Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
будки, метил задрать корову -- и тут хочешь не хочешь, бери ружье и обороняй
худобу. В детстве Кольча-младший, конечно же, как и все деревенские
ребятишки, хаживал в лес по грибы, по ягоды, но удочку в руки не брал,
брезговал ею и, будучи долгое время бакенщиком, рыбачил сетями, самоловами,
колол рыбу острогой в ночное время.
Старенький он уже стал, когда в нашей местности под напором
наступающего прогресса начала скудеть природа, исчезли самые нежные цветы,
выродились травы, не стало ягод и даже грибы начали исчезать,
Деревенские бабы иль ребятишки пойдут и принесут сыроежек, лисичек,
серух, которые тут от веку считались поганками, и дядя их не ел, случалось,
и на помойку выбрасывал. Однажды он "заспорился" с домашними и сказал, что
они лодыри и верхогляды, вот пойдет в лес, знает куда, и полную корзину
рыжиков принесет, нос им, говенным грибникам, утрет. Бойкоязычные городские
внучата подначивали деда и доподначивали: он не выдержал, надернул резиновые
сапожишки, пиджачишко, кепку старую да и побежал на Манскую гриву, где
быстренько и наломал корзину рыжиков, снова обзывая грибников слепошарыми,
потому что грибов тут, как и в старые, добрые времена, как и в ту пору,
когда вокруг этой гривы располагались еще деревенские пашни, полным-полно.
Позаросло, правда, все вокруг, заглохли тропы и дороги, в лесу маячили
какие-то сооружения, и вроде как взгляд на себе грибник чувствовал, не иначе
как звериный.
Он уже собрался вернуться домой верхней дорогой, что переваливала в
Фокинскую речку, но тут из лесу бесшумно выступили два солдата с новенькими
автоматами и молча указали оружием пришельцу следовать в глубь соснового
леса. Дядя безропотно последовал и оказался в поселке, построенном на манер
пионерского лагеря, но с той казенной ранжировкой и убранством, в котором и
такой сугубо мирный человек, как Кольча-младший, угадал военное устройство.
Его завели в помещение, велели поставить корзину с грибами в угол, и скоро
явился офицер с красной повязкой на рукаве гимнастерки, спросил документы,
но поскольку у нас отродясь с документами в лес не ходили, то дядя
чистосердечно все о себе рассказал и даже показал место, где раньше были
крестьянские, затем колхозные пашни, когда он бригадирствовал. Офицер
сказал: "Ладно, выясним. Побудьте здесь..." -- и ушел, оставив дядю под
надзором вооруженного солдата.
Дядя догадался, что попал под подозрение как шпион, и пробовал
разубедить солдата, мол, он ничего не видел, но слышал, что где-то тут
ракета стоит, однако ракету он ни сном, ни духом не зрел, пустить ее на
Америку тоже не может, поскольку далее бакенской лампы и поперечной пилы
никакой техникой за жизнь свою не овладел.
Солдат был неумолим, домой не отпускал. Дядя вздохнул и растянулся на
деревянной скамейке, давая покой натруженным ногам. В это время пришел один
из тех солдат, что задержал его в лесу, и поинтересовался одной овсянской
девахой. Дядя мой, Кольча-младший, обрадованно сообщил, что это его
племянница, и подумал, что теперь-то уж его отпустят домой, в деревню,
потому как он почти родней приходится здешнему солдату...
Но вместо освобождения солдат принес кружку с водой и баклажку в
защитном матерчатом футляре. "Чтоб не скучно было", -- сказал и удалился.
Дядя, не теряя времени, развел спирт, выпил, потом еще выпил, ему сделалось
хорошо, и он запел. Так, с песнями, на военной машине, и привезли его домой,
не утеряв ни одного гриба по пути и оставив ему почти половину баклажки
спирта.
Дядя два дня опохмелялся, потом исчез, и домашние только по корзине
догадались, что он снова убрел по грибы. Дядю снова замели, снова
допрашивали, выяснили и напоили до песен, а петь он был большой мастер еще с
молодых лет. И в третий раз пошел по рыжики в лес на Манскую гриву, снова
попался, но тут опытный офицер погрозил ему пальцем и сказал: "Ты, дед,
однако, большой стратег, но если еще раз попадешься близ военного объекта,
мы тебя отошлем далеко-далеко..."
Более дядя до самой смерти по грибы не ходил, да и военный объект скоро
исчез с Манской гривы. Всамделишный шпион, большой шпион, не знал, где грибы
растут, но где стоят военные объекты, хорошо ведал и запродал на месте всю
нашу оборонную мощь, разорил и без того трудно живущую страну так, что до
сих пор народу нашему приходится держать ремень затянутым до последней
дырки.
На закате дня
На закате дня, в тихое солнечное предвечерье, сидел я на деревянном
помосте пристани, парохода дожидался, обняв чехол с удочками, будто самую
желанную женщину. На одной со мною скамье вольно расположились три девицы,
бравшие впереди меня билеты. Одеты и накрашены они были с той щедростью,
которая с первого взгляда выдает заскорузлую провинцию, тужащуюся утереть
нос столице, и не одной, а всем сразу: уж если штаны, так не штаны, а
"шкеры", на полметра ширше, чем у "ихих"; ежели краски на лицо, так без
нормы. По норме-то и родители нажились...
Девицы не щебетали, не жеманились, не хихикали. Они вели себя с той
вальяжной томностью, которую где-то увидели, подхватили, усвоили, а
усваивая, удвоили и утроили. Они неторопливо и даже как бы нехотя потребляли
мороженое, заголяя наманикюренными вишневыми ноготками хрустящую оболочку, и
лениво перебрасывались фразами на предмет, кто во что и как одет. Особенным,
каким-то закоренело- неприязненным их вниманием пользовались девушки, и
потому, как часто раздавалось: "Фи-фи-и! Пугало! Вырядилась!.." -- выходило,
что все хуже их одеты и вообще неполноценны.
По деревянному перрону медленно двигалась с метлой усталая пожилая
женщина в синем запыленном халате, в рабочих ботинках и белом, по-старинному
глухо повязанном платке. Она вытряхивала в ящик, приставленный к тележке,
мусор из железных урн, сметала с перрона бумажки и окурки в совок, и когда
подошла к скамьям, пассажиры неохотно, кто и с ворчанием, задирали ноги,
потому что всем ожидающим скамей не хватало, и если покинешь место, его
могут занять.
Молча выметая мусор из-под ног, женщина прошла нашу скамью, заканчивала
уже работу, когда на пристани объявился всем улыбающийся опрятный мальчик в
старенькой ермолке и начал ей помогать. Он подбирал бумажки, бросал их в
ящик, и женщина что-то ему тихо говорила: хвалила, видать. Мальчик, судя по
всему, когда-то душевно переболевший, чистосердечно радовался похвале матери
ли, родственницы ли, а может, и совсем незнакомой женщины, старался изо всех
сил, ладонями сгреб мусор, понес его, словно пойманную пташку. Женщина
распрямилась, вытряхнула из рук мальчика сор и, что-то ему тихо выговаривая,
терла ладони полой халата, и он преданно смотрел ей в рот, ловил
затуманенный усталостью взгляд и все улыбался.
Одна девица домучила мороженое, скомкала обертку, небрежно швырнула ее
под ноги и, широко зевая, лениво потянулась, забросив руки за спинку скамьи.
Две другие девицы также шлепнули намокшую бумагу о доски и тоже скуксились,
как бы решая утомленно, куда себя девать или чего еще выкушать?
Подошел мальчик, подобрал бумажки и укоризненно сказал:
-- Тетенька подметает, а вы сорите. Как нехорошо!
-- Ой, дурак! Дурак! -- тыча в него пальцами, оживились девицы.
Лицо мальчика дрогнуло. Еще плавала улыбка, делающая лицо мальчика
отстраненно-печальным и в то же время доверчиво-ласковым, как у всех детей,
когда они исполняют добрую работу, радуются сами себе и тому, что полезны,
необходимы кому-то. Но она, эта улыбка больного, ущербного человека, уже
сделалась лишней, отделилась от лица, а само лицо, разом осунувшееся, обрело
выражение той унылой покорности, какая бывает у стариков, навсегда
приговоренных доживать век в немощах, в тоске, в безнадежности.
Женщина, закончившая работу, с трудом разняла руки мальчика, в которых
он затискал мокрые обертки от мороженого, бросила их в тележку и пошла, ни
слова не сказав девицам, лишь слегка покачала головой -- перевидела она,
должно быть, всякого народу, натерпелась всякой жизни. Мальчик догнал
тележку, взялся подталкивать ее сзади и снова улыбался всем встречным и
поперечным, забыв летучую обиду, потому что снова у него было дело и он
кому-то был нужен.
-- Надо же! Дурак и шляется! И его не забирают...
-- Девушки! Вы не в педучилище ли сдавать экзамены при- езжали?
-- Ой! А как вы узнали?! -- соседки мои с настороженным вниманием
уставились на меня: не набиваюсь ли на знакомство?
Я дал себя разглядеть -- стар для знакомств -- и повел разговор дальше:
-- Понимаете, какое дело: есть профессиональные отличия, уже
укоренившиеся, отштампованные. -- И безбожно засластил пилюлю: -- По
вдохновению на лицах и наитончайшему такту в вас уже угадываются будущие
педагоги.
-- А-а! -- согласились девицы и обмякли. Благодушие, наигранная
леность, самодовольство занимали свое место на их лицах. Лишь какое-то время
спустя до одной, под мужика стриженной и под шамана крашенной, девицы дошло:
-- Гражданин! -- зыкнула она ломающимся басом. -- Если выпили, так не
вяжитесь к людям! Пошли отсюда, девочки! -- И, уходя, обрушила на меня
тяжелый взгляд сытых глаз: -- Бр-родят тут всякие! 3-заразы!..
Я сидел, обняв чехол с удочками. На брусчатый въезд от причала
поднималась женщина с тележкой. Мальчик одной рукой помогал толкать тележку,
другой на ходу подбирал мусор.
Деревенское приключение
Сонная, летом зарастающая водяной чумой и всякой другой водорослью
похмельного цвета, речка Валавуриха в короткую весеннюю водополицу дурела и
делалась похожа на колхозного овощевода Парасковьина, который зиму и лето до
одурения копался в земле. Но раз в месяц, а то и в два он напивался, пластал
на себе рубаху и с осиновым колом гонялся за своей бабой. Баба эта,
Парасковья, заслонившая в мужике все, вплоть до фамилии, была злая и хитрая.
Она поколачивала мужа в день Восьмого марта и по другим новым праздникам. Но
в дни запоя мужа она сопротивления не оказывала, а пряталась: зимой в
подпол, летом западала на огороде в жалицу и пересиживала смутное время.
Овощевод Парасковьин для порядка и куражу бил колом по окну, выносил
полрамы и ложился спать, совершенно удовлетвореный этими действиями.
У овощевода Парасковьина была дочь, похожая лицом и нравом на отца. Она
и в труде пошла по его линии, тоже копалась в колхозной теплице и парниках,
выхаживала рассаду капусты, помидоры и огурцы снимала и целиком отдавалась
этому занятию, не участвуя ни в каких гулянках и посиделках девичьих.
И все же в одну из весен, когда огурцы в колхозной теплице дали первый
цветок, отец обнаружил, что по лику дочери, покрытому, как у монашки, темным
платком, тоже будто цвет пошел и походка у нее сделалась тяжеловатой и
кошачье-осторожной.
Отец поскорбел лицом и стал думать, каким образом это могло получиться.
Все время девка на глазах, занятая важным сельскохозяйственным делом, и вот
на тебе -- "растет у нее брюхо другое", как поется в одной частушке местного
сочинения. "Не от назьма же она раздобрела! От назьма гриб заводится, овощь
от назьма прет большая, -- размышлял овощевод Парасковьин, -- а детей от
назьма не бывает... И ветром их тоже не надувает. Тут непременно должен
мужик участвовать!"
Придя к такому невеселому умозаключению, овощевод Парасковьин начал
перебирать в памяти всех мужиков- односельчан, способных еще сотворить
живого человека, и очень скоро наткнулся на него, потому что боеспособный
мужик в обезлюдевшем селе Ковырино весь был на виду и в коротком счету -- он
был один, этот мужик -- шофер Кирька Степанидин.
Степанидиным Кирьку именовали потому, что его мать звали Степанидой.
Как и Парасковьина-овощевода, всех мужиков в этой деревне кликали только
бабьими именами, и потому тут баба от веку была главной фигурой в труде и в
жизни. Мудро решив, что с Кирькой -- парнем разухабистым и дураковатым --
ему ни о чем не дотолковаться, Парасковьин- овощевод подался к самой
Степаниде и, поговорив с нею о погоде и космонавтах, мол, на Луну лететь
собираются, а в сельпо белой нету уж другую неделю, намекнул, что вот-де
осенью Кирька и его дочь Шурка ездили в райцентр за покупками, так дорога-то
длинная, а дело молодое и ума большого не надо... Парасковьин-овощевод
скованно хохотнул в завершение своих слов, чем и озадачил Степаниду.
Она поглядела на Парасковьина-овощевода пристально и сочувственно
заохала: долга, мол, дорога, ох, долга... Покуль до базара доберешься -- все
яйца переколотишь, ягоды так и не бери на продажу -- кашу привезешь, мол,
вот поселил Бог людей которых поближе к городу, так они всегда с копейкой, с
базара живут -- припеваючи...
Степанида сделала вид, что она совсем не понимает мужика, и свела все
дело к тому, будто овощевод Парасковьин хочет занять у нее на пол-литра, а
она всячески должна увиливать, ссылаться на трудности жизни и полное
безденежье.
Совсем эапасмурнел овощевод Парасковьин: раз уж Степанида начала
прикидываться и Ваньку валять, ему не подобрать ключа к ее сложной и
закоулистой душе. Не зря же кум Замятин подался в заречную деревню на
жительство к другой бабе, махнув рукой на сына Кирьку, на Степаниду и на всю
лавку с товаром, как именовал он хозяйство, нажитое долгими трудами и
заботами.
Вздохнул Парасковьин-овощевод глубоко, взял шапку, отправился в сельпо,
напился, чтобы взбодрить угнетенную душу и на время забыться. Но забыться
ему не удалось, потому что Шурка была у него единственным дитем, он ее любил
и жалел.
Пошел Парасковьин-овощевод бродить по земле и отыскивать
Кирьку-обидчика. И нашел возле правления колхоза -- уже в другом селе нашел.
Поздоровался чин чином, вытащил бутылку напитка "Дар осени" -- другого в
сельпо не оказалось -- и пригласил распить напиток совместно, тут же, на
крыле колхозного газика.
Кирька неожиданно ударился в амбицию, заявил, что он за рулем не пьет,
тем более под окнами правления, и что любое вино, хоть "Дар осени", хоть
какое, -- все равно алкоголь, и потерять из-за него шоферские права можно
запросто, потому что дыхнуть могут заставить в райцентре, куда он важного
начальника повезет.
Был Кирька в кожаной куртке, в больших, чуть не до локтей, перчатках --
краги называются. Чуб у него из-под каракулевой шапки торчал, в районной
парикмахерской завитый, а во рту у него зуб желтый красиво блестел.
Поставил мысленно рядом с Кирькой дочь свою Парасковьин-овощевод,
безответную, тихую с детства, чего-то мастерящую, копающуюся в парниках
вроде мышки- землеройки, поставил и загоревал еще больше, а загоревавши,
поинтересовался:
-- Начит, не пьешь за рулем?
-- Не пью! -- отрезал Кирька, и глаза свои спрятал нахаль- ные, забегал
ими, замельтешил.
-- Начит, алкоголь? -- воинственно наступал Парасковьин- овощевод.
-- Алкоголь! -- подтвердил Кирька.
-- Начит, брезгуешь моим угощением?
-- Что вы, гражданин Парасковьин, привязались? -- возвысил голос
Кирька, заметив, что из правления выходит председатель колхоза, провожая к
машине уполномоченного райзаготконторы. -- Сказано вам -- на работе я, за
рулем, а это не лучок в парниках щипать...
Если бы Кирька не ухмылялся вызывающе при этом, не заблестел бы нагло
зубом, не назвал бы его, как милиционер, гражданином -- все, может быть, и
обошлось бы мирно. Однако зуб блескучий, слова "вы, гражданин", особенно
"вы", совсем выбили Парасковьина-овощевода из равновесия. Это он-то,
Парасковьин, гражданин?! Он, которому этот шибко грамотный кавалер
крестником приходится, и совсем еще недавно крестный сопли ему подтирал и
как-то с базара привез ему сладкого петуха на палочке, он -- гражданин?!
Бац поллитровкой Кирьку по голове -- с того шапка долой, и бутылка
вдребезги!
На Кирькином же кургузом "газике" повезли связанного овощевода
Парасковьина в район, чтобы определить его там куда следует.
Парасковьину-овощеводу все уже было нипочем, и он кричал, что ему очень
даже нравится ехать вместе с начальством, что он хоть попутешествует, будто
чин какой, на мягком сиденье, а то всю жизнь на конях да на попуткых машинах
до города мотался, и надоела ему такая жизнь.
Уполномоченный сохранял выдержку и в разговор с пьяным человеком не
вступал. Кирька вертел баранку, штурмуя дорожные хляби, и что-то угрожающе
выстанывал сквозь стиснутые зубы. Травмы никакой ему Парасковьин-овощевод не
нанес -- спасла Кирьку кучерявая шапка. Однако в голове гудело, наплывал на
левый Кирькин глаз синяк, а главное -- облило его "Даром осени", и по всей
машине плыл запах сена, свеклой пареной пахло и еще вроде бы назьмом,
сгоревшим на грядах, наносило. Сомневался в напитке Кирька -- как бы не
скоробилась от него кожаная куртка, не вылез бы волос на шапке.
Кирька крутил баранку резко, нетерпеливо, газовал шибко, чтобы скорее
примчаться в райцентр, высадить уполномочен- ного, а потом завернуть за
угол, напинать Парасковьина- овощевода, не глядя на то, что он крестный, и,
насладившись местью, сдать его в милицию, паразита такого.
Парасковьин-овощевод не совсем осознавал, какая гроза над ним нависла.
Упав рылом на переднее сиденье, он вдохновенно доказывал уполномоченному,
какой он есть трудовой человек, почему и имеет полное право выпить.
Уполномоченный долго крепился, но не вытерпел, обернулся и сказал
Парасковьину- овощеводу:
-- Хулиган ты, а не трудовой человек!
-- Я-а, фулига-ан?! -- обиделся Парасковьин-овощевод. -- Сам ты
фулиган! Я на фронте ранетый, медаль у меня "За оборону Севастополя" лежит в
ящике. -- Парасковьин-овощевод попытался вспомнить о себе еще что-нибудь
положительное и вспомнил: -- Мне грамота за огурцы дадена!..
-- Погоди, погоди, -- прервал Парасковьина-овощевода Кирька. -- Дадут
тебе еще одну грамоту. До-олгую, аж рублей на тридцать с прицепом...
-- Молчи, варнак, молчи! -- рванулся Парасковьин- овощевод, готовый
растерзать Кирьку, но руки у него были связаны и весь он был спеленат
вожжами, как ребенок. От резких усилий он свалился с сиденья на пол машины.
Возился, пытаясь влезть обратно. -- Кот колхозный! Ты что с Шуркой с моей
сделал? Ты хто такой? Почему девок пикорчишь безвозмездно?
-- Не пришьешь нахаловку, не пришьешь! -- злорадно ответствовал Кирька.
-- Я свои печати-штампеля не ставлю тама. Не докажешь!..
-- А вот докажу! Вот докажу! Я в райсовет пойду, к партейным людям и
разобъясню им все как есть буквально-досконально!
Фыркнул презрительно Кирька: дурак, мол, ты, дядя, -- и прибавил газу
так, что забрякала голова Парасковьина- овощевода об пол. Он еще покричал
маленько, погрозил, а потом курить попросил. Уполномоченный достал папиросу
"Беломорканал", прижег ее и сунул Парасковьину-овощеводу в рот. Тот умилился
поступком уполномоченного, сказал, чтобы на него не обижались, и покурив,
уснул на полу между сиденьями.
Пятнадцать суток Парасковьину-овощеводу дали без лишних разговоров и
суеты. Он четыре дня скреб тротуары возле райисполкома и долбил помойку, что
ледяным айсбергом плыла по вытаявшему пустырю сзади столовой и начинала
вонять. В труде он проявил приле