Божьего слова, вместо проповедника и гения сатану подсунули, и
она или оно с обликом сатаны крикливое, полуграмотное существо под названием
пропагандист засоряло нам мозги шлаком и мусором новых идей, нового
передового, визгливого искусства.
В ту пору я работал в местной городской газетке и написал заметку о
прошедшем в клубе металлургов концерте Великого артиста. Ныне, собираясь
писать о Симонове, я попросил прислать мне ксерокопию с того давнего
материала и убедился в том, что опус мой достоин того времени и газеты, в
которой он был напечатан, -- жалкие слова, провинциальный лепет о таинстве,
о волшебстве слова и вдохновенной работе гениального человека, которому
совершенно было наплевать, где он выступает: в клубе ли, пахнущем хомутами,
или в посредственном фильме -- он не умел жить и работать недостойно того
дарования, которым наградил его Создатель, и в даровании том первое место
занимали почтительность и уважение к человеку, которому он служил, дарил
всего себя без остатка, будь тот человек из достославного Петербурга иль из
закопченного уральского городишка Чусового, давно забытого Богом и до боли
любимой нашей советской властью.
Я живу в провинции, по духу своему провинциал и оттого смотрю телевизор
много и внимательно. Мельтешит и мельтешит на нем пробойный люд от
искусства, часто эксплуатирующий лишь свои природные данные. Вот уехал один