Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
к кузова, сидел клочковато бритый
мужичонка в ватных штанах, в телогрейке, надетой на нижнюю рубаху, в
незашнурованных солдатских ботинках на босу ногу.
"Вот он! Вот он, гад! Шоб тоби... Ах ты, душегуб!.."
"Где он! Где он!" - бегал глазами Сергей Митрофанович, отыскивая агента
гестапо в немецкой форме, надменного, с вызовом глядящего на толпу. Как-то
из подбитого танка взяли артиллеристы раненого командира машины, с тремя
крестами на черном обгорелом мундире. Голова его тоже вроде как обгорела,
лохматая, рыжая. Он пнул нашу медсестру, пытавшуюся его перевязать. Тайный
агент гестапо в понятии Сергея Митрофановича должен был выглядеть куда
большим злодеем и громилой, чем эсэсовец-танкист.
Военный парнишка в кузове вел себя хозяйственно. Он, перевалившись
через борт, командовал шоферу, показывал рукою: "Еще! Еще! Еще! Стоп!" - и
навис над мужичонкой, что-то коротко приказал ему. Тот попытался подняться и
не смог. Тогда парень подхватил его под мышки, притиснул спиной к кабине, и
придерживая коленом под живот, попытался надеть на него петлю. Веревка
оказалась короткой и излазила только на макушку. Мужичонка все утягивал шею
в плечи, и тогда парень задрал рукою его подбородок, как задирают морду коню
перед тем, как всунуть в его храп железные удила. Веревка все равно не
доставала.
Унялась, замерла площадь. Перестали кричать цивильные, у военных на
лицах замешательство, неловкость.
Парень быстро сообразил, что надо делать. Он пододвинул к себе ногой
канистру и велел преступнику влезть на нее. Тот долго взбирался на плашмя
лежавшую канистру, будто была она крутым, обвальным утесом, а забравшись,
качнулся на ней и чуть не упал. Парень подхватил его, и кто-то из цивильных
злорадно выдохнул:
- Ишь, б... не стоит!.. Как сам вешал!..
Надев на осужденного петлю, парень пригрозил ему пальцем, чтоб стоял
как положено, и выпрыгнул из машины.
Тайный агент гестапо остался в кузове один. Он стоял теперь как
положено, может быть, надеясь в последние минуты своим покорством и
послушанием умилостивить судьбу. Первый раз он обвел площадь взглядом,
затуманенным, стылым, и во взгляде этом Сергей Митрофанович явственно
прочел: "Неужели все это правда, люди?!"
- Нэ нравыться? А чоловика мого... Цэ як? Гэ-эть, подлюга, який
смирнэнький! Бачь, який жалкэнький! - закричала женщина рядом с Сергеем
Митрофановичем, и ему показалось, что она обороняется от подступающей к
сердцу жестокости.
Началось оглашение приговора. Сморчок этот мужичок выдал много наших
окруженцев и партизан, указал семьи коммунистов, предал комсомольцев, сам
допрашивал и карал людей из этого и окрестных сел...
Чем дальше читали приговор, тем больший поднимался на площади ропот и
плач. На крыльце церкви билась старуха-украинка, рвалась к машине:
- Дытыну, дытыну-у-у мою виддай!
И не понять было: он ли отнял у нее дитя, или же сам был ее дитем? И
вообще трудно все понималось и воспринималось.
Мужичок с провалившимися глазами, в одежонке, собранной наспех, для
казни, ничтожный, жалкий, и те факты, которые раздавались на площади в
радиоусилителе,- все это не укладывалось в голове. Чувство тяжкой
неотвратимости надвигалось на людей, которые и хотели, но не могли уйти с
площади.
Сергей Митрофанович начал сворачивать цигарку, а затем протянул кисет
заряжающему из его расчета Прокопьеву, который приехал на смотр с
чечеткой-бабочкой.
Пока они закуривали - все и свершилось.
Сергей Митрофанович слышал, как зарычала машина, завизжал кто-то
зарезанно, заголосили и отвернулись от виселицы бабы. Машина как будто
ощупью, неуверенно двинулась вперед. Осужденный схватился за петлю, глаза
его расширились на вскрике, кузов начал уползать из-под его ног, а он
цеплялся за кузов ногами, носками ботинок - искал опору.
Машина рванулась, и осужденный заперебирал ногами в последней
судорожной попытке удержаться на земле. Маятником качнулся он, сорвавшись с
досок. Груша дрогнула, сук изогнулся, и все поймали взглядом этот сук.
Он выдержал.
Только сыпанулись сверху плоды. Ударяясь о ствол дерева и о голову
дергающегося человека, упали груши на старый булыжник и разбились
кляксами...
Ни командир орудия, ни заряжающий обедать не смогли. И вообще у
корпусной кухни народу оказалось не густо, хотя от нее разносило по округе
вкусные запахи. Военные молча курили, гражданские все куда-то попрятались.
- Что ж, товарищ сержант, потопали, пожалуй, до дому,- предложил
Прокопьев, когда они накурились до одури.
- А чечетка? Тебе ж еще чечетку бить,- не сразу отозвался Сергей
Митрофанович.
- Бог с ней, с чечеткой,- махнул рукой Прокопьев.- Наше дело не танцы
танцевать...
- Пойдем, скажемся.
Они поднялись в гору, к церкви. Повешенный обмочился. Говорят, так
бывает со всеми повешенными. На булыжник натекла лужица, из штанин капало.
Оба незашнурованных ботинка почти спали с худых грязных ног, и казалось, что
человек балуется, раскручиваясь на веревке то передом, то задом, и ботинки
эти он сейчас как запустит с ног по-мальчишески...
Все казалось понарошку. Только на душе было муторно, и скорее хотелось
на передовую, к себе в батарею.
Лейтенант с бакенбардами взвыл, театрально воздевая руки к ангелам,
нарисованным под куполом церкви, когда артиллеристы явились в алтарь и стали
проситься "домой".
- Испортили! Все испортили! Никто не хочет петь и плясать! Из кого,
скажите на милость, из кого создавать ансамбль?!
- Это уж дело ваше,- угрюмо заметил Сергей Митрофанович. И уже
настойчивее добавил: - Наше дело - доложиться. Извиняйте, товарищ
лейтенант...
Лейтенант понимающе глянул на артиллериста и покачал головой.
- Как жаль! Как жаль... С таким голосом... Может, подумаете, а? Если
надумаете, позвоните,- уже вдогонку крикнул лейтенант.
Артиллеристы поскорее подались из церкви: тут, чего доброго, и
застопорят. Скажет генерал: "Приказываю!" - и запоешь, не пикнешь.
На последнем вздыхе в церкви кто-то из военных тоскливо кричал про
черные ресницы и черные глаза.
К вечеру на попутных машинах они добрались до передовой и ночью явились
на батарею.
- Не забрали! - обрадовался командир батареи.
- А мы бы и не пошли,- заверил его хитрый Прокопьев.
- Правильно! Самим нужны! Где-то тут ужин оставался в котелке? Эй,
Горячих! - дернул командир батареи за ногу храпевшего денщика.- Дрыхнешь, в
душу тебя и в печенки, а тут ребята прибыли, голодные, с искусства.
Отлегло. Дома, опять дома, и ничего не было, никаких смотров, песен -
ничего-ничего.
...Постукивали колеса, и все припадал вагон на одну ногу.
Солдат-инвалид сидел в той же позе, вытянув деревяшку под столик, и руки в
заусеницах и царапинах, совсем не похожие на его голос, покоились все так
же, меж колен. Лишь бледнее сделалось его лицо и видно стало непробритое под
нижней губой, да глаза его были где-то далеко-далеко.
- Да-а! - протянул Еська-Евсей и тряхнул головою, ровно бы отбрасывая
чуб. Рыжие, они все больше кучерявые бывают.
Заметив, что в разговор собирается вступить блатняшка, и заранее зная,
чего он скажет: "У нас. между прочим, в тюряге один кореш тоже законно пел
про разлуку и про любовь",- Сергей Митрофанович хлопнул себя ладонями по
коленям:
- Что ж, молодцы.- Он глянул в окно, зашевелился, вынимая деревяшку
из-под стола.- Я ведь подъезжаю,- и застенчиво улыбнулся: - С песнями да
разговорами скоро доехалось. Давайте прощаться.- Сергей Митрофанович
поднялся со скамьи, почувствовал, как тянет полу пиджака, спохватился: - У
меня ведь еще одна бутылка! Может, раздавите? Я-то больше не хочу.- Он полез
за бутылкой, но Славик проворно высунулся из угла и придержал его руку:
- Не надо! У нас есть. И деньги есть, и вино. Лучше попотчуйте жену.
- Дело ваше. Только ведь я...
- Нет-нет, спасибо,- поддержал Славика Володя.- Привет от нас жене
передайте. Правильная она у вас, видать, женщина.
- Худых не держим,- простодушно ответил Сергей Митрофанович и, чтобы
наладить ребятам настроение, добавил: - В нашей артели мужик один на
распарке дерева работает, так он все хвалится: "Ить я какой человек? Я вот
пяту жену додерживаю и единой не обиживал..."
Ребята засмеялись, пошли за Сергеем Митрофановичем следом. В тамбуре
все закурили. Поезд пшикнул тормозами и остановился на небольшой станции,
вокруг которой клубился дымчатый пихтовник, а платформы не было.
Сергей Митрофанович осторожно спустился с подножки, утвердился на
притоптанной мазутной земле, из которой выступал камешник, и, когда поезд,
словно бы того и дожидавшийся, почти незаметно для глаза двинулся, он
приподнял кепку:
- Мирной вам службы, ребята!
Они стояли тесно и смотрели на него, а поезд все убыстрял ход,
электровоз уже глухо стучал колесами в пихтаче, за станцией; вагоны один за
другим уныривали в лес, и скоро электродуга плыла уже над лесочком, высекая
синие огоньки из отсыревших проводов. Когда последний вагон прострочил
пулеметом на стрелке, Сергей Митрофанович совсем уж тихо повторил:
- Мирной вам службы!
В глазах ребят он так и остался одинокий, на деревяшке, с обнаженной,
побитой сединою головой, в длиннополом пиджаке, оттянутом с одного боку, а
за спиной его маленькая станция с тихим названием Пихтовка. Станция и в
самом деле была пихтовая. Пихты росли за станцией, в скверике, возле
колодца, и даже в огороде одна подсеченная пихта стояла, к ней привязан
конь, сонный, губатый.
Наносило от этой станции старым, пахотным миром и святым ладанным
праздником.
Попутных не попалось, и все, хотя и привычные, но долгие для него
четыре километра Сергею Митрофановичу пришлось ковылять одному.
Пихтовка оказалась сзади, и пихты тоже. Они стеной отгораживали вырубки
и пустоши. Даже снегозащитные полосы были из пихт со спиленными макушками.
Пихты там расползлись вширь, сцепились ветвями. Прель и темень устоялась под
ними.
На вырубках взялся лес и давил собою ивняк, ягодники, бузину и другой
пустырный чад.
Осенью сорок пятого по этим вырубкам лесок только-только поднимался,
елани были еще всюду, болотистые согры, испятнанные красной клюквой да
брусникой. Часто стояли разнокалиберные черные стога с прогнутыми, как у
старых лошадей, спинами. На стогах раскаленными жестянками краснели листья,
кинутые ветром.
Осень тогда поярче нынешней выдалась. Небо голубее, просторней было,
даль солнечно светилась, понизу будто весенним дымком все подернулось.
А может быть, все нарядней, ярче и приветнее казалось оттого, что он
возвращался из госпиталя, с войны, домой.
Ему в радость была каждая травинка, каждый куст, каждая птичка, каждый
жучок и муравьишка. Год провалявшись на койке с отшибленными памятью, языком
и слухом, он наглядеться не мог на тот мир, который ему сызнова открывался.
Он еще не все узнавал и слышал, говорил заикаясь. Вел он себя так, что не
будь Паня предупреждена врачами, посчитала бы его рехнувшимся.
Увидел в зарослях опушки бодяк, долго стоял, вспоминая его, колючий,
нахально цветущий, и не вспомнил, огорчился. Ястребинку, козлобородник,
осот, бородавник, пуговичник, крестовник, яковку, череду - не вспомнил. Все
они, видать, в его нынешнем понимании походили друг на дружку, потому как
цвели желтенько. И вдруг заблажил без заикания:
- Кульбаба! Кульбаба! - и ринулся на костылях в чащу, запутался, упал.
Лежа на брюхе, сорвал худой, сорный цветок, нюхать его взялся.
И, зашедшаяся от внутреннего плача, жена его подтвердила:
- Кульбаба. Узнал?! - и сняла с его лица паутинку. Он еще не слышал
паутинки на лице, запахов не слышал и был весь еще как дитя.
Остановился подле рябины и долго смотрел на нее, соображая. Розетки на
месте, краснеют ошметья объеди, а ягод нету?
- Птички. Птички склевали,- пояснила Паня.
- П-п-птички! - просиял он.- Ры-рябчики?
- Рябчики, дрозды, до рябины всякая птица охоча, ты ведь знаешь?
- 3-знаю.
"Ничего-то ты не знаешь!" - горевала Паня, вспоминая последний разговор
с главврачом госпиталя. Врач долго, терпеливо объяснял: какой уход требуется
больному, что ему можно пить, есть,- и все время ровно бы оценивал Паню
взглядом - запомнила ли она, а запомнивши, сможет ли обиходить ранбольного,
как того требует медицина. Будто между прочим врач поинтересовался насчет
детей. И она смущенно сказала, что не успели насчет детей до войны. "Да что
горевать?! Дело молодое..." - зарделась она. "Очень жаль",- сказал врач,
спрятав глаза, и после этого разговор у них разладился.
В пути от Пихтовки она все поняла, и слова врача, жестокое их значение
- тут только и дошли до нее во всей полноте.
Но не давал ей Сережа горевать и задумываться. Склонился он над землею
и показывал на крупную, седовато-черную ягоду, с наглым вызовом
расположившуюся в мясистой сердцевине листьев.
- В-вороний глаз?
- Вороний глаз,- послушно подтвердила она.- А это вот заячья ягодка,
майником зовется. Красивая ягодка и до притору сладкая. Вспомнил ли?
Он наморщил лоб, напрягся, на лице его появилась болезненная
сосредоточенность, и она догадалась, что его контуженная память устала,
перегружена уже впечатлениями, и заторопила его.
В речке он напал на черемуху, хватал ее горстями, измазал рот.
- С-сладко!
- Выстоялась. Как же ей несладкой быть?
Он пристально поглядел на нее. Совсем недавно, всего месяца три назад,
Сергей стал чувствовать сладкое, а до этого ни кислого, ни горького не
различал. Пане неведомо, что это такое. И мало кому ведомо.
Еще раз, но уже молча он показал ей на перевитый вокруг черемухи хмель,
и она утомленно объяснила:
- Жаркое лето было. Вот и нету шишек. Нитки да листья одни. Хмелю
сырость надо.
Он устал, обвис на костылях, и она пожалела, что послушалась его и не
вызвала подводу. Часто садились отдыхать возле стогов. Он мял в руках сено,
нюхал. И взгляд его оживлялся. Сено, видать, он уже чуял по запаху.
На покосах свежо зеленела отава, блекло цвели погремки и кое-где
розовели бледные шишечки позднего клевера. Небо, отбеленное по краям,
неназойливо голубело. Было очень тихо, ясно, но предчувствие заморозков
угадывалось в этой, размазанной по небу, белесости и в особенной, какой-то
призрачно-светлой тишине.
Ближе к поселку Сергей ничего уже не выспрашивал. Он суетливо перебирал
костылями, часто останавливался. Лицо его словно бы подтаяло, и на губе
выступил немощный, мелкий пот.
Поселок с пустыми огородами на окраинах выглядел голо и сиротливо среди
нарядного леса. Дома в нем постарели, зачернелись, да и мало осталось домов.
Мелкий лес вплотную подступил к поселку. Подзарос, запустел поселок. Не было
в нем шума и людской суетни. Даже и ребятишек не слышно. Только постукивал в
глуби поселка движок и дымила наполовину изгоревшая артельная труба,
утверждая собою, что поселок все-таки жив и идет в нем работа.
- М-мама? - повернулся Сергей к Пане. И она заторопилась:
- Мама ждет нас. Все гляденья, поди, проглядела! Давай я тебе помогу в
гору-то. Давай-давай!...
Она отобрала у Сергея костыли, почти взвалила его на себя и выволокла в
гору, но там костыли ему вернула, и по улице они шли рядом, как полагается.
- Красавец ты наш ненаглядный! - заголосила Панина мать.- Да чего же
они с тобой сделали, ироды ерманские-е?! - и копной вальнулась на крыльцо.
Зятя она любила не меньше, а показывала, что любит больше дочери. Он стоял
перед ней худенький, вылежавшийся в душном помещении и походил на блеклый
картофельный росток из подпола.
- Так и будете теперича? Одна - сидеть, другой - стоять? - прикрикнула
Паня. Панина мать расцеловала Сережу увядшими губами и, помогая ему
подняться на крыльцо, жаловалась:
- Заела она меня, змея, заела... Теперь хоть ты дома будешь...- и у нее
заплясали губы.
- Да не клеви ты мне солдата! - уже с привычной домашней
снисходительностью усмехнулась Паня. глядя на мать и на мужа, снова
объединившихся в негласный союз, который у них существовал до войны.
Всякий раз, когда приходилось идти от Пихтовки в поселок одному, Сергей
Митрофанович заново переживал свое возвращение с войны.
Меж листовника темнели таившиеся до времени ели, пихты, насеянные сосны
и лиственницы. Они уже начинали давить собой густой и хилый осинник и
березник. Только липы не давали угнетать себя. Вперегонки с хвойником
настойчиво тянулись они ввысь, скручивали ветви, извертывались черными
стволами, но места своего не уступали.
И стогов на вырубках поубавилось - позаросли покосы. Но согры
затягивало трудно. Лесишко на них чах и замирал, не успевши укрепиться.
По косогорам испекло инеем поздние грибы. Шапки грибов пьяно съехали
набок. Лишь поганки не поддались инею, пестрели шляпками во мху и в траве. В
озеринки падала прихваченная черемуха и рябина, булькала в воде негромко, но
густо. Шорохом и вздохами наполнены старые вырубы.
Через какое-то время снова начнется заготовка леса вокруг Пихтовки, а
пока сводят старые березники. До войны березы не рубили. Когда прикончили
хвойный лес, свернули участок лесозаготовителей и открыли артель по
производству мочала и фанеры.
Сергей Митрофанович работал пилоправом, а Паня - в мокром цехе, где
березовые сутунки запаривали в горячей воде и потом разматывали, как рулоны
бумаги, выкидывая сердцевины на дрова.
Он свернул с разъезженной дороги на тропу и пошел вдоль речки
Каравайки. Когда-то водился в ней хариус, но лесозаготовители так захламили
ее, а на стеклозаводе, что приник к Каравайке, столько дерьма спускают в
нее, что мертвой она сделалась. По сию пору гнили в ней бревна, пенья,
отбросы. Мостики на речке просели, дерном покрылись. Густо пошла трава по
мостам, в гнилье которых ужи плодятся,- только им тут и способно.
Неподалеку от поселка прудок. В нем мочат липовые лубья. Вонь все лето.
К осени лубья повытаскивали, мочало отодрали - оно выветривается на
подставах. Прудок илист, ядовито-зелен, даже водомеры не бегают по нему.
Тропинка запетляла от речки по пригорку, к огородам с уже убранной
картошкой. В поселке, установленное на клубе, звучало радио. Сергей
Митрофанович прислушался. Над осенней тихой землей разносилась нерусская
песня. Поначалу Сергею Митрофановичу показалось - поет женщина, но когда он
поднялся к огородам, различил - поет мальчишка, и поет так, как ни один
мальчишка еще петь не умел.
Чудилось, сидел этот мальчишка один на берегу реки, бросал камешки в
воду, думал и рассказывал самому себе о том, что он видел, что думал, но
сквозь его бесхитростные, такие простые детские думы просачивалась очень уж
древняя печаль.
Он подражал взрослым людям, этот мальчишка. Но и в подражании его была
неподдельная искренность, детская доверчивость и любовь к его чистому, еще
не захватанному миру.
- Ах ты, парнишечка! - шевелил губами Сергей Митрофанович.- Из каких же
ты земель? - Он напрягся, разбирая слова, но не мог их разобрать, однако все
равно боязно было за мальчишку, думалось, сейчас вот произойдет что-то
непоправимое, накличет он на себя беду. И Сер